– Из меня тоже вышел бы актер! По рукам. Однажды я напишу лучший роман двадцатого века. А пока я все беру на себя, little Уна. Любить тебя легко. Это так, и ничего тут не поделаешь. Это даже надо бы вменять в обязанность.
Она поцеловала его, закрыв глаза и тесно прижимаясь, пожалуй, чересчур неистово. Я полагаю, что романист-профессионал описал бы здесь окружающий их приморский пейзаж, и ветер, и облака, и траву в росе, но я этого не делаю по двум причинам. Во-первых, потому, что Уна и Джерри плевать хотели на пейзаж; во-вторых, все равно ничего не было видно, еще не рассвело.
– Как чудно́… Когда ты меня целуешь, у меня кружится голова, как в лифте, когда он поднимается на верхний этаж Эмпайр-стейт-билдинг…
– Это потому, что ты пьяна, дорогая. А ты знаешь, что если бросить пенни с крыши Эмпайр-стейт-билдинг, он долетит донизу на такой скорости, как если бы весил двести кило? Пенни может убить прохожего, даже не верится, правда?
– О боже, голова кружится, я, кажется, сейчас упаду в обморок…
К горлу Уны вдруг подкатила тошнота, она вскрикнула «oh my God!», бросилась в дом, взбежала по лестнице, зажимая рукой рот, и закрылась в ванной на втором этаже. Мешать водку с пивом и вином не рекомендуется в первый вечер, но молодые люди могут этого не знать, даже если они ирландского происхождения. Сверху из-за двери Джерри услышал не самые романтические звуки. Он вошел и оказался один на первом этаже в темной гостиной. Провел рукой по корешкам французских романов в книжном шкафу, коря себя, что сболтнул эту чушь про пенни. Уйти, остаться? Он не знал, как помочь Уне, не показавшись навязчивым. До него донесся ее хрип: «Мой отец – Эмпайр-стейт-билдинг!» Проснулась ее мать и, выйдя из своей спальни, прошла к ней в ванную. Он слышал, как они там разговаривали.
– Уна? – крикнул Джерри, подойдя к лестнице. – Хочешь, я почищу тебе зубы?
После очень долгого ожидания – успели запеть дрозды на деревьях – к нему спустилась Агнес, мать Уны.
– Уна неважно себя чувствует, я думаю, вам лучше уйти, она не хочет, чтобы ее видели в таком состоянии.
И Джерри оказался за закрытой дверью, едва успев сказать: «Мне очень жаль, пожелайте ей от меня доброй ночи, мое почтение, мэм». Перед тем как захлопнуть дверь, экс-миссис О’Нил (от которой тоже попахивало спиртным) миролюбиво добавила:
– Я дала ей соды. Это от всего помогает, знаете ли, зубы отбеливает, для пищеварения полезно, я даже делаю из нее маску для лица. Уна еще дитя, you know. Она строит из себя светскую женщину, но на самом деле это просто младенец, с ней надо обращаться очень бережно. Договорились?
– Конечно договорились, но я…
Дверь захлопнулась, прервав его лепет.
Как будто он виноват, что она может преодолеть свою робость, лишь будучи мертвецки пьяной. Он-то полагал, что ирландка должна уметь пить. Уна ухитрилась заставить его забыть, что ей всего шестнадцать. Джерри заметил, что уже рассвело. Летом на пляжах Нью-Джерси ночи коротки; солнце заходит; несколько бокалов – и оно всходит вновь. Здесь кто-нибудь вроде Сильвии Плат[55] добавил бы светочувствительную фразу типа: «Рассветное солнце, такое простое, сияло сквозь зеленую листву растений в маленькой оранжерее, и цветочный узор на обитом ситчиком диване был наивным и розовым в утреннем свете». Люблю эти паузы, дающие читателю время передохнуть, выпить или сходить в туалет. Ах, если бы только я мог писать так. Но я скажу только, что первый луч солнца был фиалкового цвета и это было чертовски красиво.
Бредя в одиночестве под смутный ропот волн по променаду Бредшоу-Бич, мимо закрытого кинотеатра, Джерри думал о том, что никогда уже не будет так счастлив, как в эту ночь. Совершенно состоявшаяся встреча – сколько раз в жизни такое бывает? Однажды. Только однажды, и вы это знаете не хуже меня.
Джерри почесывал голову, повторяя вслух один и тот же вопрос: «Во что я вляпался, боже мой?» Он шумно дышал и хмурил брови. Поцеловать девушку, которую боготворишь больше всех на свете, – конечно, победа, но если девушку тут же рвет, как прикажете это понимать? Быть может, это доказательство того, что он не оставил ее равнодушной. Взбаламутил во всех смыслах слова. Или же он ей противен, и с этого дня имя Джерри Сэлинджера станет синонимом тошноты. Он не знал, надо ли надеяться, что она все запомнит, или пусть лучше забудет завтра же. Влюбиться – значит нажить на свою голову новую проблему, требующую решения. Позвонить ей, написать письмо? Как увидеться с нею вновь, не показавшись назойливым? Как снискать восхищение балованного ди́тятка, которым восхищается Весь-Нью-Йорк? Джерри вступил в войну задолго до своей страны.
IV
The toast of cafe society[56]
Говорят, что можно убить человека, отняв у него первую любовь. Эта утрата изменяет вашу внутреннюю химию.
Кэрол Маркус Маттау
По возвращении в Нью-Йорк Уна ничего не забыла, но делала вид, будто не помнит, чем кончился вечер в Пойнт-Плезант. Джерри же никогда об этом не заговаривал. Они провели осень и зиму сорок первого флиртуя, и о ее желудочном недомогании речи не заходило. Впервые и он, и она считали себя парой, однако за руки при друзьях не держались.
Первая любовь редко бывает самой удачной, самой совершенной, но она остается… первой. Это бесспорный факт: ни один из двоих никогда не забудет первых встреч. Джерри ждал Уну после уроков в Бреарли-скул, они гуляли по Центральному парку или оказывались в гигантской квартире Кэрол Маркус на углу Парк-авеню и Пятьдесят пятой улицы, ходили в кафе, в магазины игрушек, в кино. У них всегда был шестой столик в «Сторк-клубе», их скамейка на Вашингтон-сквер, любимый книжный магазин («Стрэнд» на Четвертой авеню), где они крали подержанные книги и зачитывали вслух фразы, подчеркнутые предыдущими читателями. Прижавшись друг к другу, они кормили белок, целовались понемногу или читали журналы о кино. Надо действительно быть очень влюбленными, чтобы вынести чтение журнала вдвоем; это немного похоже на то, как пара в двадцать первом веке смотрит вместе телевизор, и не важно, в чьих руках пульт. Они покупали пакетики жареных каштанов, выходя из универсального магазина Бендела с полными карманами краденых мелочей. Только от шестнадцати до двадцати двух лет можно любить по-настоящему. Любовь абсолютная, ни малейшего сомнения, ни малейшего колебания. Так любили Уна и Джерри, не раздумывая, с распахнутыми глазами. Порой его рука пробиралась под ее платье и гладила юные грудки через бюстгальтер до тех пор, пока она не молила прекратить, а сама целовала его, зажмурившись и обнимая так крепко, будто хотела продолжения.
– Я никогда никого не любил до тебя, – говорил он.
– Не говори о том, чего не знаешь, – отвечала она.
Он читал ей свои первые новеллы: «Повидайся с Эдди», «Душа несчастливой истории», «Затянувшийся дебют Лоис Тэггетт». Она рассказывала ему о роли инженю, которую ей предстояло сыграть в «Приятеле Джои», музыкальной комедии, ставшей фильмом после войны, в пятьдесят седьмом («Блондинка или рыжая»[57] с Фрэнком Синатрой, Ритой Хейворт и Ким Новак). Они делились всем, говорили о своих братьях и сестрах, жаловались на родителей (которых было слишком много для него и слишком мало для нее). Они не занимались любовью, но, когда спали вместе, в пижаме и ночной сорочке, долго, до пота, прижимались друг к другу. Уна отказывалась снять трусики, и Джерри кончал в штаны, сдерживая стон. Он берег ее девственность. «Дитя не может позволить себе забеременеть», – постоянно твердила она. Он млел уже оттого, что мог держать ее в своих объятиях, раздвигать кончиком языка алые губки, гладить шелковистые волосы, почесывать голую спину, раздвинутыми пальцами изображая паука, взбирающегося по позвоночнику, часами чувствовать всей кожей ее трепещущее тело и шеей – ее дыхание. Какая роскошь! Оставаясь целомудренными, Джерри и Уна были очень чувственны; это трудно понять в двадцать первом веке, когда совокупляются вместо «здрасте», но им хватало этих незавершенных ласк. Спешить некуда; она была слишком молода для замужества, а он притворялся пресыщенным, чтобы не давить на нее. Она вздыхала, приоткрыв ротик, под его ласками, он смотрел на нее спящую, считая родинки на спине и белых руках; любоваться ее родинками было для него все равно что смотреть на звезды в небе: он словно отступал перед высшей тайной. Джерри был красив, ему бы ничего не стоило потерять невинность с другими, не столь неприступными девушками, но он предпочитал лелеять эту инфантильную старлетку. То, как она сопротивлялась его желанию, было в тысячу раз эротичнее любой ночи с грудастой шлюхой по имени Саманта.
Какая информация о сексе имелась в Нью-Йорке в сороковом году? Ответ прост: никакой. Ни эротических картинок, ни порнографических фото, ни «жестких» фильмов, ни сексуальных романов. Доступ к какому бы то ни было познанию плотских отношений отсутствовал. Это главная перемена, если сравнить Нью-Йорк сороковых с Нью-Йорком сегодняшним, где подростки имеют неограниченный, свободный и бесплатный доступ ко всей на свете порнографии. Несмотря на всю тягу друг к другу, Джерри и Уна были совершенно скованны в постели, потому что никто не объяснил им, что такое секс и как выйти из этого кошмарного любовного столбняка. Слишком уважая Уну, Джерри не смел перейти грань, она же, со своей стороны, слишком робела, чтобы поощрять его (и к тому же очень боялась забеременеть).
Они не могли видеться у Уны, которая жила с матерью в отеле «Уэйлин» на Мэдисон-авеню, поэтому встречались иногда на неделе в съемной комнате Джерри, а чаще у Кэрол. Приходилось быть очень осторожными и не шуметь. Он покидал квартиру на цыпочках глубокой ночью, тихонько затворяя за собой дверь, и шел домой пешком с улыбкой на губах и неизбывностью в штанах. Это только усиливало его радость, как у иных монахов, чьи экстатические лица могут служить отличной рекламой целомудрию. Ничто не мешало ему доводить себя до сильнейшего оргазма в одиночестве в своей постели, вспоминая неутоленные поцелуи Уны, ее упругую кожу, ее младенческий запах ее молочную белизну ее полузакрытые глаза ее детские белые трусики ее маленькие изящные ножки ее родинки на груди ее жадный ротик ее вздохи в его ухо ее сладкий язычок ооо йееесс.
Встречаясь с компанией своих друзей, Уна приходила иногда к нему среди ночи, потому что терпеть не могла спать одна. От нее пахло спиртным и табаком, но он был счастлив принимать ее в своей съемной комнате Проклятого Поэта. Ей хотелось, чтобы с ней поговорили, приласкали; хотелось млеть под чистыми поцелуями и нежиться в любящих руках. Она постоянно твердила, что ненавидит свое тело, считала себя маленькой и толстой и, невзирая на его протесты, просила погасить свет. Потом она засыпала в самых нелепых позах, похрапывая или кусая уголок подушки. А порой вела себя как принцесса, помыкая им: «Раздень меня, please… Почисть мне зубы, пожалуйста, я так устала… Можешь принести мне стакан воды?..» Джерри не смущало, что с ним обращаются как со слугой, лишь бы смотреть на ее крошечные ножки. Однажды вечером он выпил шампанского из ее туфельки. О боже мой, как выгнулась эта белая ножка, скидывая лодочку… Как порозовели пальчики с накрашенными ногтями, коснувшись кожи, прежде чем высвободиться… Глупо, но в двадцать два года можно гордиться тем, что такая красавица выбрала вас, пусть даже лишь для того, чтобы уснуть в вашей постели, пока вы будете почесывать ей голову, чтобы она мурлыкала, как котенок, и упиваться исходящим от нее запахом спиртного и сигарет. Когда она уходила, он жалел, что не был с нею требовательнее. Подозревал ли он, что нежность, ласка, почесывание спинки были вложением, которое никогда не окупится?
Еще были танцы в «Сторк-клубе». Новая прелесть появилась в вечеринках, когда танцевали под джаз. Помимо сближения тел, оркестр давал и тему для разговоров.
– Дождись кларнета, – говорил Джерри, – вот увидишь, этот парень – поэт дыхания.
– Нет, гитарист куда лучше, – отвечала Уна, – он разговаривает пальцами.
– Ничего подобного, оглохла ты, что ли? Послушай-ка соло на ударных, это же с ума сойти: он просто ласкает кожу палочками, как будто трогает ягодицы негритянки.
– Помолчи две десятых секунды и насладись обалденной трубой! Этот тип извлекает такие ноты, которые убивают его на публике.
Вуди Аллен прав: все изменилось с приходом рок-н-ролла. Никто больше не ждет сольного выступления каждого музыканта (если только группа не называется «Led Zeppelin»). До того как изобрели дискотеку, люди действительно слушали музыку, которая никогда не повторялась дважды, это не был заранее записанный шумовой фон, призванный скрыть пустоту.
– Ты умеешь танцевать чарльстон? – крикнула Уна.
– Этот танец старичья?
– Давай-ка попробуй: двигаешь руками и выбрасываешь ноги вперед, только не одновременно, а то навернешься!
«У нее был только один недостаток: она была совершенна. А в остальном она была совершенна», – напишет Трумен Капоте об Уне О’Нил, своей подруге детства, много позже, когда будет гробить себя в «Студии 54»,[58] вдыхая кокаин полными ложками и глядя на эфебов, целующихся взасос на танцполе, в семидесятых. Это правда: бедой Уны было ее совершенство. Она так тщательно маскировала свои страхи чрезмерным очарованием, что рисковала однажды буквально взорваться (что и случилось с ней в пятьдесят два года). Джерри же был далек от совершенства: характер скверный, а амбиции непомерные. Он был собственником, мегаломаном и злюкой. Пора абсолютного и безоблачного счастья продлилась у них всего несколько недель, после чего Уна начала тяготиться этим верным рыцарем, предъявляющим на нее права, а он – понимать (раньше, чем это дошло до нее), что ей с ним скучно и что их вкусы, их чаяния, их образы жизни попросту несовместимы. Он не мог с этим смириться – но он не был слеп и в глубине души понимал, что Уна, брошенная отцом, никогда никого не полюбит, о чем она сама имела любезность его предупредить на променаде в Нью-Джерси.
– Какого черта ты делаешь с этими дурами? – спросил Джерри однажды вечером, не в силах больше сдерживать раздражение. – Серость они, все твои подружки. Только и думают, как бы напиться да выскочить замуж за миллионера. Ты что, сама не видишь, что у них в голове пусто?
– Их общество меня успокаивает, – ответила Уна. – Мне нравится, что они все время притворяются, будто им весело, мои «Poor Little Rich Girls».[59] Мне надо отвлекаться.
– Мне тоже – пореже их видеть!
Личико Уны осунулось от недосыпания. Кэрол постоянно устраивала у себя вечеринки с пуншем, который разливали черпаком слуги в белых куртках, предварительно скатав ковер в гостиной; родители на это время изгонялись на верхний этаж. Уна приходила к Джерри поздно ночью не в лучшем виде: под глазами темные круги, лицо тусклое, зубы серые от красного вина, волосы пропахли пеплом. Вот какой она будет, если я на ней женюсь, говорил себе Джерри. Я должен ее потерять, чтобы она осталась невинной в моей памяти. Глаза Джерри хотели смотреть цинично, но это им не удавалось. Он был пылок поневоле.
– Я не могу больше видеть, как ты губишь себя, – говорил Джерри.
– Чтобы я перестала видеться с друзьями, – отвечала Уна, – придется перерезать телефонный провод. У тебя есть ножницы?
– Ты не обязана бежать со всех ног, стоит им тебе позвонить.
– А представляешь, если бы у каждого был переносной телефон в кармане? Кошмар, никакой жизни. Постоянные звонки.
– Прекрати менять тему! Ты прекрасно знаешь, что такого ужаса никогда не будет: для связи между людьми необходимы провода.
Писателю из будущего есть что возразить своему прославленному персонажу по этому пункту.
– С тобой вообще можно спокойно жить? – спросила Уна. – Я хочу сказать, чтобы мы не собачились постоянно?
– Я спокойнее тебя. Это ты попусту тратишь время – свое, а стало быть, и мое – с компанией пустоголовых полуночников.
– Ты слишком серьезен. Мне нравится моя усталость. Я отсыпаюсь днем. И не хочу думать все время. Так здорово, будто спишь на ходу. Проблемы как рукой снимает… Это же друзья, они меня любят, с ними весело. Мы развлекаемся, что тут плохого?
– Тоже мне, развлекаетесь, ты посмотри на себя! Они пользуются твоей мягкотелостью, чтобы втянуть тебя в пьянство и свои пустые пересуды. Все дело в том, что ты не способна быть одна. Ты до смерти боишься оказаться наедине с собой. Ты бежишь от себя как от чумы!
– Ой, да хватит брюзжать! Расслабься хоть немного, если хочешь быть писателем. Знаешь, сколько шампанского Фицджеральд выпивал за ночь? Достаточно, чтобы вздумать распилить бармена пополам и посмотреть, что у него внутри.
– А бармен был не против? Я скажу тебе одну вещь: бармен – это я, понятно? И я не желаю, чтобы ты разрезала мне душу пополам! Пока!
Джерри уходил, но всегда возвращался, и Уна это знала. Он мог устоять перед многими искушениями, но не перед бесконечной мукой, на которую обрекала его мисс Уна О’Нил. «О, какая это мука! Мука стоять перед Уной и не иметь права наклониться и поцеловать ее в разомкнутые уста! Какая невыразимая мука!» На этот раз, однако, она удержала его за руку.
– Ты лучше бери с меня пример, – сказала она. – Веди пустые разговоры, а важное оставь для своих книг. Главное для писателя – что́ он пишет, а не как живет.
– Я не хочу терять время, – ответил Джерри.
– Ты говоришь как мой отец, а он самый большой зануда из всех, кого я когда-либо встречала.
– Знаю. Он сказал в одном интервью: «Writing is my vacation from living» («Я пишу, чтобы отдохнуть от жизни»).
Когда неразлучная троица завтракала среди пальм в кадках и безвкусной позолоты в «Оак-рум», ресторане при отеле «Плаза», их вправду можно было принять за Сестер Эндрюс.[60] Трумен Капоте так и называл их: «Rhum and Coca-Cola»,[61] а Джерри добавлял: «Working for the yankee dollar»,[62] прозрачно намекая на легкое поведение подружек. Джерри осточертело встречаться с этой компанией малолетних алкоголичек, но то был его единственный шанс увидеть Уну. Она теперь все чаще ночевала у Кэрол Маркус, в огромной квартире на Парк-авеню, где ее обслуживали как королеву восемнадцать слуг, и не расставалась с двумя «назваными сестричками», Кэрол и Глорией. Их часто спрашивали:
– Вы сестры? Тройняшки?
– Нет, просто двойники. Только уже не знаем, кто кому подражает.
– По отдельности мы ужасны, но вместе производим фурор!
Мать позволяла Уне не ночевать дома с пятнадцати лет – так у нее было больше времени, чтобы писать и тайком от дочери видеться с новым любовником. Это молчаливое соглашение устраивало обеих, особенно с тех пор, как брат Шейн (старше Уны на пять лет) укатил на Бермуды курить косяки.
– Моя мать крутит романы и хандрит, отец живет в Сан-Франциско и не отвечает на мои открытки… Надо видеть во всем хорошее: поэтому я самая свободная девушка в Нью-Йорке!
Весь город только и говорил что о трио юных светских львиц – Уне, Глории и Кэрол, которые одевались, красились, обедали, ужинали, танцевали, пили и спали вместе. Все три были осиянны светом своих подведенных глаз и банковскими счетами родителей. Джерри скоро понял, что встревать между ними – себе дороже. Выбора у него не было, и он ходил за ними повсюду, как верный пес.
Их любимым видом спорта было разгуливать вверх и вниз по Пятой авеню, подражая гнусавому выговору Мэй Уэст.[63]
Глория: «When I’m good, I’m very good. But when I’m bad, I’m better».
Кэрол: «I’ll try everything once, twice if I like it, three times to make sure».
Трумен: «Good girls go to heaven, bad girls go everywhere».