В Новой Уде нечего было делать, кроме как читать, спорить, пьянствовать, распутничать и снова пьянствовать – этим занимались и местные, и ссыльные. Сосо не чурался такого времяпровождения, но на дух не переносил своих собратьев по ссылке. Те, будучи интеллигентами в третьем поколении, считали пролетариев, принятых в партию, «чем-то вроде сословия плебеев, между тем как сами играли роль аристократии, сословия патрициев, опекающего плебейские низы от всяких тлетворных влияний», – именно так описывал внутрипартийную атмосферу ветеран РСДРП Аксельрод, чья «замечательная прозорливость» была отмечена в работе Ленина «Что делать?».
Не переносящий эту напыщенную публику, сосредоточенный всеми мыслями на побеге, Джугашвили сошелся с местными артельщиками. Эти «артельные ребята» были уголовные, но крепкие, основательные и, по-своему, честные. «Как ни странно, но они никогда не опускались до какого-нибудь свинства вроде доносов… А вот ”политики” – среди них было много сволочей», – рассказывал уже после войны своим молодым соратникам Сталин.
За крайне скудную информацию о возможностях перемещения по бескрайним холодным просторам приходилось платить здоровьем, а точнее – похмельным токсикозом. Трезвые артельщики были на редкость немногословны, и только после многочасовых сидений в кабаках у них можно было узнать хоть что-то полезное – как идти, куда идти и что делать, чтобы добраться до Тифлиса или до Питера и при этом не сгинуть в дикой, недружелюбной местности. Отлеживаясь после одного из таких «интервью», Джугашвили сквозь тяжелую дремоту услышал разговор, где он был главным действующим лицом:
– Ну, куды ты его трогать! – раздраженно шептала Марфа. – Не видишь, болеет!..
– Некогда мне тут сидеть, пока он поправится, – отвечал Литвинцевой рокочущий басок, – бечь, значит, собрался твердо?
Последовала пауза. Было слышно, как Марфа переставляла горшки и звенела какими-то склянками.
– Скажи ему, чтобы к Еремею более со своими расспросами не приставал, – продолжил после паузы невидимый из-за занавески гость, – ничего путного он все равно у артельщиков не разведает, а то, что они ему расскажут, и гроша ломаного не стоит. Сгинет ни за понюшку табака страдалец… А я через неделю с шишкарями обратно буду, тогда и поговорим…
Хлопнула входная дверь. Марфа завозилась в сенях и буквально вплыла, не касаясь пола, в комнату, где спал ссыльный, и присела у краешка стола, теребя кончик платка и внимательно изучая лицо грузина…
– Не спишь? – осторожно поинтересовалась она, заметив подрагивание ресниц постояльца.
– Кто был? – проглатывая колючий комок, застрявший в горле, хрипло спросил ссыльный, не открывая глаз.
– Та, Петро, сродственник, из хожалых людей…
– Что значит «из хожалых»?
– Ну, то и значит, что из самоходов, что по своей воле за каменный пояс подались…
– Из бегунов[12], что ли? – припомнил Сосо знакомое слово из разговоров с артельщиками…
– Не, – Марфа решительно мотнула головой, – Петро наш, правильный – из поморского согласия[13]. Он на все руки мастер – и охотничать, и золотничать, и вартачить может. Прознал про твои посиделки с артельщиками и пришел предупредить тебя, чтоб поберегся…
– А что ему за дело до меня, – насупился ссыльный, недовольный, что его задушевные разговоры с местными мужиками, оказывается, уже известны всей тайге.
– А ему, мил человек, до всего есть дело, он в этих краях наставничает и тому, кому посчитает нужным, помогает. Вот и тебя приметил – узнал, что из никонианской семинарии сбежал, с инородцами не якшаешься, в бега податься хочешь, вот и решил помочь – предостеречь от лихости. Ну а слушать его или нет – тут только тебе решать. Он неволить не станет…
– Ладно-ладно, – успокоился революционер, сообразив, что советы местного охотника, «гуляющего» по тайге на сотни верст вокруг, действительно бесценны, – не сердись, Марфа, ты же понимаешь, я не знаю тут никого, чужой, одним словом…
– Не ведаешь – это знамо дело, – кивнула Марфа, – а вот чужой или свой, это уж тебе решать, мил человек… Петро наказал передать, что не след тебе по кабакам с артельными шастать, а чтобы было чем заняться – гостинец оставил, – и мотнула головой в сторону плетеного короба с заплечными ремнями, в который можно было легко упаковать саму Марфу.
Партийные историки, описывающие первую ссылку Сталина, твердили, как под копирку: «Долгими зимними ночами, когда семья Литвинцевых засыпала, Сталин тихо зажигал маленький светильник и подолгу просиживал за книгами…» Однако ни один из них ни разу не пояснил, что это была за литература, и ни словом не обмолвился о ее содержании… Ну, какие могли быть книги у неграмотной крестьянки? Какая могла быть библиотека в «городе пяти кабаков»?
А вот в заплечном коробе Петро находился целый клад для самого привередливого историка-этнографа, где любовно были подобраны книги и рукописи, рассказывающие про русскую историю, кардинально отличавшуюся от учебников, написанных придворными учеными и освященных чиновным Синодом.
Взять в руки первую книгу «Поморские ответы» революционера подвигли скука и любопытство. Сами богословские споры его не занимали, но он сразу приметил и решил, что нужно будет взять на вооружение тактику ведения дискуссии и особенно точеные категорические силлогизмы, с помощью которых авторы книги доказывали подложность «Соборного деяния на еретика армянина на мниха Мартина», приводимого Русской православной церковью в качестве одного из центральных доказательств истинности и древности «новых обрядов». Некоторые риторические вопросы поморов он и сам хотел бы задать зазнайкам из Синода – помнил их с семинарии как напыщенных, оторванных от жизни бюрократов:
– Почему именно староверы, придерживающиеся исконных, древлеправославных обрядов, считаются раскольниками, а не никониане, внедряющие свои догмы только с конца XVII века?
– Почему двоеперстие Андрея Первозванного и Сергия Радонежского не вызывает такого негодования у РПЦ, как двоеперстие современников?
– Что бы сказали эти два святых при виде современной РПЦ? Является ли она тем самым храмом, который строили они сами?
Зато при чтении двенадцати статей царевны Софьи с комментариями историка белокриницкого согласия Федора Евфимьевича Мельникова молодого революционера уже захлестывали волны эмоций от ощущения попранной справедливости и чувства солидарности с бескорыстными страдальцами за свою веру: «Правительство беспощадно преследовало людей старой веры: повсюду пылали срубы и костры, сжигались сотнями и тысячами невинные измученные христиане, вырезали людям старой веры языки за проповедь и просто за исповедание этой веры, рубили им головы, ломали ребра клещами, закапывали живыми в землю по шею, колесовали, четвертовали, выматывали жилы… Тюрьмы, ссыльные монастыри, подземелья и другие каторжные места были переполнены несчастными страдальцами за святую веру древлеправославную. Духовенство и гражданское правительство с дьявольской жестокостью истребляло своих же родных братьев – русских людей – за их верность заветам и преданиям святой Руси и Христовой Церкви. Никому не было пощады: убивали не только мужчин, но и женщин, и даже детей».
Джугашвили невольно прикидывал, что произошло бы с марксистским движением в России, если бы царское правительство по отношению к нему вело себя так же, как по отношению к староверам во времена Никона… Насколько хватило бы его интеллигентных товарищей, если бы вместо ссылки с содержанием за счет казны их колесовали, четвертовали и сжигали живьем? Он даже мотнул головой, отгоняя яркую картину костров, дыб и остальных инструментов идеологических дискуссий…
А ведь, несмотря на тотальный геноцид, староверы все равно сражались. Сосо восхитили воины-монахи, крепости-монастыри и оружейные мастерские, клейма которых, оказывается, были известны по всей Европе. Вот тебе и запрет на оружие для духовных лиц! Оказывается, не испокон веку и не для всех… Было в отечественной истории и по-другому. И это логично. Пересвет и Ослябя, пушкари Троицы, сидельцы Соловков освоили воинское мастерство, явно не земные поклоны отбивая. «Полки чернецкие» Сергия Радонежского – совсем не метафора-аллегория… Тогда становится ясно, почему по всей империи триста лет полыхала самая настоящая гражданская война, не закончившаяся и поныне. Она просто угасла, как исчезает пламя, исчерпав горючий материал, хотя от раскаленных угольев еще идет нестерпимый жар.
Целую неделю переваривал Сосо описания погромов, казней и притеснений староверов, пока не добрался до другой литературы – заботливо собранных в хронологическом порядке современных записок, отчетов, писем и дневников. Бегло пролистав их, он насторожился и начал копать уже всерьез, жадно выписывая себе в тетрадь цифры, даты и наименования. Картина открывалась грандиозная. Старообрядческие организации, весьма пестрые, не имеющие единого центра управления, никак не связанные и даже конфликтующие друг с другом, густой сетью покрывали всю страну.
Молодого революционера поразило количество подданных Российской империи, явно или тайно придерживающихся старого обряда. Цифры из официальной казенной переписи в два процента староверов никак и нигде не совпадали с действительностью.
Кстати, первым в официальную статистику не поверил Николай Первый и снарядил три экспедиции в достаточно населенные древние русские губернии – Костромскую, Ярославскую и Нижегородскую. Один из лидеров славянофильского движения Иван Сергеевич Аксаков, участвовавший в обследовании Ярославской губернии, после поездок по уездам и селам был поражен тем, что «здесь почти все – старообрядцы, да еще, пожалуй, беспоповцы». Церковные обряды (крещение, венчание и так далее) вся эта, якобы синодальная, паства исполняла только в тех случаях, когда невозможно было от них уклониться. В повседневной жизни влияние местного духовенства на жителей оставалось практически незаметным. И так было не только в этих трех губерниях, а по всей стране. Российская общественность, плюнув на официальную статистику, обнародовала свои цифры, которыми и оперировала в дальнейшем: по этим данным, в стране насчитывалось как минимум 20 миллионов староверов всех согласий и еще 6 миллионов сектантов.
Если в Европе религиозный раскол привел к размежеванию по государственным границам, как католики в Польше и протестанты в Германии, то в Российской империи и торжествующие победители, и не полностью уничтоженные побежденные оказались на одной территории, под одной крышей. Внутри единого государства появилась огромная протестная взрывоопасная масса, считающая власть и церковь представителями колонизаторов. Согнанные с земли, но избежавшие уничтожения и изгнания, староверы ринулись в те сферы деятельности, которые остальные подданные империи вниманием не жаловали. Поповские старообрядцы сформировали купеческие династии. Беспоповцы основали костяк пролетариата.
Православный священник тверской епархии Иоанн Стефанович Белюстин, публиковавший заметки о старообрядчестве, описывал посещение сапожного производства в большом – в несколько тысяч человек – раскольничьем селении Кимры Тверской губернии. Староверы образовывали здесь артели по тридцать-шестьдесят работников. Они не только обладали правом голоса по самым разным вопросам, но и могли подчинить своему мнению «хозяина» производства. Белюстин оказался, например, свидетелем горячих споров в артели о вере:
«…Тут нет ничего похожего на обыкновенные отношения между хозяином и его работником; речью заправляют, ничем и никем не стесняясь, наиболее начитанные, будь это хоть последние бедняки из целой артели; они же вершат и иные поднятые вопросы».
К концу XIX века именно из этих людей на три четверти формировались фабрично-заводские кадры. Трудились они не только на предприятиях, оказавшихся в собственности единоверцев, но и на производствах, создаваемых казной или учреждаемых иностранным капиталом. Возникшие фабрики и заводы вбирали потоки староверов из Центра, с Поволжья и Урала, из северных районов. Каналы согласий, выступавшие в роли своеобразных «кадровых служб», позволяли староверам свободно ориентироваться в промышленном мире, перемещаясь с предприятия на предприятие[14].
Перед этим многомиллионным людским океаном, триста лет живущим фактически в подполье и не растерявшим ни своей веры, ни своих традиций, ни связей между единоверцами, собственная социал-демократическая партия Сосо выглядела игрушечной и несерьезной. Тогда первый раз мозг Сосо посетила шальная мысль: «Так вот она, готовая партия революционеров-подпольщиков – деловая, мобильная, столетиями скрепленная испытанными связями!»
Неожиданные открытия о религиозных корнях рабочего класса России Джугашвили решил оставить при себе. Во-первых, чтобы не быть осмеянным старшими товарищами как исследователь «опиума для народа», а во-вторых, как тайну, обладание которой может пригодиться самому. У него, как у настоящего революционера-подпольщика, обязательно должны быть свои козыри в рукаве, чтобы в нужное время ими воспользоваться.
Религиозные корни определяли не только поведенческие стереотипы, но и национальный состав российского пролетариата.
Побывавший летом 1890 года на Донбассе Викентий Викентьевич Вересаев, будущий лауреат сталинской премии, застал среди местных шахтеров «уже целое поколение, выросшее на здешних рудниках… Эти рабочие и дают тон оседающим здесь пришлым элементам». Характерны фамилии этих пролетариев, приведенные Вересаевым: Черепанцовы, Кульшины, Дулины, Вобликовы, Ширяевы, Горловы и другие – среди них нет ни одной украинской. Джугашвили позже сам проверил и убедился – лишь 15 процентов украинцев были задействованы в крупной индустрии. В железной и каменноугольной промышленности Украины не менее 70 процентов всех рабочих прибыли из великорусских губерний. Такая тенденция сохранялась вплоть до революции. Похожее положение было и в других промышленных регионах.
Башкирские Златоустовский, Катавский, Юрюзанский заводы имели общероссийское значение. Однако основные кадры предприятий – опять те же три четверти – составляли русские, башкир насчитывалось всего около 14 процентов, татар – 5,5 процента, причем трудились они преимущественно на вспомогательных работах – заготовке дров, перевозке грузов. Даже на бакинских нефтяных промыслах к началу XX века национальный состав рабочих был наполовину представлен русскими.
Руководить можно только теми, чьи мотивы тебе известны, чьи запросы ты знаешь, чьи представления о том, что такое хорошо и что такое плохо, разделяешь. Джугашвили, благодаря «волшебному сундучку Петро», теперь знал, каких ценностей придерживается и какие стереотипы имеют рабочий люд и купцы империи. А вот царское правительство и Священный Синод даже не догадывались о том, что за критическая масса накапливается на растущих предприятиях. И не только они! Профессиональные «ходоки в народ» и руководители Российской социал-демократической рабочей партии даже близко не представляли себе психологию и мотивацию рабочих и крестьян, за чьи права они так яростно боролись и к чьему бунтарскому духу так активно взывали. Впитанная с молоком матери враждебность русского пролетариата ко всему самодержавно-синодальному распространялась также на интеллигентов, из которых, собственно, и состояли обе фракции РСДРП. Именно на этой тонкой, почти невидимой струне разыграл свою комбинацию в борьбе за власть генеральный секретарь Сталин, объявив после революции «ленинский набор» рабочих и крестьян в партию. Он уже тогда точно знал, кто пополнит партийные ряды. Другие вожди революции об этом даже не догадывались.
Заложенная за воротник революционных аристократов бомба взорвалась в тридцатые годы, когда члены компартии постреволюционного призыва с одинаковым энтузиазмом громили и ненавистную никониан-скую церковь, и инородческую, интеллигентную «ленинскую гвардию». Религиозный реванш вчерашних староверов-беспоповцев совпал с поражением ставленников интернационального капитала – Троцкого, Зиновьева, Каменева, так и не понявших, чего хотят возглавляемые ими рабочие. А они желали видеть на соседних нарах как своих вековых религиозных врагов, так и нехристей, волокущих Русь-матушку на погибель в какую-то мировую революцию. Лейба не понял этого до самого ледоруба и был уверен, что его поражение было следствием исключительно хитроумных интриг И. В. Сталина.
Но все это – позже. А в 1903 году, начитавшись староверческих архивов, Сосо нетерпеливо ждал возвращения Петро, ежедневно забираясь на гору Киткай и подолгу всматриваясь вдаль, переваривая прочитанное и гадая, зачем этот суровый таежный житель вывалил на него всю эту информацию. Петро пришел затемно, долго шушукался в сенях с Марфой и вошел в горницу, когда молодой революционер готов был уже сам выпрыгнуть ему навстречу, и только природная гордость не позволяла ему это сделать. Сняв заячий треух, перекрестившись на красный угол, Петро присел на лавку и, смерив ссыльного долгим взглядом из-под мохнатых бровей, на правильном, литературном русском сказал, как выдохнул: «Поговорим?»
Джугашвили потом очень часто вспоминал этот разговор, ставший поворотным в его жизни. В глухом иркутском селе перед ним сидел годящийся ему в отцы наставник беспоповцев поморского согласия и смотрел на него с тоской и надеждой, буквально вырывая из груди слова тревоги, которая давно уже поселилась в сердце, накипела и теперь, выплескиваясь наружу вместе с неспешной речью, незримо висела в воздухе, заполняя собой крохотную светелку крестьянского домика на краю цивилизации.
– Мы совершили много ошибок, – опустив голову и не глядя в глаза революционеру, тяжело выталкивал из себя слова Петро, – мы думали, что, закрывшись от мира, мы сохраним неизменной веру предков. Но город оказался сильнее нас. Он забирает нашу молодежь, и она уже не хочет, да и не может жить по-старому. Уходя из деревни, молодые или вообще не возвращаются, или возвращаются совсем другими… Им не нужны молитвы. Им нужен результат. Они хотят действовать и не желают быть изгоями… И я… И мы очень боимся, что их жаждой жить и служить воспользуются бесы, кои заполонили и царские покои, и церковные аналои и… и ряды революционеров…
– Петро…
– Подожди, не перебивай… И это не единственная проблема, – Петро встал, повернулся, нагнулся к куцему окошку и продолжил, уставившись взглядом в снежный окаем. – Если деревьев много – это называется лес. Нас – староверов – тоже много, но новый лес древлеправославной церкви на русской земле так и не вырос, – он тяжко вздохнул, – и уже не вырастет. Нас много, но мы каждый по себе. Каждое согласие сидит за своим забором, да еще и умудряются друг друга попрекать.
– Ну а я-то что могу, Петро? Я же вообще не ваш! – вскричал, не выдержав Джугашвили.
– Так это же и хорошо! – хлопнул по плечу революционера своей лапой охотник. – Ты и не должен быть наш! Если бы ты был наш, никакого разговора с другими согласиями не получилось бы! А так… – он схватил Сосо своими огромными, суковатыми ручищами и впился в глаза взглядом, полным отчаяния и надежды, – ты можешь быть той каплей ртути, вокруг которой соберутся все изгнанники, если дашь надежду на равенство и свободу… на настоящее равенство – без новых господ и настоящую свободу – без новой греческой ереси, то все наши за тобой пойдут – и еще верующие, и уже отрекшиеся. Однако ж и свобода, и равенство – они не сами по себе нужны, а чтобы возвратить всем желающим возможность служения Отечеству, надежду на очищение его от власти иноземцев, которые, как коршуны, уже слетелись и ждут, что Русь окончательно ослабнет, чтобы пить ее кровь и давиться кусками ее тела.
– Петро, а ты точно охотник? – не отрываясь, глядя на старовера, спросил революционер.
Петро тяжело осел на скамейку, обмяк, вздохнул и уже другим, грудным басом прогудел из-под низко склоненной головы:
– Однодворцы мы… Пращуры мои еще Годунову присягали… По послушанию учился в Томском университете на кафедре у Сергея Ивановича Коржинского[15]. Ну а остальное тебе знать не след…
Удивительно, но первое, о чем он вспомнил в Ливадии, это то, что увидел и услышал в ссылке Иркутской губернии, откуда сбежал с крепкими документами служащего полиции. Бумаги выхлопотал Петро, снабдив его, кроме всего прочего, письмами для своих людей. Благодаря этой заботе Джугашвили свободно добрался до Тифлиса и легко затерялся среди горожан.
В новом для себя мире император долго и скрупулезно прикидывал, каким образом можно опереться на эту исполинскую силу. При неправильном применении она может разнести в клочки государство. А когда понял, написал Петро одно из тех двух первых писем, отправленных с тифлисской почты Ратиевым. Образ Георгия Победоносца на конверте был ключом шифра, которому в прошлой жизни его научил сам Петро, а содержание письма состояло из описания предстоящих реформ и просьбы о помощи, если таковая понадобится. Из Данцига, перед тем как сесть на крейсер, он отправил второе письмо с изображением святого воителя, содержащее уже конкретную инструкцию. Она сделает необратимыми запущенные процессы, даже если с ним самим что-нибудь случится.
* * *
– Георгий Иванович, разрешите? – обратился к начальнику дивизии командир преображенцев, генерал Озеров, когда Бобриков после аудиенции у императора с задумчивым видом спустился по трапу, сухо распорядился об отмене операции и возвращении в Петербург, бессловесно сел на лошадь и шагом, не оглядываясь, направился к Ораниенбауму. Генеральские лошади шли рядом, недовольно фыркая. Генералы тоже были недовольны… Хотя начальник дивизии был, скорее, озадачен и задумчив.
– Что он сказал такого, что вы изменили свое решение и отменили штурм?
– Сергей Сергеевич, – задумчиво произнес Бобриков, глядя куда-то внутрь себя, – скажите, чей приказ для вас может быть выше монаршьего?
Озеров удивленно вскинул брови.
– Господи, да кто ж может быть выше?
– Сейчас-то мы с вами выполняли приказ Временного правительства!
– Ну ведь это в связи с чрезвычайными обстоятельствами, вызванными его… недомоганием…
– Вот и я сказал ему то же самое, на что он предложил вспомнить, сколько Романовых досрочно расстались с короной и с самой жизнью в связи с различными… недомоганиями… Потом предложил оценить, как сильно недомогал Петр Третий, когда к нему явились братья Орловы, и Павел Первый во время визита братьев Зубовых…
– То есть он намекал на то, что вы заговорщик?
– Он просто продемонстрировал, что здоровье монарха в России крайне зависит от различных комплотов, и предложил еще раз подумать, кто является для меня таким авторитетом, чей приказ я готов выполнить, не задумываясь?
– А вы?
– А я стоял, как кадет-первогодок, краснел, мучительно перебирал в голове фамилии членов династии и понимал, что это не то, что он имеет в виду нечто совсем другое…
– Не это ли еще один признак его ненормальности?
– Ваша логика рассуждений, Сергей Сергеевич, полностью совпадает с моей, – усмехнулся Бобриков, – но я не закончил. Видя мое затруднение, государь спросил, кто будет для меня высшим авторитетом, имеющим право отдавать приказы в случае, если в России вместо монархии будет установлено республиканское правление?
– Это была провокация?
– А зачем она ему? Мы и так в его глазах – бунтовщики-заговорщики… Нет, это не была провокация, он просто подталкивал меня в нужном ему направлении…
– И что было далее?
– Я сказал, что высшим авторитетом в таком случае будет для меня тот, кого назначит народ. На что он усмехнулся, прищурился, наклонил голову набок и спросил: «А зачем нам ждать? Может, сразу у него и спросим?»
Не переносящий эту напыщенную публику, сосредоточенный всеми мыслями на побеге, Джугашвили сошелся с местными артельщиками. Эти «артельные ребята» были уголовные, но крепкие, основательные и, по-своему, честные. «Как ни странно, но они никогда не опускались до какого-нибудь свинства вроде доносов… А вот ”политики” – среди них было много сволочей», – рассказывал уже после войны своим молодым соратникам Сталин.
За крайне скудную информацию о возможностях перемещения по бескрайним холодным просторам приходилось платить здоровьем, а точнее – похмельным токсикозом. Трезвые артельщики были на редкость немногословны, и только после многочасовых сидений в кабаках у них можно было узнать хоть что-то полезное – как идти, куда идти и что делать, чтобы добраться до Тифлиса или до Питера и при этом не сгинуть в дикой, недружелюбной местности. Отлеживаясь после одного из таких «интервью», Джугашвили сквозь тяжелую дремоту услышал разговор, где он был главным действующим лицом:
– Ну, куды ты его трогать! – раздраженно шептала Марфа. – Не видишь, болеет!..
– Некогда мне тут сидеть, пока он поправится, – отвечал Литвинцевой рокочущий басок, – бечь, значит, собрался твердо?
Последовала пауза. Было слышно, как Марфа переставляла горшки и звенела какими-то склянками.
– Скажи ему, чтобы к Еремею более со своими расспросами не приставал, – продолжил после паузы невидимый из-за занавески гость, – ничего путного он все равно у артельщиков не разведает, а то, что они ему расскажут, и гроша ломаного не стоит. Сгинет ни за понюшку табака страдалец… А я через неделю с шишкарями обратно буду, тогда и поговорим…
Хлопнула входная дверь. Марфа завозилась в сенях и буквально вплыла, не касаясь пола, в комнату, где спал ссыльный, и присела у краешка стола, теребя кончик платка и внимательно изучая лицо грузина…
– Не спишь? – осторожно поинтересовалась она, заметив подрагивание ресниц постояльца.
– Кто был? – проглатывая колючий комок, застрявший в горле, хрипло спросил ссыльный, не открывая глаз.
– Та, Петро, сродственник, из хожалых людей…
– Что значит «из хожалых»?
– Ну, то и значит, что из самоходов, что по своей воле за каменный пояс подались…
– Из бегунов[12], что ли? – припомнил Сосо знакомое слово из разговоров с артельщиками…
– Не, – Марфа решительно мотнула головой, – Петро наш, правильный – из поморского согласия[13]. Он на все руки мастер – и охотничать, и золотничать, и вартачить может. Прознал про твои посиделки с артельщиками и пришел предупредить тебя, чтоб поберегся…
– А что ему за дело до меня, – насупился ссыльный, недовольный, что его задушевные разговоры с местными мужиками, оказывается, уже известны всей тайге.
– А ему, мил человек, до всего есть дело, он в этих краях наставничает и тому, кому посчитает нужным, помогает. Вот и тебя приметил – узнал, что из никонианской семинарии сбежал, с инородцами не якшаешься, в бега податься хочешь, вот и решил помочь – предостеречь от лихости. Ну а слушать его или нет – тут только тебе решать. Он неволить не станет…
– Ладно-ладно, – успокоился революционер, сообразив, что советы местного охотника, «гуляющего» по тайге на сотни верст вокруг, действительно бесценны, – не сердись, Марфа, ты же понимаешь, я не знаю тут никого, чужой, одним словом…
– Не ведаешь – это знамо дело, – кивнула Марфа, – а вот чужой или свой, это уж тебе решать, мил человек… Петро наказал передать, что не след тебе по кабакам с артельными шастать, а чтобы было чем заняться – гостинец оставил, – и мотнула головой в сторону плетеного короба с заплечными ремнями, в который можно было легко упаковать саму Марфу.
Партийные историки, описывающие первую ссылку Сталина, твердили, как под копирку: «Долгими зимними ночами, когда семья Литвинцевых засыпала, Сталин тихо зажигал маленький светильник и подолгу просиживал за книгами…» Однако ни один из них ни разу не пояснил, что это была за литература, и ни словом не обмолвился о ее содержании… Ну, какие могли быть книги у неграмотной крестьянки? Какая могла быть библиотека в «городе пяти кабаков»?
А вот в заплечном коробе Петро находился целый клад для самого привередливого историка-этнографа, где любовно были подобраны книги и рукописи, рассказывающие про русскую историю, кардинально отличавшуюся от учебников, написанных придворными учеными и освященных чиновным Синодом.
Взять в руки первую книгу «Поморские ответы» революционера подвигли скука и любопытство. Сами богословские споры его не занимали, но он сразу приметил и решил, что нужно будет взять на вооружение тактику ведения дискуссии и особенно точеные категорические силлогизмы, с помощью которых авторы книги доказывали подложность «Соборного деяния на еретика армянина на мниха Мартина», приводимого Русской православной церковью в качестве одного из центральных доказательств истинности и древности «новых обрядов». Некоторые риторические вопросы поморов он и сам хотел бы задать зазнайкам из Синода – помнил их с семинарии как напыщенных, оторванных от жизни бюрократов:
– Почему именно староверы, придерживающиеся исконных, древлеправославных обрядов, считаются раскольниками, а не никониане, внедряющие свои догмы только с конца XVII века?
– Почему двоеперстие Андрея Первозванного и Сергия Радонежского не вызывает такого негодования у РПЦ, как двоеперстие современников?
– Что бы сказали эти два святых при виде современной РПЦ? Является ли она тем самым храмом, который строили они сами?
Зато при чтении двенадцати статей царевны Софьи с комментариями историка белокриницкого согласия Федора Евфимьевича Мельникова молодого революционера уже захлестывали волны эмоций от ощущения попранной справедливости и чувства солидарности с бескорыстными страдальцами за свою веру: «Правительство беспощадно преследовало людей старой веры: повсюду пылали срубы и костры, сжигались сотнями и тысячами невинные измученные христиане, вырезали людям старой веры языки за проповедь и просто за исповедание этой веры, рубили им головы, ломали ребра клещами, закапывали живыми в землю по шею, колесовали, четвертовали, выматывали жилы… Тюрьмы, ссыльные монастыри, подземелья и другие каторжные места были переполнены несчастными страдальцами за святую веру древлеправославную. Духовенство и гражданское правительство с дьявольской жестокостью истребляло своих же родных братьев – русских людей – за их верность заветам и преданиям святой Руси и Христовой Церкви. Никому не было пощады: убивали не только мужчин, но и женщин, и даже детей».
Джугашвили невольно прикидывал, что произошло бы с марксистским движением в России, если бы царское правительство по отношению к нему вело себя так же, как по отношению к староверам во времена Никона… Насколько хватило бы его интеллигентных товарищей, если бы вместо ссылки с содержанием за счет казны их колесовали, четвертовали и сжигали живьем? Он даже мотнул головой, отгоняя яркую картину костров, дыб и остальных инструментов идеологических дискуссий…
А ведь, несмотря на тотальный геноцид, староверы все равно сражались. Сосо восхитили воины-монахи, крепости-монастыри и оружейные мастерские, клейма которых, оказывается, были известны по всей Европе. Вот тебе и запрет на оружие для духовных лиц! Оказывается, не испокон веку и не для всех… Было в отечественной истории и по-другому. И это логично. Пересвет и Ослябя, пушкари Троицы, сидельцы Соловков освоили воинское мастерство, явно не земные поклоны отбивая. «Полки чернецкие» Сергия Радонежского – совсем не метафора-аллегория… Тогда становится ясно, почему по всей империи триста лет полыхала самая настоящая гражданская война, не закончившаяся и поныне. Она просто угасла, как исчезает пламя, исчерпав горючий материал, хотя от раскаленных угольев еще идет нестерпимый жар.
Целую неделю переваривал Сосо описания погромов, казней и притеснений староверов, пока не добрался до другой литературы – заботливо собранных в хронологическом порядке современных записок, отчетов, писем и дневников. Бегло пролистав их, он насторожился и начал копать уже всерьез, жадно выписывая себе в тетрадь цифры, даты и наименования. Картина открывалась грандиозная. Старообрядческие организации, весьма пестрые, не имеющие единого центра управления, никак не связанные и даже конфликтующие друг с другом, густой сетью покрывали всю страну.
Молодого революционера поразило количество подданных Российской империи, явно или тайно придерживающихся старого обряда. Цифры из официальной казенной переписи в два процента староверов никак и нигде не совпадали с действительностью.
Кстати, первым в официальную статистику не поверил Николай Первый и снарядил три экспедиции в достаточно населенные древние русские губернии – Костромскую, Ярославскую и Нижегородскую. Один из лидеров славянофильского движения Иван Сергеевич Аксаков, участвовавший в обследовании Ярославской губернии, после поездок по уездам и селам был поражен тем, что «здесь почти все – старообрядцы, да еще, пожалуй, беспоповцы». Церковные обряды (крещение, венчание и так далее) вся эта, якобы синодальная, паства исполняла только в тех случаях, когда невозможно было от них уклониться. В повседневной жизни влияние местного духовенства на жителей оставалось практически незаметным. И так было не только в этих трех губерниях, а по всей стране. Российская общественность, плюнув на официальную статистику, обнародовала свои цифры, которыми и оперировала в дальнейшем: по этим данным, в стране насчитывалось как минимум 20 миллионов староверов всех согласий и еще 6 миллионов сектантов.
Если в Европе религиозный раскол привел к размежеванию по государственным границам, как католики в Польше и протестанты в Германии, то в Российской империи и торжествующие победители, и не полностью уничтоженные побежденные оказались на одной территории, под одной крышей. Внутри единого государства появилась огромная протестная взрывоопасная масса, считающая власть и церковь представителями колонизаторов. Согнанные с земли, но избежавшие уничтожения и изгнания, староверы ринулись в те сферы деятельности, которые остальные подданные империи вниманием не жаловали. Поповские старообрядцы сформировали купеческие династии. Беспоповцы основали костяк пролетариата.
Православный священник тверской епархии Иоанн Стефанович Белюстин, публиковавший заметки о старообрядчестве, описывал посещение сапожного производства в большом – в несколько тысяч человек – раскольничьем селении Кимры Тверской губернии. Староверы образовывали здесь артели по тридцать-шестьдесят работников. Они не только обладали правом голоса по самым разным вопросам, но и могли подчинить своему мнению «хозяина» производства. Белюстин оказался, например, свидетелем горячих споров в артели о вере:
«…Тут нет ничего похожего на обыкновенные отношения между хозяином и его работником; речью заправляют, ничем и никем не стесняясь, наиболее начитанные, будь это хоть последние бедняки из целой артели; они же вершат и иные поднятые вопросы».
К концу XIX века именно из этих людей на три четверти формировались фабрично-заводские кадры. Трудились они не только на предприятиях, оказавшихся в собственности единоверцев, но и на производствах, создаваемых казной или учреждаемых иностранным капиталом. Возникшие фабрики и заводы вбирали потоки староверов из Центра, с Поволжья и Урала, из северных районов. Каналы согласий, выступавшие в роли своеобразных «кадровых служб», позволяли староверам свободно ориентироваться в промышленном мире, перемещаясь с предприятия на предприятие[14].
Перед этим многомиллионным людским океаном, триста лет живущим фактически в подполье и не растерявшим ни своей веры, ни своих традиций, ни связей между единоверцами, собственная социал-демократическая партия Сосо выглядела игрушечной и несерьезной. Тогда первый раз мозг Сосо посетила шальная мысль: «Так вот она, готовая партия революционеров-подпольщиков – деловая, мобильная, столетиями скрепленная испытанными связями!»
Неожиданные открытия о религиозных корнях рабочего класса России Джугашвили решил оставить при себе. Во-первых, чтобы не быть осмеянным старшими товарищами как исследователь «опиума для народа», а во-вторых, как тайну, обладание которой может пригодиться самому. У него, как у настоящего революционера-подпольщика, обязательно должны быть свои козыри в рукаве, чтобы в нужное время ими воспользоваться.
Религиозные корни определяли не только поведенческие стереотипы, но и национальный состав российского пролетариата.
Побывавший летом 1890 года на Донбассе Викентий Викентьевич Вересаев, будущий лауреат сталинской премии, застал среди местных шахтеров «уже целое поколение, выросшее на здешних рудниках… Эти рабочие и дают тон оседающим здесь пришлым элементам». Характерны фамилии этих пролетариев, приведенные Вересаевым: Черепанцовы, Кульшины, Дулины, Вобликовы, Ширяевы, Горловы и другие – среди них нет ни одной украинской. Джугашвили позже сам проверил и убедился – лишь 15 процентов украинцев были задействованы в крупной индустрии. В железной и каменноугольной промышленности Украины не менее 70 процентов всех рабочих прибыли из великорусских губерний. Такая тенденция сохранялась вплоть до революции. Похожее положение было и в других промышленных регионах.
Башкирские Златоустовский, Катавский, Юрюзанский заводы имели общероссийское значение. Однако основные кадры предприятий – опять те же три четверти – составляли русские, башкир насчитывалось всего около 14 процентов, татар – 5,5 процента, причем трудились они преимущественно на вспомогательных работах – заготовке дров, перевозке грузов. Даже на бакинских нефтяных промыслах к началу XX века национальный состав рабочих был наполовину представлен русскими.
Руководить можно только теми, чьи мотивы тебе известны, чьи запросы ты знаешь, чьи представления о том, что такое хорошо и что такое плохо, разделяешь. Джугашвили, благодаря «волшебному сундучку Петро», теперь знал, каких ценностей придерживается и какие стереотипы имеют рабочий люд и купцы империи. А вот царское правительство и Священный Синод даже не догадывались о том, что за критическая масса накапливается на растущих предприятиях. И не только они! Профессиональные «ходоки в народ» и руководители Российской социал-демократической рабочей партии даже близко не представляли себе психологию и мотивацию рабочих и крестьян, за чьи права они так яростно боролись и к чьему бунтарскому духу так активно взывали. Впитанная с молоком матери враждебность русского пролетариата ко всему самодержавно-синодальному распространялась также на интеллигентов, из которых, собственно, и состояли обе фракции РСДРП. Именно на этой тонкой, почти невидимой струне разыграл свою комбинацию в борьбе за власть генеральный секретарь Сталин, объявив после революции «ленинский набор» рабочих и крестьян в партию. Он уже тогда точно знал, кто пополнит партийные ряды. Другие вожди революции об этом даже не догадывались.
Заложенная за воротник революционных аристократов бомба взорвалась в тридцатые годы, когда члены компартии постреволюционного призыва с одинаковым энтузиазмом громили и ненавистную никониан-скую церковь, и инородческую, интеллигентную «ленинскую гвардию». Религиозный реванш вчерашних староверов-беспоповцев совпал с поражением ставленников интернационального капитала – Троцкого, Зиновьева, Каменева, так и не понявших, чего хотят возглавляемые ими рабочие. А они желали видеть на соседних нарах как своих вековых религиозных врагов, так и нехристей, волокущих Русь-матушку на погибель в какую-то мировую революцию. Лейба не понял этого до самого ледоруба и был уверен, что его поражение было следствием исключительно хитроумных интриг И. В. Сталина.
Но все это – позже. А в 1903 году, начитавшись староверческих архивов, Сосо нетерпеливо ждал возвращения Петро, ежедневно забираясь на гору Киткай и подолгу всматриваясь вдаль, переваривая прочитанное и гадая, зачем этот суровый таежный житель вывалил на него всю эту информацию. Петро пришел затемно, долго шушукался в сенях с Марфой и вошел в горницу, когда молодой революционер готов был уже сам выпрыгнуть ему навстречу, и только природная гордость не позволяла ему это сделать. Сняв заячий треух, перекрестившись на красный угол, Петро присел на лавку и, смерив ссыльного долгим взглядом из-под мохнатых бровей, на правильном, литературном русском сказал, как выдохнул: «Поговорим?»
Джугашвили потом очень часто вспоминал этот разговор, ставший поворотным в его жизни. В глухом иркутском селе перед ним сидел годящийся ему в отцы наставник беспоповцев поморского согласия и смотрел на него с тоской и надеждой, буквально вырывая из груди слова тревоги, которая давно уже поселилась в сердце, накипела и теперь, выплескиваясь наружу вместе с неспешной речью, незримо висела в воздухе, заполняя собой крохотную светелку крестьянского домика на краю цивилизации.
– Мы совершили много ошибок, – опустив голову и не глядя в глаза революционеру, тяжело выталкивал из себя слова Петро, – мы думали, что, закрывшись от мира, мы сохраним неизменной веру предков. Но город оказался сильнее нас. Он забирает нашу молодежь, и она уже не хочет, да и не может жить по-старому. Уходя из деревни, молодые или вообще не возвращаются, или возвращаются совсем другими… Им не нужны молитвы. Им нужен результат. Они хотят действовать и не желают быть изгоями… И я… И мы очень боимся, что их жаждой жить и служить воспользуются бесы, кои заполонили и царские покои, и церковные аналои и… и ряды революционеров…
– Петро…
– Подожди, не перебивай… И это не единственная проблема, – Петро встал, повернулся, нагнулся к куцему окошку и продолжил, уставившись взглядом в снежный окаем. – Если деревьев много – это называется лес. Нас – староверов – тоже много, но новый лес древлеправославной церкви на русской земле так и не вырос, – он тяжко вздохнул, – и уже не вырастет. Нас много, но мы каждый по себе. Каждое согласие сидит за своим забором, да еще и умудряются друг друга попрекать.
– Ну а я-то что могу, Петро? Я же вообще не ваш! – вскричал, не выдержав Джугашвили.
– Так это же и хорошо! – хлопнул по плечу революционера своей лапой охотник. – Ты и не должен быть наш! Если бы ты был наш, никакого разговора с другими согласиями не получилось бы! А так… – он схватил Сосо своими огромными, суковатыми ручищами и впился в глаза взглядом, полным отчаяния и надежды, – ты можешь быть той каплей ртути, вокруг которой соберутся все изгнанники, если дашь надежду на равенство и свободу… на настоящее равенство – без новых господ и настоящую свободу – без новой греческой ереси, то все наши за тобой пойдут – и еще верующие, и уже отрекшиеся. Однако ж и свобода, и равенство – они не сами по себе нужны, а чтобы возвратить всем желающим возможность служения Отечеству, надежду на очищение его от власти иноземцев, которые, как коршуны, уже слетелись и ждут, что Русь окончательно ослабнет, чтобы пить ее кровь и давиться кусками ее тела.
– Петро, а ты точно охотник? – не отрываясь, глядя на старовера, спросил революционер.
Петро тяжело осел на скамейку, обмяк, вздохнул и уже другим, грудным басом прогудел из-под низко склоненной головы:
– Однодворцы мы… Пращуры мои еще Годунову присягали… По послушанию учился в Томском университете на кафедре у Сергея Ивановича Коржинского[15]. Ну а остальное тебе знать не след…
Удивительно, но первое, о чем он вспомнил в Ливадии, это то, что увидел и услышал в ссылке Иркутской губернии, откуда сбежал с крепкими документами служащего полиции. Бумаги выхлопотал Петро, снабдив его, кроме всего прочего, письмами для своих людей. Благодаря этой заботе Джугашвили свободно добрался до Тифлиса и легко затерялся среди горожан.
В новом для себя мире император долго и скрупулезно прикидывал, каким образом можно опереться на эту исполинскую силу. При неправильном применении она может разнести в клочки государство. А когда понял, написал Петро одно из тех двух первых писем, отправленных с тифлисской почты Ратиевым. Образ Георгия Победоносца на конверте был ключом шифра, которому в прошлой жизни его научил сам Петро, а содержание письма состояло из описания предстоящих реформ и просьбы о помощи, если таковая понадобится. Из Данцига, перед тем как сесть на крейсер, он отправил второе письмо с изображением святого воителя, содержащее уже конкретную инструкцию. Она сделает необратимыми запущенные процессы, даже если с ним самим что-нибудь случится.
* * *
– Георгий Иванович, разрешите? – обратился к начальнику дивизии командир преображенцев, генерал Озеров, когда Бобриков после аудиенции у императора с задумчивым видом спустился по трапу, сухо распорядился об отмене операции и возвращении в Петербург, бессловесно сел на лошадь и шагом, не оглядываясь, направился к Ораниенбауму. Генеральские лошади шли рядом, недовольно фыркая. Генералы тоже были недовольны… Хотя начальник дивизии был, скорее, озадачен и задумчив.
– Что он сказал такого, что вы изменили свое решение и отменили штурм?
– Сергей Сергеевич, – задумчиво произнес Бобриков, глядя куда-то внутрь себя, – скажите, чей приказ для вас может быть выше монаршьего?
Озеров удивленно вскинул брови.
– Господи, да кто ж может быть выше?
– Сейчас-то мы с вами выполняли приказ Временного правительства!
– Ну ведь это в связи с чрезвычайными обстоятельствами, вызванными его… недомоганием…
– Вот и я сказал ему то же самое, на что он предложил вспомнить, сколько Романовых досрочно расстались с короной и с самой жизнью в связи с различными… недомоганиями… Потом предложил оценить, как сильно недомогал Петр Третий, когда к нему явились братья Орловы, и Павел Первый во время визита братьев Зубовых…
– То есть он намекал на то, что вы заговорщик?
– Он просто продемонстрировал, что здоровье монарха в России крайне зависит от различных комплотов, и предложил еще раз подумать, кто является для меня таким авторитетом, чей приказ я готов выполнить, не задумываясь?
– А вы?
– А я стоял, как кадет-первогодок, краснел, мучительно перебирал в голове фамилии членов династии и понимал, что это не то, что он имеет в виду нечто совсем другое…
– Не это ли еще один признак его ненормальности?
– Ваша логика рассуждений, Сергей Сергеевич, полностью совпадает с моей, – усмехнулся Бобриков, – но я не закончил. Видя мое затруднение, государь спросил, кто будет для меня высшим авторитетом, имеющим право отдавать приказы в случае, если в России вместо монархии будет установлено республиканское правление?
– Это была провокация?
– А зачем она ему? Мы и так в его глазах – бунтовщики-заговорщики… Нет, это не была провокация, он просто подталкивал меня в нужном ему направлении…
– И что было далее?
– Я сказал, что высшим авторитетом в таком случае будет для меня тот, кого назначит народ. На что он усмехнулся, прищурился, наклонил голову набок и спросил: «А зачем нам ждать? Может, сразу у него и спросим?»