Струан рассматривал людей на берегу. До них оставалось не менее двухсот ярдов, но он уже отчетливо видел лица. Большинство из них были обращены к баркасу. Струан улыбнулся про себя.
Да, подумал он, мы все собрались здесь в этот день, назначенный судьбой.
Морской офицер капитан Глессинг терпеливо ждал, когда можно будет начать церемонию поднятия флага. Ему исполнилось двадцать шесть лет. Сын вице-адмирала, он сам являлся капитаном линейного корабля, и служба в Королевском Флоте была у него в крови. С восходом солнца на берегу быстро становилось светло; далеко на востоке, у самого горизонта, небо рассекали нити облаков.
Через несколько дней будет шторм, подумал Глессинг, пробуя ветер. Он отвел взгляд от Струана и по привычке проверил расположение своего корабля, двадцатидвухпушечного фрегата. Сегодняшний день стал вехой в его жизни. Не часто именем королевы провозглашали присоединение к Империи новых земель, и то, что ему выпала честь зачитать этот документ, было большой удачей в его карьере. Во флоте было немало капитанов старше Глессинга. Но он знал, что выбор пал на него потому, что он дольше всех пробыл в этих водах и его корабль, фрегат Ее Величества «Русалка», принимал самое деятельное участие во всей кампании от начала до конца. Даже и не кампании вовсе, презрительно подумал он. Так, скорее, небольшом инциденте. Все можно было бы уладить еще два года назад, найдись у этого идиота Лонгстаффа хоть капля мужества. Ну конечно. Стоило ему только разрешить мне появиться со своим фрегатом у ворот Кантона. Черт побери, потопил же я потом целый флот этих дурацких боевых джонок, расчищая себе дорогу. Я мог бы обстрелять Кантон из своих пушек, захватить это дьяволово отродье наместника Линя и вздернуть его на нок-рее.
Глессинг раздраженно пнул песок под ногой. Мне, собственно, наплевать на то, что язычники украли весь наш опиум, черт бы его побрал. Здесь они правы… с контрабандой пора кончать. Это оскорбляет флаг. Но подумать только, эти варвары осмелились требовать выкуп за жизнь английских подданных. Лонгстафф должен был разрешить мне принять надлежащие меры. Но куда там! Он отступил, поджав хвост, пересадил всех на торговые суда, а потом меня спутал по рукам и ногам. Меня, клянусь Господом, который должен был защищать наших торговцев и их семьи. Черт бы побрал этого слепца! И будь проклят Струан, который водит его за нос.
Ну да ладно, добавил он, обращаясь к самому себе, как бы то ни было, тебе повезло, что ты здесь. Это единственная война, которую мы ведем в данный момент. По крайней мере, единственная война на море. Все остальное – не более чем инциденты… скучное покорение индусских княжеств – клянусь Господом, эти язычники молятся коровам, сжигают вдов и поклоняются идолам! – да еще афганские войны. И он почувствовал прилив гордости, оттого что был частью величайшего флота в мире. Хвала Господу, что он родился англичанином!
Неожиданно он заметил приближающегося к нему Брока и с облегчением увидел, как того перехватил по дороге толстый, совсем без шеи коротышка тридцати с небольшим лет с огромным животом, вываливавшимся из брюк. Это был Морли Скиннер, владелец «Ориентал Таймс» – самой влиятельной английской газеты на Востоке. Глессинг внимательно знакомился с каждым выпуском и считал, что Скиннер знал свое дело. Очень важно иметь приличную газету, подумал он. Очень важно, чтобы все кампании освещались должным образом ко славе Англии. Но сам Скиннер – отвратительный человек. Да и все остальные тоже. Впрочем нет, не все. Уж никак не Аристотель Квэнс.
Он взглянул на уродливого человечка, в одиночестве сидевшего на невысоком холмике, откуда был виден весь пляж. Человечек сидел на табурете, перед ним стоял мольберт с картиной, над которой он с очевидным увлечением работал. Глессинг усмехнулся про себя, вспомнив те добрые вечера, которые он проводил с художником в Макао.
Кроме Квэнса, ему не нравился ни один человек из собравшихся на пляже, за исключением Горацио Синклера. Горацио был одних с ним лет, и за два года, что Глессинг провел на Востоке, они сошлись довольно близко. Тем более что Горацио был помощником Лонгстаффа, его переводчиком и секретарем – единственным европейцем на Востоке, который мог свободно говорить и писать по-китайски, – и им приходилось много работать вместе.
Глессинг окинул взглядом берег, и лицо его исказила гримаса отвращения… Горацио стоял у самой воды и беседовал с австрийцем Вольфгангом Мауссом, человеком, которого Глессинг презирал всей душой. Его преподобие Вольфганг Маусс был единственным, кроме Синклера, европейцем, способным писать и изъясняться по-китайски. Этот огромный чернобородый священник-ренегат исполнял обязанности переводчика у Струана и вместе с ним торговал опиумом. За поясом у нею торчали пистолеты, полы сюртука покрылись белесой плесенью. Красный нос бесформенной картофелиной сидел на обрюзгшем лице, черные с проседью волосы спутались и выглядели дико, так же как и борода. Несколько уцелевших зубов обломились и стали коричневыми. Главное место на этом крупном лице занимали яркие глаза.
Такой контраст в сравнении с Горацио, подумал Глессинг. Горацио был светловолосым, хрупким, чистым, как адмирал Нельсон, в честь которого он получил свое имя – память о Трафальгаре и о дяде, которого он там потерял.
В беседе принимал участие третий: высокий стройный евразиец – молодой человек, которого Глессинг знал только в лицо. Гордон Чен, незаконнорожденный сын Струана.
Черт побери, думал Глессинг, как только у англичанина может достать стыда, чтобы выставлять вот так, всем напоказ, своею ублюдка-полукровку? А этот к тому же и одет, как все проклятые язычники, в длинную рубашку, и за спиной болтается эта их чертова косичка. Гром господень! Если бы не его голубые глаза и светлая кожа, никто бы в жизни не подумал, что в его жилах течет хоть капля английской крови. Почему этот чертенок не подстрижет свои волосы как приличествует мужчине? Отвратительно!
Глессинг отвернулся. Полагаю, в том, что он полукровка, нет ничего страшного, продолжал он разговор с самим собой, это не его вина. Но этот дьявол Маусс – плохая компания. Плохая для Горацио и для его милой сестры Мэри. Вот уж поистине юная леди, достойная внимания! Клянусь всеми святыми, из нее выйдет прекрасная жена.
Глессинг в нерешительности замедлил шаг. Впервые он серьезно подумал о Мэри как о возможной подруге жизни.
А почему бы и нет, спрашивал он себя. Ты знаком с ней вот уже два года. Она первая красавица Макао. Содержит дом Горацио в безукоризненном порядке и обращается с братом, как с принцем. У них лучший стол в городе, а как умело она управляет слугами. Божественно играет на клавесине и поет как ангел, клянусь Создателем. Ты ей явно нравишься – почему же еще ты получаешь открытое приглашение на обед всякий раз, когда оказываешься вместе с Горацио в Макао? Так чем же не жена? С другой стороны, она никогда не бывала в Англии. Вся ее жизнь прошла среди язычников. У нее нет никаких доходов. Родители умерли. Но какое это, спрашивается, имеет значение? Преподобного Синклера уважали во всей Азии, а Мэри прекрасна, и ей всего двадцать. У меня отличные перспективы. Я получаю пятьсот фунтов в год и со временем унаследую родовое поместье и земли. Ей-Богу, может быть, она назначена мне судьбой. Мы могли бы обвенчаться в английской церкви в Макао и снять там дом, пока не истечет срок моего назначения здесь, а потом мы уедем домой. Решено. Когда момент созреет, я скажу Горацио: «Горацио, старина, я хочу поговорить с тобой кое о чем…»
– Что за задержка, капитан Глессинг? – прервал его мечтания грубый голос Брока. – Восемь склянок было время поднятия флага, уже целый час прошел.
Глессинг круто обернулся. Он не собирался сносить воинственный тон ни от кого рангом ниже вице-адмирала.
– Флаг будет поднят, мистер Брок, не раньше, чем его превосходительство прибудет на берег или с флагмана будет дан сигнал пушечным выстрелом.
– И когда же это произойдет?
– Если не ошибаюсь, вы еще не полностью представлены здесь.
– Вы имеете в виду Струана?
– Ну, разумеется. Разве он не Тай-Пэн «Благородного Дома»? – Глессин сказал это сознательно, зная, что тем самым разозлит Брока. Затем он добавил: – Я предлагаю вам вооружиться терпением. Никто не приказывал вам, торгашам, высаживаться сегодня на берегу.
Брок покраснел от гнева.
– Вам лучше научиться отличать торговцев от торгашей. – Он передвинул языком за щеку кусок жевательного табака и сплюнул на камни под ноги Глессингу. Несколько капелек слюны попали на безукоризненно вычищенные туфли с серебряными пряжками. – Прошу прощения, – обронил Брок с издевательским смирением и отошел в сторону.
Лицо Глессинга словно окаменело. Не будь этого «прошу прощения», он вызвал бы Брока на дуэль. Гнусное отребье, подумал он, кипя от возмущения.
– Виноват, прошу прощения, сэр, – обратился к нему главный старшина корабельной полиции, отдавая честь. – Сигнал с флагмана.
Глессинг прищурился от резкого ветра. Сигнальные флажки возвещали. «Всем капитанам прибыть на борт к четырем склянкам». Прошлой ночью Глессинг присутствовал на приватной беседе адмирала с Лонгстаффом. Адмирал категорически утверждал, что именно контрабанда опиума являлась причиной всех беспорядков в Азии. «Черт возьми, сэр, они утратили всякое чувство приличия, – громогласно возмущался он – Ни о чем не хотят думать, кроме денег. Запретите продавать опиум, и у нас, черт возьми, не будет никаких проблем ни с этими дьяволами-язычниками, ни с торговцами, черт бы их побрал. Флот Ее Величества проследит за выполнением вашего приказа, клянусь Господом Богом!» И Лонгстафф согласился с ним – и правильно сделал. Приказ, видимо, будет оглашен сегодня, думал Глессинг, с трудом сдерживая ликование. Хорошо. Самое время. Интересно, Лонгстафф уже сказал Струану о том, что отдает такой приказ?
Он оглянулся через плечо на лениво приближающийся к берегу баркас. Струан всегда поражал его. Он восхищался им и ненавидел его – непревзойденного морехода, который избороздил все океаны мира, уничтожая людей, компании и корабли ради процветания «Благородного Дома». Он так не похож на Робба, подумал Глессинг, Робб мне скорее нравится.
Он против воли содрогнулся. Может быть, и есть доля правды в тех сказках, которые шепотом пересказывают друг другу моряки на всех китайских морях, что Струан тайно поклоняется дьяволу и что дьявол за это дал ему власть на земле. Иначе как еще человек его лет мог бы выглядеть так молодо и сохранить свою силу, белые зубы, густые волосы и молниеносную реакцию, когда большинство людей в этом возрасте уже нетвердо держатся на ногах, ни на что не годны и выглядят полуживыми? И уж, конечно, на кого Струан наводил ужас, так это на китайцев. Они называли его «Старая Зеленоглазая Крыса-Дьявол» и назначили награду за его голову. Награды, правда, были назначены за голову каждого европейца, но голова Тай-Пэна оценивалась в сто тысяч серебряных тэйлов. Мертвого. Потому что никто не мог даже надеяться захватить его живым.
Глессинг с раздражением попытался пошевелить пальцами ног в туфлях с пряжками. Ноги ныли от холода, и он чувствовал себя неудобно в парадной форме с золотым позументом. Черт побери все эти проволочки! Черт побери этот остров, и эту гавань, и это растрачивание впустую добрых английских кораблей и добрых английских моряков. Ему вспомнились слова отца: «Разгрызи Господь этих штатских. Все, о чем они пекутся, это деньги и власть. Им неведомо чувство чести – они просто не знают, что это такое. Когда тобой командует гражданский чин, смотри в оба, сынок. И не забывай, что даже Нельсон прикладывал подзорную трубу к слепому глазу, когда им помыкал какой-нибудь олух в партикулярном платье». Как может такой человек, как Лонгстафф, быть таким непроходимо глупым? Он ведь из хорошей семьи, получил прекрасное воспитание – его отец был дипломатом при испанском дворе. Или португальском?
И зачем Струану понадобилось убеждать Лонгстаффа прекратить военные действия? Конечно, мы получили гавань, которая способна вместить все флоты мира. Но что еще?
Глессинг поднял взгляд на суда в гавани. Двадцатидвух-пушечный корабль Струана «Китайское Облако»; «Белая Ведьма», тоже двадцать две пушки – гордость компании Брока; двадцатипушечный бриг Купера-Тиллмана «Принцесса Алабамы». Красавцы, все до единого. Н-да, подумал он, за них стоило бы подраться. Я знаю, что могу пустить ко дну американца. Брок? Трудная задача, но я лучше Брока. Струан?
Глессинг попробовал представить себе морскую схватку со Струаном и вдруг понял, что Струана он боится. Этот страх разозлил его и заставил до боли жалеть, что Брок, Струан, Купер и все остальные Китайские торговцы не пираты.
Бог свидетель, поклялся он, как только приказ Лонгстаффа будет объявлен официально, я поведу флотилию, которая разнесет их всех в пух и прах.
Аристотель Квэнс задумчиво сидел перед наполовину законченной картиной на мольберте. Это был крошечный человечек с черными седеющими волосами. Его одежда, в отношении которой он отличался почти болезненной щепетильностью, была сшита по последней моде: облегающие ногу серые брюки, белые шелковые носки, черные туфли с бантами, жемчужно-серый атласный жилет и сюртук из черной шерсти. Наряд довершали высокий воротник и галстук с жемчужной заколкой. Наполовину англичанин, наполовину ирландец, Квэнс в свои пятьдесят восемь лет был старейшим европейцем на Востоке.
Он снял очки в золотой оправе и принялся протирать их белоснежным платком, украшенным французскими кружевами. Я жалею, что дожил до этого дня, думал он. А все этот Дирк Струан, черт бы его побрал. Не будь его, не было бы и этого проклятого Гонконга.
Он чувствовал, что присутствует при конце эпохи. Гонконг означает конец Макао, думал он. Он перетянет сюда всю торговлю. Все английские и американские тай-пэны переедут сюда со своими главными конторами. Отныне они будут жить и строиться здесь. Вслед за ними сюда переберутся португальские клерки. И все китайцы, которые кормятся за счет европейцев и торговли с Западом. Ну и пусть. Я, по крайней мере, никогда здесь жить не буду, поклялся он. Время от времени придется приезжать сюда ненадолго, чтобы заработать на жизнь, но Макао навсегда останется моим домом.
Макао был его домом уже больше тридцати лет. Квэнс единственный изо всех европейцев думал о Востоке как о своем доме. Другие приезжали сюда на несколько лет, потом возвращались на родину. Оставались только те, кто здесь умирал. Но даже и в этом случае, если это было им по карману, они писали в своих завещаниях, чтобы их тела отправили «домой».
Меня, благодарение Господу, похоронят в Макао, говорил себе старый художник. Какие славные времена я там знавал, знавали все мы. Теперь это в прошлом. Черт бы побрал китайского императора! Надо быть полным идиотом, чтобы разрушить здание, с таким умом построенное сто лет назад.
Все шло так замечательно, с горечью подумал Квэнс, и вот теперь всему пришел конец. Теперь Гонконг принадлежит нам. Мощь Англии утвердилась на Востоке, и торговцы вкусили власти, теперь они уже не ограничатся одним Гонконгом.
– Что же, – нечаянно произнес он вслух, – император пожнет то, что посеял.
– Почему так мрачно, мистер Квэнс?
Квэнс надел очки. Прямо у подножья холмика, на котором он расположился, стоял Морли Скиннер.
– Не мрачно, молодой человек. Печально. Художник имеет особое право – даже обязанность – быть печальным. – Он отложил незаконченную картину в сторону и укрепил на мольберте чистый лист бумаги.
– Вполне, вполне с вами согласен. – Скиннер грузно поднялся к нему наверх. Его бледные карие глаза напоминали цветом прокисшие остатки пива в кружке. – Я, знаете ли, просто хотел услышать ваше мнение об этом великом дне. Мы готовим специальный выпуск. Без нескольких слов от нашего старейшего жителя номер был бы не полным.
– Совершенно верно, мистер Скиннер. Вы можете написать следующее: «Мистер Аристотель Квэнс, наш ведущий художник, бонвиван и обожаемый друг, отклонил предоставленную ему возможность высказаться со страниц газеты, находясь в процессе создания очередного шедевра». – Он взял щепоть табака и громоподобно чихнул. Затем платком смахнул табачные крошки с сюртука и брызги слюны с бумаги на мольберте. – Желаю вам всего хорошего, сэр. – Он сосредоточился на белоснежном листе. – Вы мешаете совершиться бессмертному творению.
– Я в точности знаю все, что вы сейчас чувствуете, – сказал Скиннер с довольным кивком. – В точности. Я и сам чувствую то же самое, когда мне предстоит написать нечто значительное. – Он повернулся и тяжело двинулся дальше.
Квэнс не доверял Скиннеру. Ему никто не доверял. По крайней мере никто из тех, чье прошлое хранило какие-то тайны, а таких здесь было большинство. Скиннер любил вытаскивать всякую всячину из тьмы лет на свет божий.
Прошлое. Квэнс вспомнил о своей жене и весь передернулся. Смерть, гром и молния! Как я мог быть таким глупцом, чтобы поверить, будто это ирландское чудище способно стать достойной подругой жизни? Благодарение Господу, она вернулась в свое мерзкое ирландское болото и больше не омрачит чистого неба над моей головой. Женщины – источник всех бед и страданий, выпадающих на долю мужчины на этом свете. Ну, осторожно добавил он, пожалуй, все-таки не все из них. Уж никак не моя милая, дорогая Мария Тань. Ах, вот лакомый кусочек, или я ничего не понимаю в женщинах. А уж если кому и дано оценить, какое чудо получается, когда португальская кровь смешивается с китайской, то это тебе, славный, мудрый старина Квэнс. Черт побери, все-таки я прожил удивительную жизнь!..
И он вдруг отчетливо осознал, что, наблюдая закат одной эпохи, он одновременно становится и частью другой. Здесь сейчас открывается первая страница новой истории, очевидцем которой ему предстояло стать и которую его кисть была призвана запечатлеть. Появятся новые лица, которые он нарисует, новые корабли, которые он напишет. Новый город, который он увековечит в своих картинах. И новые девушки, за которыми можно будет приволокнуться, новые попки, которые можно будет ущипнуть.
– Печальным! Да никогда в жизни! – проревел он. – За работу, Аристотель, старый ты пердун!
Те из собравшихся на пляже, кто услышали последнее восклицание Квэнса, весело переглянулись. Старый художник был жутко популярен, и его компании искали многие. И все знали о водившейся за ним привычке разговаривать вслух с самим собой.
– Сегодняшний день был бы совсем не тот без доброго старого Аристотеля, – с улыбкой заметил Горацио Синклер.
– Да. – Вольфганг Маусс раздавил вошь в своей борода. – Он так уродлив, что кажется мне почти красавчиком.
– Мистер Квэнс великий художник, – сказал Гордон Чен. – Следовательно, он прекрасен.
Маусс повернулся всем телом и в упор посмотрел на евразийца.
– Следует говорить «красив», мой мальчик. Неужели я так плохо учил тебя все эти годы, что ты не чувствуешь разницы между словами «прекрасный» и «красивый», а? И он не великий художник. Он пишет в отличном стиле, и он мой друг, но волшебства великого мастера у него нет.
– Я сказал «прекрасен» в художественном смысле, сэр.
Горацио заметил, как на лице Гордона Чена промелькнуло раздражение. Бедный Гордон, подумал он, от души жалея юношу. Чужой в равной степени и тому миру, и этому. Отчаянно пытающийся быть англичанином, но при этом не расстающийся со своим халатом и косичкой. Хотя все знали, что он сын Тай-Пэна, прижитый им от китайской наложницы, никто не признавал его открыто, даже отец.
– Я считаю, что его картины удивительны, – сказал Горацио, смягчая голос. – И сам он тоже. Странно, все его обожают, и все же мой отец презирал его.
– О, твой отец, – вздохнул Маусс. – Он был святым среди нас. Он сохранил в душе высокие христианские принципы, не то что мы, бедные грешники. Да упокоится душа его с миром.
Нет, подумал Горацио. Пусть душа его горит в аду во веки вечные. Преподобный Синклер прибыл и поселился в Макао с первой группой английских миссионеров тридцать с небольшим лет назад. Он помогал переводить Библию на китайский язык и был одним из учителей в английской школе, которую основала миссия. Всю жизнь его почитали как достойнейшего человека – исключение составлял лишь Тай-Пэн – и когда он умер семь лет назад, его похоронили как святого.
Горацио мог простить отцу, что тот раньше времени свел в могилу их мать, мог простить ему те «высокие принципы», которые превратили этого человека в злобного тирана с узким, ограниченным взглядом на жизнь, его фанатичную веру в Бога грозного и карающего, его одержимую приверженность своей миссионерской работе и все побои, которые он обрушивал на собственного сына. Но даже по прошествии всех этих лет Горацио не мог простить отцу то, как он избивал Мэри, и те проклятия, которые он неустанно призывал на голову Тай-Пэна.
Тай-Пэн был тем самым человеком, который подобрал маленькую Мэри, когда она, шестилетняя девочка, в ужасе убежала из дома. Он успокоил ее, а потом отвел домой к отцу и предупредил его, что если тот еще хоть пальцем дотронется до крошки, он прилюдно стащит его с проповеднической кафедры в церкви и будет гнать кнутом через все улицы Макао. С тех пор Горацио боготворил Тай-Пэна. Избиения прекратились, но отец был изобретателен на наказания. Бедная Мэри.
При мысли о Мэри сердце его забилось быстрее, и он посмотрел на флагманский корабль, ставший их временным пристанищем. Он знал, что она сейчас смотрит на берег и так же, как он, считает дни, оставшиеся до их благополучного возвращения в Макао. Всего лишь сорок миль отсюда на юг, но как далеко. В Макао Горацио прожил все свои двадцать шесть лет, за исключением того времени, что учился дома, в Англии. Школу он ненавидел – и дома, и в Макао. Он ненавидел уроки, которые проводил с ним отец. Горацио отчаянно старался удовлетворить его, но это ему не удавалось. В отличие от Гордона Чена, который был первым евразийским мальчиком, принятым в английскую школу Макао. Гордон Чен оказался блестящим учеником и неизменно заслуживал одобрение преподобного отца Синклера. Но Горацио не завидовал ему, у Гордона был свой мучитель – Маусс. За каждую порку, которую Горацио получал от отца, Маусс давал Гордону Чену три. Маусс тоже был миссионером, он преподавал английский, латынь и историю.
Горацио расправил нывшие от холода плечи. Он увидел, что Маусс и Гордон Чен опять не отрываясь смотрят на баркас, и в который раз спросил себя, почему Маусс так жестоко обходился с молодым человеком в школе, почему требовал от него столь многого. Он полагал, что причиной тому была ненависть, которую Вольфганг испытывал к Тай-Пэну. Ненависть, вызванная тем, что Тай-Пэн видел его насквозь и поэтому предложил ему деньги и место переводчика в контрабандных рейсах вдоль побережья, позволив за это распространять Библию на китайском языке и проповедовать язычникам на каждой стоянке – но только после того, как опиум будет продан. Горацио считал, чго Вольфганг презирает себя за лицемерие и за то, что участвует в таком зле. За то, что его заставили притворяться, будто цель оправдывает средства, когда он знал, что это не так.
Странный ты человек, Вольфганг, думал он. Он вспомнил, как в прошлом году они вместе отправились на только что захваченный остров Цюшан. Лонгстафф с одобрения Тай-Пэна назначил туда Маусса временным магистратом для поддержания порядка на период военных действий и отправления британского правосудия.
Вопреки обычаю, на Цюшане были отданы строгие приказы, запрещавшие грабеж и насилие, Маусс проводил над каждым мародером – китайцем, индусом, англичанином – честный открытый суд и затем приговаривал его к смерти, произнося при этом одни и те же слова: «Gott im Himmel [4], прими сию заблудшую душу. Повесить его». Вскоре грабежи прекратились.
Поскольку между повешениями Маусс любил предаваться в суде воспоминаниям, Горацио узнал, что тот был трижды женат, каждый раз на англичанке, что первые две жены скончались oт дизентерии и нынешняя тоже часто болеет. Что, хотя Маусс был преданным мужем, дьявол по-прежнему и с неизменным успехом искушал его борделями и винными погребами Макао. Что Маусс выучил китайский у язычников в Сингапуре, куда был направлен еще совсем молодым миссионером. Что двадцать лет из своих сорока он прожил в Азии и за все это время ни разу не побывал дома. Что теперь он носил с собой пистолеты, потому что «никогда не угадаешь, Горацио, вдруг один из этих дьяволов-язычников захочет убить тебя, или эти богопротивные пираты позарятся на твое добро». Что всех людей он считал грешниками, и себя – первейшим среди них. И что его единственной целью в жизни осталось обращение язычников в истинную веру, дабы сделать Китай христианским государством.
– Чем это так занята твоя голова – Неожиданный вопрос прервал течение мыслей Горацио.
Он увидел, что Маусс внимательно смотрит на него.
– Нет, так, ничего, – поспешно ответил он. – Я просто… просто размышлял.
Маусс задумчиво поскреб бороду.
– Вот и я тоже. В такой день есть над чем поразмыслить, hem? Азия теперь уже никогда не будет прежней.