* * *
Было уже очень поздно, когда я покончила с записью этой истории. За окном стояла тьма, весь дом был погружен в сон. Всю вторую половину дня и часть ночи я провела за письменным столом, пока моя память фразу за фразой восстанавливала рассказ мисс Винтер, а мой карандаш выводил строку за строкой под эту диктовку. Страницы в их средней части были заполнены убористым почерком: потоком слов мисс Винтер. Временами моя рука смещалась влево, чтобы сделать на полях пометку, когда ее интонация или жест казались мне существенным дополнением к сказанному.
И вот я отодвинула от себя последний листок, отложила карандаш и помассировала затекшие пальцы. В течение нескольких часов голос мисс Винтер создавал воображаемый мир, воскрешая для меня мертвецов, и я напряженно следила за этим «кукольным спектаклем», не отвлекаясь на посторонние вещи. И только в самом конце, когда ее голос уже перестал звучать у меня в голове, но ее облик еще не рассеялся перед моим внутренним взором, я вдруг вспомнила одну деталь: серого кота, словно по волшебству появившегося у нее на коленях. Он сидел недвижно, поглаживаемый рукой хозяйки, и не сводил с меня круглых желтых глаз. Если он и видел окружавших меня привидений, если он и был способен проникнуть взором в мои тайны, то его это не слишком беспокоило; он лишь изредка жмурился и затем вновь устремлял взгляд в мою сторону.
— Как его зовут? — помнится, спросила я.
— Призрак, — обронила она рассеянно.
Я улеглась в постель, погасила ночник и закрыла глаза. У меня еще побаливал палец, натруженный карандашом, а также ныло правое плечо из-за того, что я долго просидела за столом, не меняя позы. Хотя комната погрузилась в темноту, а глаза мои были закрыты, я продолжала видеть перед собой страницу с широкими полями и бегущие по ней строки моего почерка. Внимание мое сосредоточилось на поле справа: девственно-чистое, без единой пометки, оно сверкало ослепительной, режущей глаза белизной. Эта часть страницы предназначалась для моих комментариев и вопросов.
И вот в темноте мои пальцы сомкнулись на призрачном карандаше и начали записывать вопросы, навязчиво проникавшие в мое дремотное сознание. Интересно, какие еще надписи имелись на теле Чарли, кроме имени его сестры? Как долго могут сохраняться изображения, вырезанные на живой кости? Зарастают они со временем или остаются до самой смерти? В гробу, под землей, когда плоть его истлеет и сойдет с кости, откроется ли могильной тьме имя Изабеллы? Роланд Марч, покойный супруг, так быстро и легко забытый… Изабелла и Чарли. Чарли и Изабелла. Кто был отцом близнецов? А за всеми этими мыслями — шрам на ладони мисс Винтер. Буква «Q» — знак вопроса,[10] врезанный в человеческую плоть.
По мере того как я во сне записывала свои вопросы, поля страницы все расширялись, начали пульсировать вспышками света и наконец поглотили меня — с изумлением и страхом я ощутила себя зернышком бумаги, частицей материала, из которого состояла эта история. И вот так, невесомая, я всю ночь блуждала внутри истории мисс Винтер, формируя ее ландшафт, очерчивая ее контуры, балансируя на ее гранях и пытаясь разглядеть тайны, лежащие за ее пределами.
Сады
Проснулась я рано. Слишком рано. Монотонный фрагмент давешней мелодии навязчиво скребся у меня в мозгу. Оставался еще целый час до того, как Джудит должна была принести завтрак. Я приготовила чашку какао, торопливо проглотила обжигающий напиток и вышла на свежий воздух.
Сад мисс Винтер оказался своего рода головоломкой. Начнем с того, что он был огромен. Живая изгородь из тиса, поначалу принятая мной за его внешнюю границу, в действительности лишь разделяла два участка сада. И таких внутренних перегородок здесь было великое множество. Мне попадались живые изгороди из кустов боярышника, бирючины или темно-пунцового бука; каменные стенки, увитые плющом, ломоносом или голыми стеблями роз; аккуратные дощатые заборчики и плетни из ивовых прутьев.
По садовым дорожкам я переходила с участка на участок и никак не могла уяснить принцип здешней планировки. В живых изгородях, казавшихся сплошными, если смотреть на них прямо, при взгляде под другим углом иногда открывался диагональный проход. По обсаженным кустами пересекающимся аллеям гулять было легко и приятно, но выбраться из этого лабиринта мне удалось только чудом. Фонтаны и статуи, которые я полагала оставленными далеко позади, вдруг снова возникали прямо передо мной. Значительную часть времени я провела не в движении, а стоя столбом и растерянно оглядываясь вокруг. Природа загадочна по своей сути, но в данном случае она как будто целенаправленно старалась сбить меня с толку.
За очередным изгибом тропы я наткнулась на бородатого молчуна, который доставлял меня сюда от железнодорожной станции.
— Морис, так меня зовут, — представился он с видимой неохотой.
— Как вы умудряетесь не заблудиться тут? — спросила я. — В этом лабиринте, должно быть, есть система, какой-то ключ?
— Только время, — сказал он, не отрываясь от своего занятия.
Он стоял на коленях над пятачком перекопанной земли и приминал ее у корней растений.
Морис был явно не в восторге от моего появления в саду. Я прекрасно его понимала, благо сама была одиночкой по натуре. После той встречи я взяла за правило, едва заметив его во время прогулок, сворачивать на ближайшую боковую дорожку. Он, похоже, избрал аналогичную тактику — иногда, краем глаза отметив постороннее движение, я оглядывалась и видела Мориса пятящимся от выхода из аллеи или резко сворачивающим куда-то в сторону. Таким образом мы оставляли друг друга в покое: обширное пространство сада позволяло нам легко избегать ненужных встреч.
Позднее в тот день у меня была беседа с мисс Винтер, которая продолжила рассказ об усадьбе Анджелфилд и ее обитателях.
* * *
По-настоящему ее звали миссис Данн, но для детей в семье Анджелфилдов она всегда была просто Миссиз. Она, казалось, жила здесь испокон веков, что было явлением исключительным: слуги в усадьбе сменялись быстро, причем уход прежних не в полной мере компенсировался прибытием новых, пока не наступил день, когда штат домашней прислуги свелся к одной-единственной Миссиз. Являясь экономкой по должности, она фактически выполняла все виды работ: убирала комнаты и разводила огонь в камине вместо горничных, чистила кастрюли как судомойка, стряпала в качестве кухарки и прислуживала за столом в роли дворецкого. Однако ко времени рождения близняшек Миссиз уже состарилась. Слышала она плохо, а видела еще хуже, и — хотя она решительно отказывалась это признавать — выполнение столь широкого круга обязанностей было ей уже не по силам.
Миссиз имела ясное понятие о том, как следует воспитывать детей. Все должно делаться на регулярной основе: в положенное время прием пищи, в положенное время сон, в положенное время купание. Изабелла и Чарли не получили правильного воспитания — одна была чрезмерно избалована, другой рос заброшенным дичком, — и сердце Миссиз обливалось кровью при виде того, что в результате вышло из обоих. Тот факт, что брат и сестра почти не замечали близняшек, играл ей на руку, давая шанс повернуть все по-своему. План Миссиз был таков: она задумала вырастить двух совершенно нормальных, самых обыкновенных девочек посреди того хаоса, что представляла собой усадьба Анджелфилд. Регулярное трехразовое питание, отход ко сну в шесть часов вечера, посещение церкви по воскресеньям.
План был прост по замыслу, но не в исполнении.
Первой серьезной проблемой стали драки, точнее, избиения. Аделина при всяком удобном случае набрасывалась на сестру, молотя ее руками и ногами, или, вынув щипцами горящий уголек из камина, гонялась за Эммелиной по всему дому и, догнав, прижигала углем ее белые руки. Миссиз затруднялась определить, что ее беспокоит сильнее: безжалостная агрессия Аделины или пассивное принятие Эммелиной такого порядка вещей. Ибо, умоляя сестру прекратить мучения, она ни разу не попыталась дать сдачи. Она покорно сносила все побои и издевательства, дожидаясь, когда садистка устанет и утихомирится, но никогда не подняла на нее руку в ответ. Наблюдая за ними, Миссиз пришла к заключению, что вся отпущенная на двоих доброта сконцентрировалась в Эммелине, а вся злобность досталась на долю ее сестры.
С регулярным питанием также возникли сложности. Как правило, в час приема пищи детей просто невозможно было найти. Эммелина очень любила поесть, но эта любовь не признавала никакой дисциплины. Ее аппетит не удовлетворялся тремя приемами пищи в день — он был ненасытен и в то же время капризен. Он требовал своего десять, двадцать, пятьдесят раз на дню, но быстро исчезал, подавленный всего двумя-тремя кусочками чего-нибудь съестного. Эммелина была упитанным ребенком, но ее полнота поддерживалась исключительно за счет набитых изюмом и хлебом карманов, чтобы она могла заморить червячка в любой момент, когда это потребуется. Она приходила на кухню или к обеденному столу лишь затем, чтобы наскоро пополнить карманный запас, после чего возвращалась к своим обычным занятиям: сидению перед горящим камином или лежанию где-нибудь на траве.
Иное дело была ее сестра. Аделина казалась сделанной из проволоки с узлами на месте локтевых и коленных суставов. Она как будто не нуждалась в топливе, питающем жизненными силами всех прочих смертных. Еда ее нисколько не интересовала. Никто никогда не видел ее что-нибудь жующей; подобно вечному двигателю, она являла собой замкнутую систему, получающую энергию из таинственных источников внутри нее самой. Однако вечные двигатели не существуют в природе; и когда Миссиз поутру находила пустой тарелку, на которой с вечера оставался ломтик бекона, или же булку хлеба с отломленной краюхой, она догадывалась, куда все это исчезало, ограничиваясь печальным вздохом. Ну почему ее девочки не желали есть за столом, как все нормальные дети?
Возможно, она смогла бы держать ситуацию под контролем, будь помоложе или имей дело с одной девчонкой вместо двух, говорила себе Миссиз. Однако кровь Анджелфилдов несла в себе код, который были не в силах изменить никакие воспитательные ухищрения. Миссиз долго отказывалась это признавать, обманывая саму себя, но в конечном счете признала: с близнецами не все ладно, девочки явно со странностями. Правильнее было бы сказать: «с ними все неладно», ибо они были сплошная странность и ничего кроме странности.
Взять хотя бы их манеру разговаривать. Иногда подслеповатой экономке удавалось разглядеть из окна кухни их лица и движения губ, судя по которым они оживленно беседовали, а если окно было раскрыто, до ее ушей доносились и неясные звуки голосов. Но вот они входили в дом и становились немыми как рыбы. А если что-то и произносили, то неслышно для Миссиз. «Говорите громче!» — просила она, но все было напрасно. Слух ее слабел, а дети держались замкнуто; их разговоры не предназначались для прочих людей. «Ничего подобного! — сказала она как-то Копуну, утверждавшему, что девочки не могут нормально говорить. — Между собой они болтают будь здоров».
Понимание пришло к ней одним зимним днем. Обе девочки были дома; Аделина на сей раз последовала примеру сестры, предпочитавшей проводить время в тепле у камина, а не разгуливать под дождем. Обычно Миссиз жила как бы в тумане, но в тот день ее зрение и слух каким-то чудом ненадолго обострились. Проходя мимо двери гостиной, она уловила голоса девочек и остановилась послушать. Слова летали между ними, как теннисный мячик в ходе игры; иные фразы вызывали у них смех, другие — гнев и раздражение; голоса периодически то повышались до крика, то понижались до шепота. Со стороны это походило на разговор двух обыкновенных детей. Но у Миссиз упало сердце. То, что она услышала, не походило ни на один известный ей язык — ни на английский, ни на французский, которым часто пользовалась Матильда, жена Джорджа, а позднее Чарли и Изабелла. Джон был прав: девочки говорили ненормально.
Потрясенная этой догадкой, она замерла в дверном проеме. И, как это часто случается, за одним неожиданным открытием последовало другое. Часы на каминной полке начали отбивать время; при этом, как всегда, сработал хитроумный механизм — птичка под стеклом выпорхнула из своей клетки и, описав круг, вернулась на прежнее место. С началом боя часов девочки повернули головы в их сторону. Две пары широко открытых зеленых глаз, не мигая, наблюдали за тем, как птичка, поднимая и опуская крылья, совершает свой механический полет.
Выражение этих глаз нельзя было назвать холодно-бездушным или нечеловеческим. Просто они смотрели на птичку так, как многие дети смотрят на движущиеся неживые объекты. Для Миссиз же это обернулось новым потрясением. Она вспомнила, что точно так же девочки смотрели и на нее саму, когда она бранилась или читала им нотации.
«Они не воспринимают меня как живое существо, — догадалась Миссиз. — Наверно, они думают, что в мире вообще нет ничего живого, кроме них самих».
Надо отдать должное доброте Миссиз: она не сочла детей какими-то неполноценными уродцами или монстрами. Вместо этого она их пожалела.
«Как же они должны быть одиноки, — подумала она. — Страшно одиноки вдвоем».
И, отойдя от двери, зашаркала прочь.
С того дня Миссиз поставила крест на воспитательной программе. Регулярное питание, купания, воскресные походы в церковь, двое милых, самых обыкновенных детишек — все эти мечты пошли прахом. Теперь у нее была одна забота: их здоровье и безопасность.
После долгих раздумий она нашла всему этому приемлемое объяснение. Близнецы всегда вместе, всегда вдвоем. Но если в их мире сдвоенность была естественным состоянием, то как они должны воспринимать других людей, существующих поодиночке? Мы должны видеться им какими-то нелепыми половинками, рассудила Миссиз. Она попыталась вспомнить, как по-научному именуют людей, у которых были ампутированы те или иные части тела, и ей пришло в голову слово «ампутанты». Вот кто мы для них — ампутанты.
Нормальные дети? Конечно же нет. Девочки не были и никогда уже не будут абсолютно нормальными. Но ведь мы имеем дело с близнецами, а это особый случай, успокаивала она себя. В подобных случаях всякие странности неизбежны и, может быть, даже закономерны.
Разумеется, все ампутанты стремятся к состоянию сдвоенности. Обычные люди — то есть не близнецы — ищут родственные души, влюбляются, сочетаются браком. Страдая от собственной незавершенности, они пытаются составить пару с кем-нибудь. В этом смысле Миссиз не была исключением из правил. У нее тоже имелась своя половинка: Джон по прозвищу Копун.
Они не были семейной парой в традиционном понимании. Они не были женаты; они даже не были любовниками. Старше его на десяток с лишним лет, Миссиз, правда, еще не годилась Джону в матери, но и эта разница была слишком велика для его представлений о подходящей партии. Ко времени их первой встречи она уже достигла того возраста, в котором глупо надеяться на замужество. Он же, будучи мужчиной в расцвете сил, всерьез подумывал о женитьбе, однако с этим как-то не сложилось. Регулярно общаясь с Миссиз по хозяйственным делам, каждое утро попивая с ней чай и каждый вечер ужиная в ее компании, он постепенно отвык от молодых женщин и перестал искать их общества. При некотором усилии воображения эти двое, вероятно, смогли бы преодолеть разделявший их барьер; они могли бы признать свои чувства тем, чем они, собственно, и являлись: чистой, глубокой и благородной любовью. В другое время и другой обстановке Джон мог бы попросить Миссиз стать его женой, и она могла бы ответить согласием. Во всяком случае вполне можно представить себе один из пятничных вечеров, когда после жареной рыбы с картофельным пюре или фруктового пирога с заварным кремом он берет ее — или она берет его — за руку и они вместе удаляются в укромную тишину его или ее опочивальни. Но такая идея ни разу не посетила их головы. И они остались просто друзьями, подобно супружеской паре на склоне лет, питая друг к другу нежную привязанность, эту обратную сторону страсти, даже если самой страсти так и не нашлось места в их жизни.
Его звали Джон-копун, официально — Джон Коупенс. Он был не очень силен в грамоте и, когда прошли его школьные годы (а прошли они быстро, ибо лет этих было раз, два и обчелся), стал подписывать свою фамилию так, как ему было проще и удобнее. Тем более что в таком виде фамилия как нельзя лучше отражала то, кем он был и чем он занимался. Итак, он стал подписываться Джон Копун, а окрестная ребятня вскоре понизила фамилию до уровня прозвища: Джон-копун.
Он был весьма колоритным мужчиной. Глаза его напоминали два осколка синего стекла, когда сквозь них смотришь на солнце. У него были белые волосы, которые в районе макушки стояли дыбом, как тянущиеся к свету молодые побеги. Когда он работал физически, например вскапывал грядки, на его щеках загорались ярко-красные пятна. А копать он умел как никто. У него был особый подход к садоводству, основанный на лунных фазах, с которыми он сверял всю свою деятельность. По вечерам он углублялся в таблицы и графики, рассчитывая наиболее подходящее время для тех или иных работ. Его прадед ухаживал за садом таким способом; аналогично поступали его дед и отец. Фамильные секреты мастерства передавались из поколения в поколение.
Представители их семейства традиционно служили в Анджелфилде. В давние времена, когда за садом ухаживали аж семь человек под началом старшего садовника, прадед Джона насадил вдоль задней стены дома живую изгородь из самшита. Подстригая ее в первый раз, он решил не выбрасывать черенки и поместил их в питомник, откуда они по достижении десятидюймовой высоты были перенесены в сад. Когда саженцы разрослись, часть из них он превратил в низкие ровные изгороди, а другим позволил широко распустить ветви и затем формировал из них шары, конусы, пирамиды или цилиндры, учитывая предрасположенность каждого куста к той или иной геометрической форме. Трудясь над живым материалом, этот человек с большими и грубыми руками проявлял терпение и аккуратность, скорее свойственные кропотливой работе кружевниц. Он принципиально не создавал скульптуры людей или животных — никаких павлинов, львов или велосипедистов, которые нередко встречаются в других подобных садах. Ему нравились либо строгие геометрические фигуры, либо нечто ошеломляюще абстрактное.
Под старость прадед все больше внимания уделял своему фигурному садику. Он старался как можно быстрее разделаться с другими работами, чтобы остаток дня провести среди самшитовых и тисовых кустов, нежно гладя руками их грани и представляя, какими они станут через пятьдесят или сто лет, когда достигнут взрослого, по их меркам, возраста.
После смерти старика садовые ножницы перешли в руки его сына, а еще через несколько десятилетий достались внуку, с кончиной которого наследство принял Джон-копун, до того стажировавшийся в богатом поместье милях в тридцати отсюда. Хотя по возвращении в Анджелфилд он был назначен всего лишь младшим садовником, фигурный садик с самого начала перешел в его полное ведение. Да и могло ли быть иначе? Он взял ножницы, чьи гладкие деревянные ручки были стерты ладонями его отца, и почувствовал, что они ему в самый раз по руке. Он был у себя дома.
Впоследствии, когда Джордж Анджелфилд потерял жену, а численность прислуги в усадьбе начала быстро сокращаться, пока не свелась к минимуму, Джон-копун остался на своем месте. Другие садовники уходили, замены им не было, и в результате еще сравнительно молодой человек занял должность старшего садовника. Правда, при отсутствии подчиненных. Работы было невпроворот; хозяин ничем не интересовался и никак не поощрял его труды. Между тем по соседству было много других садов, где его охотно приняли бы даже без рекомендаций — такое доверие внушал один лишь его вид. Однако он не покинул Анджелфилд. Как можно? Всякий раз, когда Джон, отработав очередной день, вкладывал ножницы в потертый кожаный чехол, ему не было нужды напоминать себе о том, что кусты, которые он только что подстригал, были когда-то посажены его прадедом и что все движения, которые он совершал в процессе работы, были в точности такими же, какие совершали на протяжении трех поколений его предки. Все это стало частью его натуры и уже не требовало напоминаний. Иначе просто и быть не могло. Как и его питомцы-деревья, он пустил глубокие корни в земле Анджелфилда.
Учитывая вышеизложенное, нетрудно вообразить, какие чувства испытал он однажды утром, обнаружив свой сад жестоко изуродованным. Глубокие раны зияли в боках тисовых деревьев, обнажая коричневую древесину их сердец. Шарообразные кусты были обезглавлены; грани самшитовых пирамид утратили идеальную форму, иссеченные беспорядочными ударами; верхушки конусов были срублены, а цилиндры превратились в груды ломаных сучьев. Он уставился на разбросанные по лужайке длинные ветви, еще зеленые и свежие, хотя их увядание, засыхание и преждевременная смерть были не за горами.
Сотрясаемый дрожью, которая распространялась от его сердца по всему телу и передавалась земле под его ногами, Джон попытался понять, что здесь произошло. Могла ли какая-то особо изощренная буря выбрать в качестве жертвы его фигурный садик, пощадив все остальное вокруг? Однако бури, даже самые изощренные, не налетают бесшумно.
Нет. Это было делом человеческих рук.
Завернув за угол, он нашел подтверждение тому: на росистой траве валялись садовые ножницы с широко раздвинутыми лезвиями, а чуть далее — пила.
Когда Джон не пришел к завтраку, Миссиз забеспокоилась и пошла его искать. Дойдя до фигурного садика, она в ужасе поднесла руку ко рту, а затем, придерживая передник, ускорила шаг.
Обнаружив садовника, она подняла его с земли. Копун еле переставлял ноги и тяжело опирался на ее плечо, когда она вела его на кухню. Здесь она усадила его в кресло и приготовила чай, горячий и сладкий, а он между тем смотрел в пустоту. Без лишних слов Миссиз поднесла чашку к его губам и заставила глоток за глотком выпить обжигающую жидкость. Наконец она смогла уловить его взгляд и, прочтя в нем неизбывное горе, сама разразилась рыданиями.
— Ох, Копун! Я знаю, я знаю…
Он положил ей руки на плечи, и до сих пор не оставлявшая его дрожь теперь начала сотрясать и ее тело.
После полудня дети не появились в доме, и Миссиз не стала тратить время на их поиски. Они пришли вечером; Джон все еще сидел в кресле, совершенно подавленный случившимся. При виде близняшек он вздрогнул. Две пары зеленых глаз оглядели комнату, уделив его бледному лицу не больше внимания, чем часам на каминной полке.
Прежде чем уложить девочек спать, Миссиз перевязала порезы на их руках, оставленные пилой и садовыми ножницами.
— Вы не должны трогать вещи в сарайчике Джона, — бормотала она скорее по привычке. — Они очень острые и могут вас покалечить.
Но в конце она не выдержала и, отнюдь не рассчитывая на какое-то внимание с их стороны, вскричала со слезами в голосе:
— Почему вы это сделали?! Ну почему, почему?! Вы же разбили его сердце…
Вдруг она почувствовала прикосновение детской руки.
— Миссиз огорчена, — сказала девочка. Это была Эммелина.
Пораженная, Миссиз сморгнула слезы с ресниц и поглядела на нее.
— Джон-копун огорчен, — продолжило дитя.