– А у смерти холодно? – спросила она Ролика.
Но Ролик не знал. Так что девочка положила в рюкзачок пару толстых варежек, на всякий случай.
Меня она увидела через стекло. И не испугалась, а я, помню, жутко обозлился за это на ее родителей. Хороши взрослые – так воспитать ребенка, чтобы тот не перепугался до полусмерти при виде сорокапятилетнего дядьки, который дымит на пожарной лестнице как паровоз и таращится оттуда на тебя! Но эта девочка не боялась. Она махнула мне рукой. Я помахал в ответ. Взяв Ролика, она подошла к двери и спросила через щель:
– У тебя тоже рак?
– Да, – ответил я. Потому что это была правда.
– Ты знаменитый? Ты есть на картинке в маминой газете.
– Да, – ответил я. Потому что и это была правда. Газеты писали о моих деньгах, никто еще не знал, что я болен, но я из тех, чьи диагнозы попадают в ленту новостей. Я не простой человек, когда я умру, про это узнают все. Когда умирают пятилетние девочки, об этом нигде не пишут, в их память вечерние газеты не печатают специальных приложений. Эти ноги еще слишком малы, чтобы кому-то было дело до их следов. Вот до меня людям дело есть – из-за того, что я оставлю после себя, что я построил и чего достиг, из-за моих предприятий, недвижимости и активов. Деньги для меня – не деньги, не то что для вас, я их не коплю, не считаю и не беспокоюсь о них. Они для меня просто баллы, мерило успеха.
– У меня не такой рак, как у тебя, – сказал я девочке. Поскольку это было единственным в моем диагнозе, что звучало утешительно. Врач сочувственно объяснил: «У вас крайне, крайне необычная форма рака». Так что и рак у меня не такой, как у других.
Девочка отчаянно заморгала и спросила:
– А у смерти холодно?
– Не знаю, – ответил я.
Надо было ответить как-то иначе. Как-то значительнее. Но я не тот человек. Так что я выбросил сигарету и буркнул: «Нельзя рисовать на мебели». Я знаю, что вы про меня подумали. Надо же, какой говнюк. Вы правы. Но успешные люди, как правило, говнюками не становятся – мы были ими с самого начала. Потому и преуспели.
– Если у тебя рак, то можно, – вдруг заявила девочка и пожала плечами. – Никто ничего не скажет.
Не знаю уж, что в этом было такого смешного. Но я рассмеялся. Когда я это делал в последний раз? Она тоже засмеялась. А потом они с Роликом убежали к себе в палату.
Убить просто – кому-нибудь вроде меня для этого нужна только машина и несколько секунд. Потому что люди вроде тебя мне доверяют. Вы управляете тысячей килограммов металла, ведете их сквозь сотни километров, а на заднем сиденье у вас дремлют ваши любимые, а когда кто-нибудь вроде меня появляется на встречке, вы доверяете моим тормозам. Верите, что я не стану искать телефон, провалившийся между сидений, не превышу скорость, не буду вилять между рядами из-за того, что смаргиваю слезы. Что я не встану на съезде на трассу 111 с выключенными фарами в ожидании грузовика. Что я не пьян. Что я вас не убью.
Сегодня утром женщина в сером свитере вытащила меня из покореженной машины. Стерла со своей папки мою кровь.
– Убей кого-нибудь… другого, – попросил я. Она утомленно засопела носом.
– Все устроено не так. У меня нет таких полномочий. Я не могу поменять смерть на смерть. Только жизнь на жизнь.
– Ну давай так! – воскликнул я.
Женщина грустно покачала головой, потянулась и вытащила сигарету из моего нагрудного кармана. Погнутую, но целую. И закурила, затягиваясь по два раза.
– Вообще-то я бросила, – оправдываясь, сказала она.
Лежа на земле в крови, я показал на папку.
– Там есть мое имя?
– Там все имена есть.
– А в каком смысле «жизнь на жизнь»?
Она застонала.
– Ты все-таки придурок. И всегда таким был.
Когда-то ты был моим. Моим сыном.
Девочка в больнице напоминала тебя. Когда ты только родился, случилось нечто. Ты заплакал так громко, что со мной впервые произошло странное: мне в первый раз стало больно за кого-то еще. И я не смог оставаться рядом с человеком, обладающим надо мной подобной властью.
Все родители время от времени позволяют себе минут пять посидеть в машине перед домом – просто посидеть. Подышать поглубже и собраться с силами, прежде чем снова взять на себя всю полноту ответственности. Принять удушающие требования быть хорошим и все выдерживать. Всем родителям знакомы эти десять секунд в подъезде, с ключом в руке, перед тем, как вставить его в замок. Я был честен, я выждал одно мгновение, а потом сбежал. Я уезжал все твое детство. Тебе было как теперь этой девочке, когда ты спросил, чем я занимаюсь на работе. Я сказал, что зарабатываю деньги. Ты сказал, их все зарабатывают. А я ответил:
– Нет, большинство просто выживает, они думают, будто их вещи имеют какую-то ценность, но ее не существует. У вещей есть только цена – основанная на ожиданиях. Вот ими-то я и занимаюсь. А единственная ценность на земле – это время. Секунда – всегда только секунда, и торговаться с ней бессмысленно.
Теперь ты презираешь меня за то, что все мои секунды я посвятил работе. Но я их посвятил по крайней мере хоть чему-то. А чему посвятили жизнь родители твоих друзей? Барбекю и гольфу? Чартерным рейсам и телесериалам? Что они оставят после себя?
Теперь ты ненавидишь меня, но когда-то ты был моим. Когда-то ты сидел у меня на колене и боялся звездного неба. Кто-то тебе сказал, что звезды на самом деле не над, а под нами, а Земля так быстро вертится, что будь мы чуть полегче, то свалились бы с нее прямо в окружающий мрак. Дверь веранды была открыта, твоя мама слушала Леонарда Коэна, и я сказал тебе, что на самом деле мы живем в глубокой уютной пещере, а небо – это камень, лежащий перед входом. «А что тогда такое звезды?» – спросил ты, и я ответил, что это щелки, сквозь которые просачивается свет. А потом я сказал, что твои глаза – это для меня то же самое. Такие маленькие-маленькие щелочки, из которых сочится свет. Ты тогда засмеялся, громко-громко. Интересно, с тех пор ты так еще смеялся? Я тоже засмеялся. У меня, мечтавшего жить высоко-высоко надо всеми, родился сын, который больше всего хочет жить глубоко под землей.
В гостиной твоя мама, увеличив громкость, смеялась и танцевала по ту сторону окна. Ты заполз повыше на мое колено. Мы были тогда семьей, хоть и мимолетно. Я принадлежал вам, пусть лишь на несколько мгновений.
Я знаю, тебе хотелось иметь обычного папу. Который никуда не уезжает, не знаменит, такого, которому хватает взгляда пары глаз: твоих. Ты никогда не хотел, представившись, услышать в ответ: «Прости, это не твой папа? Ну тот, который…» Но я был для этого слишком важной персоной. Я не водил тебя в школу, не держал тебя за руку, не помогал тебе задувать свечки на торте и никогда не засыпал в твоей кроватке на полпути к нашей четвертой сказке на ночь, с твоей щекой у меня на ключице. Зато ты получишь все то, за чем так гоняются другие. Богатство. Свободу. Я предал тебя, но предал, по крайней мере, на самом верху пирамиды Маслоу.
Но тебя это не волнует, правда? Ты – сын своей матери. Она была умнее меня, и я ей этого не простил. Но она чувствовала сильнее меня, в этом была ее слабость, и я мог сделать ей больно при помощи слов. Ты вряд ли помнишь, как она меня оставила, ты был слишком мал, но правда в том, что я этого толком и не заметил. Я вернулся из очередной поездки и только через два дня обнаружил, что вас нет.
Несколько лет спустя, когда тебе было лет одиннадцать-двенадцать, вы с ней из-за чего-то здорово поругались, и ты сел среди ночи в автобус, приехал ко мне и плакал, что хочешь жить со мной. Я сказал: «Нет». Ты был в истерике, рыдал, размазывая сопли по ковру у меня в прихожей и кричал, что это несправедливо.
Я посмотрел тебе в глаза.
– Жизнь вообще несправедлива.
Ты закусил губу. Опустил веки и сказал:
– Тебе хорошо.
Видимо, в тот день ты перестал быть моим, не знаю. Видимо, тогда я тебя потерял. В таком случае я ошибался. В таком случае жизнь справедлива.
Четыре ночи спустя девочка постучалась снова. – Хочешь поиграть? – спросила она.
– Что? – сказал я.
– Мне грустно. Хочешь поиграть?
Я сказал ей, чтобы она шла спать. Потому что я таков, каким ты меня считаешь, – тот, кто отвечает «нет», когда умирающий пятилетний ребенок просит с ним поиграть. Они с Роликом направились к своей палате, но девочка обернулась, посмотрела на меня и спросила:
– Ты тоже храбрый?
– Чего?
– Все говорят, что я храбрая.
Ее веки задрожали. И я ответил честно:
– Не надо быть храброй. Если тебе страшно, то бойся. Все уцелевшие только так и делают.
– А ты ее боишься? Тетку с папкой?
Я закурил и молча кивнул.
– И я, – сказала девочка.
Они с Роликом уже собрались к себе в палату. Я не понял, что произошло. Возможно, что-то внутри меня треснуло, так что туда пробился свет. Или оттуда. Я не злодей, даже я понимаю, что раку следовало бы соблюдать возрастные ограничения. И я открыл рот и сказал:
– Не сегодня. Я постою и послежу, чтобы сегодня она не пришла.
И тут девочка улыбнулась.
На другое утро я все еще сидел на полу коридора. И слышал, как мама с девочкой играют в новую игру. Мама спрашивала «Кого ты позовешь на следующий день рождения?», хотя никакого следующего не предвиделось. А девочка подыгрывала ей, перечисляя имена всех, кого любит. В пять лет это длинный список. В то утро в него попал и я.
Я эгоист, ты это быстро усвоил. Твоя мама как-то кричала на меня, что я просто уникум, для меня есть только те, кто выше меня и от кого мне что-то надо, и те, кто ниже меня и кого я топчу ногами. Она была права, и я продолжал в том же духе, пока выше меня не осталось никого.
Но где предел моему эгоизму? Ты знаешь, я куплю и продам что угодно, но переступить через труп? Смогу ли я убить?
У меня был брат. Я тебе про это не говорил. Он умер, когда мы родились. Может, место на земле полагалось только одному из нас, а я хотел попасть туда сильнее, чем он. Я переступил через брата еще в утробе матери. Я уже тогда был победителем.
Она и там была, в роддоме, эта женщина с папкой. Я видел фотографии, когда мать выпивала по ночам и засыпала, слишком пьяная, чтобы их спрятать. Женщина виднелась на каждом снимке, стояла не в фокусе у окна, шла смазанная по коридору. В один из дней перед родами она стояла с моими родителями в очереди на заправке. Мама была на сносях. Папа на этом снимке смеется. Я вообще не помню, чтобы он когда-то смеялся. Он только улыбался.
Но Ролик не знал. Так что девочка положила в рюкзачок пару толстых варежек, на всякий случай.
Меня она увидела через стекло. И не испугалась, а я, помню, жутко обозлился за это на ее родителей. Хороши взрослые – так воспитать ребенка, чтобы тот не перепугался до полусмерти при виде сорокапятилетнего дядьки, который дымит на пожарной лестнице как паровоз и таращится оттуда на тебя! Но эта девочка не боялась. Она махнула мне рукой. Я помахал в ответ. Взяв Ролика, она подошла к двери и спросила через щель:
– У тебя тоже рак?
– Да, – ответил я. Потому что это была правда.
– Ты знаменитый? Ты есть на картинке в маминой газете.
– Да, – ответил я. Потому что и это была правда. Газеты писали о моих деньгах, никто еще не знал, что я болен, но я из тех, чьи диагнозы попадают в ленту новостей. Я не простой человек, когда я умру, про это узнают все. Когда умирают пятилетние девочки, об этом нигде не пишут, в их память вечерние газеты не печатают специальных приложений. Эти ноги еще слишком малы, чтобы кому-то было дело до их следов. Вот до меня людям дело есть – из-за того, что я оставлю после себя, что я построил и чего достиг, из-за моих предприятий, недвижимости и активов. Деньги для меня – не деньги, не то что для вас, я их не коплю, не считаю и не беспокоюсь о них. Они для меня просто баллы, мерило успеха.
– У меня не такой рак, как у тебя, – сказал я девочке. Поскольку это было единственным в моем диагнозе, что звучало утешительно. Врач сочувственно объяснил: «У вас крайне, крайне необычная форма рака». Так что и рак у меня не такой, как у других.
Девочка отчаянно заморгала и спросила:
– А у смерти холодно?
– Не знаю, – ответил я.
Надо было ответить как-то иначе. Как-то значительнее. Но я не тот человек. Так что я выбросил сигарету и буркнул: «Нельзя рисовать на мебели». Я знаю, что вы про меня подумали. Надо же, какой говнюк. Вы правы. Но успешные люди, как правило, говнюками не становятся – мы были ими с самого начала. Потому и преуспели.
– Если у тебя рак, то можно, – вдруг заявила девочка и пожала плечами. – Никто ничего не скажет.
Не знаю уж, что в этом было такого смешного. Но я рассмеялся. Когда я это делал в последний раз? Она тоже засмеялась. А потом они с Роликом убежали к себе в палату.
Убить просто – кому-нибудь вроде меня для этого нужна только машина и несколько секунд. Потому что люди вроде тебя мне доверяют. Вы управляете тысячей килограммов металла, ведете их сквозь сотни километров, а на заднем сиденье у вас дремлют ваши любимые, а когда кто-нибудь вроде меня появляется на встречке, вы доверяете моим тормозам. Верите, что я не стану искать телефон, провалившийся между сидений, не превышу скорость, не буду вилять между рядами из-за того, что смаргиваю слезы. Что я не встану на съезде на трассу 111 с выключенными фарами в ожидании грузовика. Что я не пьян. Что я вас не убью.
Сегодня утром женщина в сером свитере вытащила меня из покореженной машины. Стерла со своей папки мою кровь.
– Убей кого-нибудь… другого, – попросил я. Она утомленно засопела носом.
– Все устроено не так. У меня нет таких полномочий. Я не могу поменять смерть на смерть. Только жизнь на жизнь.
– Ну давай так! – воскликнул я.
Женщина грустно покачала головой, потянулась и вытащила сигарету из моего нагрудного кармана. Погнутую, но целую. И закурила, затягиваясь по два раза.
– Вообще-то я бросила, – оправдываясь, сказала она.
Лежа на земле в крови, я показал на папку.
– Там есть мое имя?
– Там все имена есть.
– А в каком смысле «жизнь на жизнь»?
Она застонала.
– Ты все-таки придурок. И всегда таким был.
Когда-то ты был моим. Моим сыном.
Девочка в больнице напоминала тебя. Когда ты только родился, случилось нечто. Ты заплакал так громко, что со мной впервые произошло странное: мне в первый раз стало больно за кого-то еще. И я не смог оставаться рядом с человеком, обладающим надо мной подобной властью.
Все родители время от времени позволяют себе минут пять посидеть в машине перед домом – просто посидеть. Подышать поглубже и собраться с силами, прежде чем снова взять на себя всю полноту ответственности. Принять удушающие требования быть хорошим и все выдерживать. Всем родителям знакомы эти десять секунд в подъезде, с ключом в руке, перед тем, как вставить его в замок. Я был честен, я выждал одно мгновение, а потом сбежал. Я уезжал все твое детство. Тебе было как теперь этой девочке, когда ты спросил, чем я занимаюсь на работе. Я сказал, что зарабатываю деньги. Ты сказал, их все зарабатывают. А я ответил:
– Нет, большинство просто выживает, они думают, будто их вещи имеют какую-то ценность, но ее не существует. У вещей есть только цена – основанная на ожиданиях. Вот ими-то я и занимаюсь. А единственная ценность на земле – это время. Секунда – всегда только секунда, и торговаться с ней бессмысленно.
Теперь ты презираешь меня за то, что все мои секунды я посвятил работе. Но я их посвятил по крайней мере хоть чему-то. А чему посвятили жизнь родители твоих друзей? Барбекю и гольфу? Чартерным рейсам и телесериалам? Что они оставят после себя?
Теперь ты ненавидишь меня, но когда-то ты был моим. Когда-то ты сидел у меня на колене и боялся звездного неба. Кто-то тебе сказал, что звезды на самом деле не над, а под нами, а Земля так быстро вертится, что будь мы чуть полегче, то свалились бы с нее прямо в окружающий мрак. Дверь веранды была открыта, твоя мама слушала Леонарда Коэна, и я сказал тебе, что на самом деле мы живем в глубокой уютной пещере, а небо – это камень, лежащий перед входом. «А что тогда такое звезды?» – спросил ты, и я ответил, что это щелки, сквозь которые просачивается свет. А потом я сказал, что твои глаза – это для меня то же самое. Такие маленькие-маленькие щелочки, из которых сочится свет. Ты тогда засмеялся, громко-громко. Интересно, с тех пор ты так еще смеялся? Я тоже засмеялся. У меня, мечтавшего жить высоко-высоко надо всеми, родился сын, который больше всего хочет жить глубоко под землей.
В гостиной твоя мама, увеличив громкость, смеялась и танцевала по ту сторону окна. Ты заполз повыше на мое колено. Мы были тогда семьей, хоть и мимолетно. Я принадлежал вам, пусть лишь на несколько мгновений.
Я знаю, тебе хотелось иметь обычного папу. Который никуда не уезжает, не знаменит, такого, которому хватает взгляда пары глаз: твоих. Ты никогда не хотел, представившись, услышать в ответ: «Прости, это не твой папа? Ну тот, который…» Но я был для этого слишком важной персоной. Я не водил тебя в школу, не держал тебя за руку, не помогал тебе задувать свечки на торте и никогда не засыпал в твоей кроватке на полпути к нашей четвертой сказке на ночь, с твоей щекой у меня на ключице. Зато ты получишь все то, за чем так гоняются другие. Богатство. Свободу. Я предал тебя, но предал, по крайней мере, на самом верху пирамиды Маслоу.
Но тебя это не волнует, правда? Ты – сын своей матери. Она была умнее меня, и я ей этого не простил. Но она чувствовала сильнее меня, в этом была ее слабость, и я мог сделать ей больно при помощи слов. Ты вряд ли помнишь, как она меня оставила, ты был слишком мал, но правда в том, что я этого толком и не заметил. Я вернулся из очередной поездки и только через два дня обнаружил, что вас нет.
Несколько лет спустя, когда тебе было лет одиннадцать-двенадцать, вы с ней из-за чего-то здорово поругались, и ты сел среди ночи в автобус, приехал ко мне и плакал, что хочешь жить со мной. Я сказал: «Нет». Ты был в истерике, рыдал, размазывая сопли по ковру у меня в прихожей и кричал, что это несправедливо.
Я посмотрел тебе в глаза.
– Жизнь вообще несправедлива.
Ты закусил губу. Опустил веки и сказал:
– Тебе хорошо.
Видимо, в тот день ты перестал быть моим, не знаю. Видимо, тогда я тебя потерял. В таком случае я ошибался. В таком случае жизнь справедлива.
Четыре ночи спустя девочка постучалась снова. – Хочешь поиграть? – спросила она.
– Что? – сказал я.
– Мне грустно. Хочешь поиграть?
Я сказал ей, чтобы она шла спать. Потому что я таков, каким ты меня считаешь, – тот, кто отвечает «нет», когда умирающий пятилетний ребенок просит с ним поиграть. Они с Роликом направились к своей палате, но девочка обернулась, посмотрела на меня и спросила:
– Ты тоже храбрый?
– Чего?
– Все говорят, что я храбрая.
Ее веки задрожали. И я ответил честно:
– Не надо быть храброй. Если тебе страшно, то бойся. Все уцелевшие только так и делают.
– А ты ее боишься? Тетку с папкой?
Я закурил и молча кивнул.
– И я, – сказала девочка.
Они с Роликом уже собрались к себе в палату. Я не понял, что произошло. Возможно, что-то внутри меня треснуло, так что туда пробился свет. Или оттуда. Я не злодей, даже я понимаю, что раку следовало бы соблюдать возрастные ограничения. И я открыл рот и сказал:
– Не сегодня. Я постою и послежу, чтобы сегодня она не пришла.
И тут девочка улыбнулась.
На другое утро я все еще сидел на полу коридора. И слышал, как мама с девочкой играют в новую игру. Мама спрашивала «Кого ты позовешь на следующий день рождения?», хотя никакого следующего не предвиделось. А девочка подыгрывала ей, перечисляя имена всех, кого любит. В пять лет это длинный список. В то утро в него попал и я.
Я эгоист, ты это быстро усвоил. Твоя мама как-то кричала на меня, что я просто уникум, для меня есть только те, кто выше меня и от кого мне что-то надо, и те, кто ниже меня и кого я топчу ногами. Она была права, и я продолжал в том же духе, пока выше меня не осталось никого.
Но где предел моему эгоизму? Ты знаешь, я куплю и продам что угодно, но переступить через труп? Смогу ли я убить?
У меня был брат. Я тебе про это не говорил. Он умер, когда мы родились. Может, место на земле полагалось только одному из нас, а я хотел попасть туда сильнее, чем он. Я переступил через брата еще в утробе матери. Я уже тогда был победителем.
Она и там была, в роддоме, эта женщина с папкой. Я видел фотографии, когда мать выпивала по ночам и засыпала, слишком пьяная, чтобы их спрятать. Женщина виднелась на каждом снимке, стояла не в фокусе у окна, шла смазанная по коридору. В один из дней перед родами она стояла с моими родителями в очереди на заправке. Мама была на сносях. Папа на этом снимке смеется. Я вообще не помню, чтобы он когда-то смеялся. Он только улыбался.