— Уж не государственными ли делами? — иронически предположил араб. — А может быть, пересчетом денег, которые, как вы уверяли меня буквально позавчера, должны были появиться одновременно с прибытием этих неверных?
— Должны были появиться и появились — это не совсем одно и то же, — сообщил М’бутунга.
— Увы, — горестно кивая головой, согласился араб. — Точно так же, смею заметить, как «денег нет» и «я их вам не дам». Знаете, мой президент, — не дав собеседнику возможности парировать этот выпад, продолжил он, — я никогда не понимал, что заставляет людей ради пригоршни паршивых долларов жертвовать не только честью и добрым именем, но даже собственной жизнью. У савана нет карманов; это известно всем и каждому, но люди все равно идут на верную смерть, потакая своей неуемной жадности.
Обезьянья физиономия его превосходительства сложилась в гримасу, долженствующую, по всей видимости, означать изумление и с трудом сдерживаемый гнев.
— Мне почудилось или это была угроза? — надменно осведомился он, с силой ввинчивая в донышко украденной где-то золотой пепельницы не выкуренную и до половины сигарету.
— Вполне возможно, — хладнокровно ответил араб. — И вам некого в этом винить, кроме себя самого. Не думаете же вы, что я и дальше стану рисковать собственной шкурой исключительно во имя идеалов верхнебурундийской демократии! Русские, на которых вы так любите ссылаться, говорят: уговор дороже денег.
— Мне понятно ваше нетерпение, но я не понимаю, на что вы рассчитываете, — подумав, заявил М’бутунга. — Убив меня, живым вы отсюда не выйдете.
— Сомневаюсь, — возразил Аль-Фахди. — Вы не хуже меня знаете, что ваша так называемая армия — просто банда головорезов, стая шакалов, которую не интересует ничего, кроме легкой наживы. И я не знаю стаи, которая стала бы мстить за своего убитого вожака. Напротив, это зверье будет с упоением лизать пятки тому, у кого хватило смелости и умения перегрызть ему глотку. К тому же меня они хорошо знают и боятся, что в данном случае равносильно глубочайшему уважению.
— И что вам это даст? — спокойно спросил М’бутунга. — Не уверен, что вы мечтаете занять мое место на посту президента Верхней Бурунды, а денег с мертвеца вы все равно не получите.
Улыбнувшись, араб молча указал дымящимся кончиком тонкой сигары на несгораемый шкаф с торчащей из замочной скважины связкой ключей.
— Вы все-таки проверьте, — посоветовал он. — А вдруг деньги там уже появились? Или вы просто забыли, что они там лежат… Бывают же на свете мелкие недоразумения!
— Вроде того, что случилось сегодня с русским специалистом, — проворчал африканец.
— Я не имел в виду ничего столь трагичного и непоправимого, — заверил майор. — Я сейчас говорю о действительно мелких недоразумениях и ошибках, которые легко уладить и исправить. И еще легче забыть. Итак, мой президент?..
М’бутунга вдруг рассмеялся, озадаченно вертя головой с видом человека, вынужденного признать свое поражение, но не слишком этим огорченного. Выражение его круглой черной физиономии как бы говорило: ну, не вышло, и что с того; это же просто невинная шутка, да и как было не попробовать!
— Вас не переспоришь, — сказал он, — не говоря уже о том, чтобы перехитрить. Признайтесь, майор, где вас научили видеть сквозь стены?
Аль-Фахди промолчал, ответив на этот двусмысленный комплимент лишь очередной вежливой улыбкой, в которой было столько же человеческого тепла, сколько его содержится в загнутых кверху уголках крокодильей пасти. Младший сын шейха не видел ничего предосудительного в своей настойчивости: он был наемник, а наемники не воюют даром. Точно так же он не осуждал господина президента за прижимистость: ожидать чего-то иного от старого плута, который в жизни не заработал честным трудом даже ломаного гроша, было бы просто глупо.
Продолжая посмеиваться, его превосходительство вместе с креслом развернулся к сейфу, оттолкнувшись ногами от пола, подъехал к нему вплотную и, позвенев ключами, распахнул дверцу. При этом он подвинул кресло еще ближе, загородив внутренность несгораемого шкафа своей широкой спиной и заставив араба снова улыбнуться, на сей раз уже откровенно пренебрежительно.
Сопя и недовольно ворча себе под нос, господин президент принялся копаться в недрах сейфа. На спине между лопаток у него темнел широкий треугольник пота, на затылке среди курчавых седых волос поблескивала черная с лиловатым оттенком плешь. Раздавленная сигарета в золотой пепельнице слабо дымилась, снаружи сквозь застекленные в одну нитку низкие окна доносился гомон солдат; потом послышался визг собаки, получившей, по всей видимости, хорошего пинка, и одобрительный гогот публики. Посасывая сигару, Аль-Фахди на всякий случай отстегнул язычок кобуры. Клоунские ужимки старого орангутанга могли обмануть только того, кто видел его впервые в жизни. Майор же знал его как облупленного и предпочитал держать ухо востро.
Он слегка напрягся, положив ладонь на рукоятку пистолета, когда М’бутунга начал оборачиваться, но ничего особенного не произошло: господин президент просто выложил на стол обандероленную пачку двадцатидолларовых купюр. Араб поморщился: похоже, его превосходительство вознамерился рассчитаться с ним этой мелочью. Впрочем, какими еще купюрами может расплачиваться главарь шайки дикарей, для которых двадцать баксов — целое состояние? Дай любому из них сотню — что он станет с ней делать, где разменяет? Зная это, его превосходительство заранее позаботился о том, чтобы вся сумма была ему выдана в мелких купюрах — так было удобнее расплачиваться, да и вид сейфа, под завязку набитого тугими банковскими пачками, наверное, будоражил его убогое воображение. В нем, как в любом африканце, было что-то от ребенка; с руками по локоть в крови он продолжал самозабвенно играть в детские игры, и арабу иногда казалось, что гражданская война и президентство для него тоже не более чем веселая забава.
За первой пачкой последовала вторая, за второй — третья. Господин президент доставал их по одной — брал из сейфа, оборачивался, выкладывал на стол, снова оборачивался, брал, выкладывал и так далее, — словно надеялся, что арабу это надоест и тот его остановит. Между негромким шлепком одной денежной пачки о поверхность стола и появлением следующей всякий раз была довольно продолжительная пауза, как будто его превосходительство пересчитывал в каждой из них деньги или, скорей уж, втихаря выдергивал из каждой пару-тройку бумажек. Поймав себя на этой мысли, Аль-Фахди тут же подумал, до чего, в сущности, несправедливо устроен мир. Пусть государство, которым правит этот черномазый жулик, не более чем фикция и населяют его невежественные дикари, но все-таки, как ни крути, это живые люди — творения всемогущего Аллаха. И кто во имя пророка ими правит, решает их судьбы, казнит и милует? Бесспорно, всякий народ имеет правителя, которого заслуживает. Но если это и впрямь так, то девяносто девять процентов населения планеты ничем не отличаются от упомянутых дикарей…
На стол легла пятая пачка, за ней шестая. М’бутунга укладывал их одну на другую, сооружая что-то вроде шаткого асимметричного небоскреба, спроектированного архитектором с сильными психическими отклонениями. От нечего делать Аль-Фахди выдернул из середины одну пачку, развалив все сооружение, ободрал бандероль и принялся пересчитывать деньги. Купюры были новенькие, хрустящие, от них исходил запах свежей краски, и араб придирчиво рассмотрел одну из них на просвет: уж не фальшивая ли? Самостоятельно изготовить что-либо способное сойти за деньги хотя бы при беглом осмотре, у его превосходительства, конечно же, кишка тонка, но как знать, с кем он снюхался, какую еще комбинацию провернул?
— Не доверяете? — копаясь в сейфе, с упреком произнес М’бутунга.
— Се ля ви, — продолжая считать деньги, без тени неловкости откликнулся Аль-Фахди.
— Правильно, — сказал его превосходительство. — Русские в таких случаях говорят: доверяй, но проверяй.
Он снова развернулся вместе с креслом лицом к арабу, и вместо очередной пачки двадцатидолларовых банкнот тот увидел у него в руке громоздкий серебристый «смит-вессон» с укороченным стволом.
Сказать, что майор Аль-Фахди умер, не успев понять, что происходит, было бы неверно. Понять-то он все понял и даже сумел с первого взгляда узнать в «смитти» популярную шестидесятую модель тридцать восьмого калибра — «специально для шефа», — но вот предпринять что-либо действительно не успел. Курносый полицейский револьвер оглушительно бахнул, изрыгнув пламя, и отброшенный силой удара араб опрокинулся на спину вместе со стулом. Выпавшая из мертвой руки тонкая сигара, дымясь, откатилась на середину комнаты, пороховой дым начал лениво расползаться во все стороны, стремясь заполнить собой весь объем помещения.
— Сука рваная, — на ломаном русском сказал убитому не забывший полученных в юности уроков президент М’бутунга.
Когда в кабинет, едва не затоптав друг друга в узком дверном проеме, ввалились потревоженные звуком выстрела часовые, его превосходительство, бренча ключами, запирал несгораемый шкаф. На рабочем столе господина президента не было ничего, кроме письменного прибора, золотой пепельницы и портупеи с кобурой, в которой спокойно лежала его старая верная «беретта».
— Убрать это, — пряча в карман ключи, коротко распорядился М’бутунга, и солдаты, взяв труп за ноги, потащили его к выходу.
Дверь за ними закрылась. Его превосходительство закурил еще одну сигарету и неторопливо выкурил ее почти до фильтра, с отсутствующим видом наблюдая, как исчезает, впитываясь в земляной пол, лужица крови. Накурившись всласть и погасив в золотой пепельнице коротенький окурок, господин президент выдвинул верхний ящик стола, порылся в разрозненных бумагах и вынул спутниковый телефон: теперь, когда самые неотложные дела были успешно завершены, настало самое время переговорить со старым знакомым.
* * *
Снаружи в сгустившихся сумерках шел дождь — пожалуй, первый в этом году настоящий осенний дождь, неторопливый, холодный и занудный, как застарелый насморк. Где-то за низкими сырыми тучами догорал невидимый отсюда закат; время было детское, самое начало девятого, но, если не смотреть на часы, ранний вечер было легко принять за глубокую ночь, настолько непроглядной была льнущая к мокрым оконным стеклам тьма.
Окно в гостиной было огромное, во всю стену, от потолка до самого пола. Сейчас в нем не было видно ничего, кроме смутного, призрачного отражения комнаты да нескольких освещенных окон в соседнем коттедже. Случайно посмотрев туда, Виктор Лисовский вдруг поймал себя на том, что уже не может отвести взгляд. Тьма снаружи словно гипнотизировала его, не хотела отпускать; более того, она явно была не прочь выдавить тройное закаленное стекло и черной, как сырая нефть, волной беззвучно хлынуть в дом. Там, во тьме, наверняка водились жуткие, невообразимо чудовищные твари — настоящие монстры из голливудских фильмов ужасов, — и при одной мысли о том, что они могут проникнуть сюда, в тепло и уют загородного особняка, Лисовского пробрала неприятная дрожь.
Он мысленно обозвал себя идиотом, но давно, казалось бы, пережитый и благополучно забытый страх темноты, вернувшись, уже не хотел уходить. Лисовский вдруг очень не ко времени вспомнил, как в возрасте не то одиннадцати, не то двенадцати лет прочел рассказ «Мумия», написанный, дай бог памяти, не то Гербертом Уэллсом, не то Артуром Конан-Дойлем. Там какой-то чокнутый египтолог привез из экспедиции мумию, оживил ее и не придумал ничего умнее, как натравливать получившееся чудище на своих научных оппонентов. Чушь, конечно, бред сивой кобылы, однако описание того, как стремительная, фантастически ловкая и проворная, обмотанная истлевшими бинтами тварь ненастными ночами преследовала свои жертвы среди погруженных во мрак каменных стен и живых изгородей, произвело на Витьку Лисовского неизгладимое впечатление. И еще очень долго после этого он не мог пройти по темному двору или спуститься в подвал (вернее, подняться оттуда, повернувшись спиной к темноте) без ощущения, что позади, с каждым мгновением сокращая дистанцию, стремительно и беззвучно крадется по его следу воплощенный ужас.
Осознав, что уже запугал себя до полусмерти и скоро запугает до полновесного инфаркта, Виктор Лисовский твердым шагом проследовал в прихожую, открыл дверцу замаскированного дубовой панелью распределительного щитка и одним поворотом рубильника включил наружное освещение.
— Смешно и глупо, — сказал он вслух.
Это действительно было донельзя глупо и смешно. В этом году ему исполнилось тридцать восемь лет; он был взрослый, самостоятельный мужчина с ответственной должностью и солидным заработком, и людей, которые могли запросто обратиться к нему по имени, насчитывалось в десятки, а то и в сотни раз меньше, чем тех, кто почтительно называл его Виктором Яковлевичем. Он был знающий специалист, ценный работник — настолько ценный, что фирма, в которой он работал, взяла на себя расходы по выплате кредита за дом, в котором он обитал. Еще он был эгоист, мерзавец и подонок — так, по крайней мере, утверждала ушедшая от него полгода назад жена. Лисовский считал это утверждение спорным, но в данном случае мнение бывшей супруги ничего не меняло — скорее уж, наоборот: успешному топ-менеджеру, взрослому дяде со спортивной фигурой, солидным банковским счетом и разрядом по боксу, а по совместительству мерзавцу и подонку не пристало по-детски бояться темноты.
Вернувшись в гостиную, он посмотрел в окно, чтобы оценить результат своего демарша с распределительным щитком. Отражение комнаты в мокром стекле стало прозрачным, едва заметным; если бы не оно, можно было решить, что стекла нет совсем. Пол находился почти вровень со стриженой травой газона, так что двор выглядел продолжением гостиной. В свете установленных вдоль дорожек фонарей на невысоких, по колено, металлических ножках мокро поблескивали темной хвоей вечнозеленые живые изгороди. Крыша беседки блестела, как лакированная, мелкие лужи на дорожках отражали свет фонарей, и уже начавшая жухнуть, но все еще ярко-зеленая трава тоже блестела, как новенькая театральная декорация, на которой еще не просохла краска. В неживом свете люминесцентных ламп все вокруг казалось искусственным, ненастоящим — правда, изготовленным на совесть, по новейшим технологиям и в соответствии с самыми высокими мировыми стандартами.
И при этом все равно что-то было не так. Лисовский поймал себя на том, что пристально всматривается в знакомый до последней травинки вид, словно ожидая, что через освещенное пространство вот-вот метнется стремительная, хищно сгорбленная тень, и сплюнул — разумеется, всухую, но с большим чувством.
— Нервишки! — громко объявил он и, повернувшись к окну спиной, повалился в кресло перед большой, в полстены, плазменной панелью.
В этом диагнозе, поставленном с уверенностью человека, ничего не смыслящего в медицине, содержалась изрядная доля правды: нервишки у Виктора Яковлевича Лисовского в последнее время действительно стали ни к черту. За все в этой жизни приходится платить, в том числе и за банковский счет, и за обращение по имени-отчеству, и за красивый дом, в котором — о, счастье! — с некоторых пор нет этой обесцвеченной перекисью, анемичной пиявки, так называемой законной супруги. Тьфу-тьфу-тьфу, не к ночи будь помянута!
Простой работяга платит за то немногое, что имеет, физическим здоровьем — угробленными суставами, забитыми грязью легкими, надорванными мышцами и сухожилиями. И, что бы там ни думал этот гипотетический пролетарий, тот, кто работает головой, тоже надрывается. Да еще как! Только надрывает он не пупок, а головной мозг и центральную нервную систему. Виктор Лисовский в последнее время чувствовал себя вот именно надорвавшимся, и ничего удивительного тут не было. Работа у него нервная, ответственная, а тут еще эта дура — ну, в смысле жена. Ушла она в середине весны, и все лето, весь, пропади он пропадом, долгожданный отпуск пошел драной козе под хвост, съеденный бесконечной грызней за имущество, закончившейся, как и следовало ожидать, в пользу Виктора Яковлевича. Иначе и быть не могло, и он это отлично знал с самого начала; более того, жена это тоже знала — ха, где ж не знать, если собственноручно поставила подпись под брачным контрактом, — но нервы ему эта глупая история потрепала основательно, и он все чаще задумывался о том, чтобы упасть в ноги начальству, выпросить пару неделек за свой счет и махнуть куда глаза глядят — подальше от московской осени, поближе к теплому морю, белому песочку, пальмам и загорелым девушкам в микроскопических бикини.
Нащупав на столике справа от себя пульт, он включил телевизор.
— …вительственные войска перешли в решительное наступление, тесня силы повстанцев, — с серьезностью, которая всегда казалась Лисовскому довольно-таки комичной, сообщила появившаяся на экране сексапильная брюнетка. — За двое прошедших с момента возобновления военных действий суток территория самопровозглашенной республики Верхняя Бурунда уменьшилась в полтора раза. По непроверенным данным, войска законного правительства применяют против мятежников тяжелую бронетехнику и боевые вертолеты…
Видеоряд, который иллюстрировал бы это сообщение, на экране отсутствовал — видимо, даже в Си-эн-эн не нашлось журналиста, настолько отчаянного, чтобы с камерой наперевес нырнуть в гущу заварившейся на малоизученных просторах Черного континента кровавой кутерьмы. Кроме того, неприятности, свалившиеся на плешивую голову самозваного президента состряпанной на колене республики, вряд ли могли всерьез взволновать мировую общественность — как говорится, за что боролся, на то и напоролся.
Зато Виктора Яковлевича Лисовского новости из далекой Африки взволновали не на шутку.
По телевизору начался новый сюжет. Лисовский нажатием кнопки погасил экран и с силой потер ладонью высокий, плавно переходящий в раннюю лысину лоб.
— Спасибо, милая, просветила, — сказал он дикторше. — То-то я смотрю, что мне третий день упыри по углам мерещатся! Вот тебе и Бурунда… Говорила мне мама: не связывайся с плохой компанией, дурные люди до добра не доведут! Ай-яй-яй, что ж теперь делать-то, православные?
Рывком высвободившись из мягких объятий кресла, он подошел к бару и достал оттуда бутылку виски, но пить не стал — передумал. Одолевавшая его в последние несколько дней тяга к перемене мест многократно усилилась, а вот желание ставить руководство в известность о своих планах, напротив, как рукой сняло.
Стоя у бара с квадратной бутылкой в руке, он неожиданно для себя осознал, что переживает полный крах. Где-то там, за далеким горизонтом, огромные толпы негров обстреливали друг друга управляемыми ракетными снарядами, палили из стрелкового оружия и гибли под гусеницами списанных советских танков. Виктора Яковлевича Лисовского катастрофическая убыль коренного населения Центральной Африки волновала в самую последнюю очередь: десять трупов — это трагедия, а десять тысяч — просто статистика. Для него лично эти драматические события означали конец карьеры, конец налаженной жизни — строго говоря, конец всему. Новый этап его биографии начинался с нуля, и притом совершенно неожиданно — настолько, что он пока что не ощущал ни страха, ни отчаяния, как человек не ощущает боли в самые первые секунды после того, как ему оторвало конечность.
Он все еще раздумывал, не выпить ли ему все-таки для успокоения нервов, но решение — рвать когти, пока не спохватились и не перекрыли все лазейки, — уже созрело. Человеком он был предусмотрительным, и претворению этого разумного решения в жизнь ничто не мешало — вот именно, пока. Загранпаспорт с мультивизой лежал в ящике письменного стола, на номерном счете в офшоре хранилась сумма, достаточная как для открытия нового дела в любой точке мира, так и для скромного, но безбедного праздного существования на протяжении долгих десятилетий. Словом, все было в порядке, вот только…
Он вздрогнул, как от выстрела, услышав телефонный звонок, в тишине пустого дома прозвучавший как гром с ясного неба. Подавив продиктованное нахлынувшей паникой желание бежать сломя голову куда глаза глядят, Виктор Яковлевич снял трубку.
— Лисовский? — прозвучал в наушнике знакомый глуховатый голос. — Новости слышал?
— Да, — сглотнув, ответил он.
— И что думаешь?
— Думаю, что вы втравили меня в поганую историю, — набравшись смелости, сказал Виктор Яковлевич.
— Не надо валить с больной головы на здоровую, — возразил собеседник. — Если бы кое-кто поменьше заглядывался на не достигших половой зрелости мальчиков, ничего бы не было — ни развода, ни этой поганой истории…
Лисовский издал протестующий звук — то ли кашель, то ли писк, то ли мычание.
— Что ты блеешь? — пренебрежительно произнес голос в телефонной трубке. — Не бойся, эта линия не прослушивается. Так что возьми себя в руки и скажи для разнообразия что-нибудь конструктивное.
— Конструктивное? Да что тут скажешь? Надо рвать когти — я лично иного выхода не вижу.
— А его и не существует, — успокоил его собеседник. — Так что ты все правильно придумал. Действуй, дружок.
— А…
— А я со своей стороны обещаю забыть о твоем существовании. Все компрометирующие тебя материалы, включая фотографии и видеозаписи, уже уничтожены. Ты абсолютно свободен. Как говорится, сделал дело — гуляй смело. Мы с тобой теперь связаны одной веревочкой, так что дальше держать тебя на крючке мне не резон. Уезжай — желательно далеко и надолго…
— В Верхнюю Бурунду, — горько пошутил Лисовский.
— Я бы не советовал, — серьезно ответил собеседник. — Это, брат, не надолго, это — навсегда… А впрочем, как хочешь. С вами, извращенцами, всегда так: нипочем не угадаешь, что вам придется по вкусу. А вот чего я действительно не советую, так это тянуть время или, упаси бог, пытаться извлечь выгоду из информации, которой ты владеешь. Просто собирай чемодан, и чтобы через час-другой духу твоего не было в Москве. А лучше — в России. И — молчок.
— Даже диссидентам при Советах давали больше времени на сборы, — движимый духом противоречия, сказал Виктор Яковлевич.
— А ты не диссидент, ты — вор, педераст и педофил, — хладнокровно поправил голос в трубке. — Впрочем, как знаешь. Только имей в виду, что совет директоров уже инициировал расследование — пока служебное и негласное, но это, надо полагать, ненадолго. Копнут раз-другой, и готово: было служебное, а стало уголовное… Да что я тебе рассказываю, ты же в этих вещах лучше меня разбираешься!
— Спасибо на добром слове, — проворчал Лисовский.
— Ты мне еще поиронизируй, умник, — хмыкнул голос. — Короче, я повторять не буду. Мы с тобой расходимся бортами, как в море корабли, — ты в одну сторону, я в другую. Последний добрый совет я тебе дал, дальше живи как знаешь. А если что, пеняй на себя.
В наушнике зачастили короткие гудки отбоя. Лисовский рассеянно повесил его на специальный крючок и снова с силой потер лоб. Телефонный аппарат у него в гостиной был антикварный — не сработанный под старину предприимчивыми китайцами, а действительно старинный: с корпусом из красного дерева, с микрофоном на подставке и наушником на гибком шнуре, с рукояткой сбоку, которую надо было вертеть, чтобы вызвать оператора — или, как было принято говорить в старину, «барышню», — и с позднейшим усовершенствованием в виде жестяного диска с цифрами. В данный момент Виктор Яковлевич испытывал острейшее, почти непреодолимое желание взять этот раритет и со всего маху запустить им в окно или, скажем, в телевизор. Да, вот именно в телевизор, чтобы по древнему обычаю восточных тиранов прикончить гонца, принесшего дурную весть. Вернее, сразу двух таких гонцов: взять одного за ноги и прихлопнуть им другого, да так, чтоб из обоих дух вон…
— Сволочь, — с ненавистью произнес Лисовский, адресуясь к человеку, который ему только что звонил. Сказать нечто подобное этому типу в глаза Виктор Яковлевич никогда бы не отважился — знал, что терять нечего, но все равно робел. — Козел вонючий, сапог кирзовый, паскуда… Упырь, как есть упырь!
Впрочем, что ни говори, как к нему ни относись, а недавний собеседник Виктора Лисовского был прав во многом — пожалуй, даже во всем, исключая его начальственный, хамский тон. Да и в этом спорить с ним было трудно: прав тот, у кого больше прав. И в частности, он был прав на все сто процентов, говоря, что Виктору Яковлевичу пора заняться чем-то более конструктивным, чем бессмысленное сотрясение воздуха.
Без необходимости посмотрев на часы, Виктор Яковлевич снова вооружился наушником, придвинул поближе к себе подставку с микрофоном и стал звонить в аэропорт. Вертя архаичный жестяной диск, он вдруг подумал, что звонит по этому телефону в последний раз — так же, как несколько минут назад в последний раз смотрел купленный совсем недавно плазменный телевизор. Вот этот телефон он приобрел за абсолютно неприличную сумму в дорогом антикварном магазине; за проект интерьера гостиной модный дизайнер содрал с него семь шкур, да и вообще, в этом доме нет ничего, с чем было бы не жаль расстаться. А расстаться придется, потому что свобода, не говоря уже о жизни, дороже любого барахла…
— Должны были появиться и появились — это не совсем одно и то же, — сообщил М’бутунга.
— Увы, — горестно кивая головой, согласился араб. — Точно так же, смею заметить, как «денег нет» и «я их вам не дам». Знаете, мой президент, — не дав собеседнику возможности парировать этот выпад, продолжил он, — я никогда не понимал, что заставляет людей ради пригоршни паршивых долларов жертвовать не только честью и добрым именем, но даже собственной жизнью. У савана нет карманов; это известно всем и каждому, но люди все равно идут на верную смерть, потакая своей неуемной жадности.
Обезьянья физиономия его превосходительства сложилась в гримасу, долженствующую, по всей видимости, означать изумление и с трудом сдерживаемый гнев.
— Мне почудилось или это была угроза? — надменно осведомился он, с силой ввинчивая в донышко украденной где-то золотой пепельницы не выкуренную и до половины сигарету.
— Вполне возможно, — хладнокровно ответил араб. — И вам некого в этом винить, кроме себя самого. Не думаете же вы, что я и дальше стану рисковать собственной шкурой исключительно во имя идеалов верхнебурундийской демократии! Русские, на которых вы так любите ссылаться, говорят: уговор дороже денег.
— Мне понятно ваше нетерпение, но я не понимаю, на что вы рассчитываете, — подумав, заявил М’бутунга. — Убив меня, живым вы отсюда не выйдете.
— Сомневаюсь, — возразил Аль-Фахди. — Вы не хуже меня знаете, что ваша так называемая армия — просто банда головорезов, стая шакалов, которую не интересует ничего, кроме легкой наживы. И я не знаю стаи, которая стала бы мстить за своего убитого вожака. Напротив, это зверье будет с упоением лизать пятки тому, у кого хватило смелости и умения перегрызть ему глотку. К тому же меня они хорошо знают и боятся, что в данном случае равносильно глубочайшему уважению.
— И что вам это даст? — спокойно спросил М’бутунга. — Не уверен, что вы мечтаете занять мое место на посту президента Верхней Бурунды, а денег с мертвеца вы все равно не получите.
Улыбнувшись, араб молча указал дымящимся кончиком тонкой сигары на несгораемый шкаф с торчащей из замочной скважины связкой ключей.
— Вы все-таки проверьте, — посоветовал он. — А вдруг деньги там уже появились? Или вы просто забыли, что они там лежат… Бывают же на свете мелкие недоразумения!
— Вроде того, что случилось сегодня с русским специалистом, — проворчал африканец.
— Я не имел в виду ничего столь трагичного и непоправимого, — заверил майор. — Я сейчас говорю о действительно мелких недоразумениях и ошибках, которые легко уладить и исправить. И еще легче забыть. Итак, мой президент?..
М’бутунга вдруг рассмеялся, озадаченно вертя головой с видом человека, вынужденного признать свое поражение, но не слишком этим огорченного. Выражение его круглой черной физиономии как бы говорило: ну, не вышло, и что с того; это же просто невинная шутка, да и как было не попробовать!
— Вас не переспоришь, — сказал он, — не говоря уже о том, чтобы перехитрить. Признайтесь, майор, где вас научили видеть сквозь стены?
Аль-Фахди промолчал, ответив на этот двусмысленный комплимент лишь очередной вежливой улыбкой, в которой было столько же человеческого тепла, сколько его содержится в загнутых кверху уголках крокодильей пасти. Младший сын шейха не видел ничего предосудительного в своей настойчивости: он был наемник, а наемники не воюют даром. Точно так же он не осуждал господина президента за прижимистость: ожидать чего-то иного от старого плута, который в жизни не заработал честным трудом даже ломаного гроша, было бы просто глупо.
Продолжая посмеиваться, его превосходительство вместе с креслом развернулся к сейфу, оттолкнувшись ногами от пола, подъехал к нему вплотную и, позвенев ключами, распахнул дверцу. При этом он подвинул кресло еще ближе, загородив внутренность несгораемого шкафа своей широкой спиной и заставив араба снова улыбнуться, на сей раз уже откровенно пренебрежительно.
Сопя и недовольно ворча себе под нос, господин президент принялся копаться в недрах сейфа. На спине между лопаток у него темнел широкий треугольник пота, на затылке среди курчавых седых волос поблескивала черная с лиловатым оттенком плешь. Раздавленная сигарета в золотой пепельнице слабо дымилась, снаружи сквозь застекленные в одну нитку низкие окна доносился гомон солдат; потом послышался визг собаки, получившей, по всей видимости, хорошего пинка, и одобрительный гогот публики. Посасывая сигару, Аль-Фахди на всякий случай отстегнул язычок кобуры. Клоунские ужимки старого орангутанга могли обмануть только того, кто видел его впервые в жизни. Майор же знал его как облупленного и предпочитал держать ухо востро.
Он слегка напрягся, положив ладонь на рукоятку пистолета, когда М’бутунга начал оборачиваться, но ничего особенного не произошло: господин президент просто выложил на стол обандероленную пачку двадцатидолларовых купюр. Араб поморщился: похоже, его превосходительство вознамерился рассчитаться с ним этой мелочью. Впрочем, какими еще купюрами может расплачиваться главарь шайки дикарей, для которых двадцать баксов — целое состояние? Дай любому из них сотню — что он станет с ней делать, где разменяет? Зная это, его превосходительство заранее позаботился о том, чтобы вся сумма была ему выдана в мелких купюрах — так было удобнее расплачиваться, да и вид сейфа, под завязку набитого тугими банковскими пачками, наверное, будоражил его убогое воображение. В нем, как в любом африканце, было что-то от ребенка; с руками по локоть в крови он продолжал самозабвенно играть в детские игры, и арабу иногда казалось, что гражданская война и президентство для него тоже не более чем веселая забава.
За первой пачкой последовала вторая, за второй — третья. Господин президент доставал их по одной — брал из сейфа, оборачивался, выкладывал на стол, снова оборачивался, брал, выкладывал и так далее, — словно надеялся, что арабу это надоест и тот его остановит. Между негромким шлепком одной денежной пачки о поверхность стола и появлением следующей всякий раз была довольно продолжительная пауза, как будто его превосходительство пересчитывал в каждой из них деньги или, скорей уж, втихаря выдергивал из каждой пару-тройку бумажек. Поймав себя на этой мысли, Аль-Фахди тут же подумал, до чего, в сущности, несправедливо устроен мир. Пусть государство, которым правит этот черномазый жулик, не более чем фикция и населяют его невежественные дикари, но все-таки, как ни крути, это живые люди — творения всемогущего Аллаха. И кто во имя пророка ими правит, решает их судьбы, казнит и милует? Бесспорно, всякий народ имеет правителя, которого заслуживает. Но если это и впрямь так, то девяносто девять процентов населения планеты ничем не отличаются от упомянутых дикарей…
На стол легла пятая пачка, за ней шестая. М’бутунга укладывал их одну на другую, сооружая что-то вроде шаткого асимметричного небоскреба, спроектированного архитектором с сильными психическими отклонениями. От нечего делать Аль-Фахди выдернул из середины одну пачку, развалив все сооружение, ободрал бандероль и принялся пересчитывать деньги. Купюры были новенькие, хрустящие, от них исходил запах свежей краски, и араб придирчиво рассмотрел одну из них на просвет: уж не фальшивая ли? Самостоятельно изготовить что-либо способное сойти за деньги хотя бы при беглом осмотре, у его превосходительства, конечно же, кишка тонка, но как знать, с кем он снюхался, какую еще комбинацию провернул?
— Не доверяете? — копаясь в сейфе, с упреком произнес М’бутунга.
— Се ля ви, — продолжая считать деньги, без тени неловкости откликнулся Аль-Фахди.
— Правильно, — сказал его превосходительство. — Русские в таких случаях говорят: доверяй, но проверяй.
Он снова развернулся вместе с креслом лицом к арабу, и вместо очередной пачки двадцатидолларовых банкнот тот увидел у него в руке громоздкий серебристый «смит-вессон» с укороченным стволом.
Сказать, что майор Аль-Фахди умер, не успев понять, что происходит, было бы неверно. Понять-то он все понял и даже сумел с первого взгляда узнать в «смитти» популярную шестидесятую модель тридцать восьмого калибра — «специально для шефа», — но вот предпринять что-либо действительно не успел. Курносый полицейский револьвер оглушительно бахнул, изрыгнув пламя, и отброшенный силой удара араб опрокинулся на спину вместе со стулом. Выпавшая из мертвой руки тонкая сигара, дымясь, откатилась на середину комнаты, пороховой дым начал лениво расползаться во все стороны, стремясь заполнить собой весь объем помещения.
— Сука рваная, — на ломаном русском сказал убитому не забывший полученных в юности уроков президент М’бутунга.
Когда в кабинет, едва не затоптав друг друга в узком дверном проеме, ввалились потревоженные звуком выстрела часовые, его превосходительство, бренча ключами, запирал несгораемый шкаф. На рабочем столе господина президента не было ничего, кроме письменного прибора, золотой пепельницы и портупеи с кобурой, в которой спокойно лежала его старая верная «беретта».
— Убрать это, — пряча в карман ключи, коротко распорядился М’бутунга, и солдаты, взяв труп за ноги, потащили его к выходу.
Дверь за ними закрылась. Его превосходительство закурил еще одну сигарету и неторопливо выкурил ее почти до фильтра, с отсутствующим видом наблюдая, как исчезает, впитываясь в земляной пол, лужица крови. Накурившись всласть и погасив в золотой пепельнице коротенький окурок, господин президент выдвинул верхний ящик стола, порылся в разрозненных бумагах и вынул спутниковый телефон: теперь, когда самые неотложные дела были успешно завершены, настало самое время переговорить со старым знакомым.
* * *
Снаружи в сгустившихся сумерках шел дождь — пожалуй, первый в этом году настоящий осенний дождь, неторопливый, холодный и занудный, как застарелый насморк. Где-то за низкими сырыми тучами догорал невидимый отсюда закат; время было детское, самое начало девятого, но, если не смотреть на часы, ранний вечер было легко принять за глубокую ночь, настолько непроглядной была льнущая к мокрым оконным стеклам тьма.
Окно в гостиной было огромное, во всю стену, от потолка до самого пола. Сейчас в нем не было видно ничего, кроме смутного, призрачного отражения комнаты да нескольких освещенных окон в соседнем коттедже. Случайно посмотрев туда, Виктор Лисовский вдруг поймал себя на том, что уже не может отвести взгляд. Тьма снаружи словно гипнотизировала его, не хотела отпускать; более того, она явно была не прочь выдавить тройное закаленное стекло и черной, как сырая нефть, волной беззвучно хлынуть в дом. Там, во тьме, наверняка водились жуткие, невообразимо чудовищные твари — настоящие монстры из голливудских фильмов ужасов, — и при одной мысли о том, что они могут проникнуть сюда, в тепло и уют загородного особняка, Лисовского пробрала неприятная дрожь.
Он мысленно обозвал себя идиотом, но давно, казалось бы, пережитый и благополучно забытый страх темноты, вернувшись, уже не хотел уходить. Лисовский вдруг очень не ко времени вспомнил, как в возрасте не то одиннадцати, не то двенадцати лет прочел рассказ «Мумия», написанный, дай бог памяти, не то Гербертом Уэллсом, не то Артуром Конан-Дойлем. Там какой-то чокнутый египтолог привез из экспедиции мумию, оживил ее и не придумал ничего умнее, как натравливать получившееся чудище на своих научных оппонентов. Чушь, конечно, бред сивой кобылы, однако описание того, как стремительная, фантастически ловкая и проворная, обмотанная истлевшими бинтами тварь ненастными ночами преследовала свои жертвы среди погруженных во мрак каменных стен и живых изгородей, произвело на Витьку Лисовского неизгладимое впечатление. И еще очень долго после этого он не мог пройти по темному двору или спуститься в подвал (вернее, подняться оттуда, повернувшись спиной к темноте) без ощущения, что позади, с каждым мгновением сокращая дистанцию, стремительно и беззвучно крадется по его следу воплощенный ужас.
Осознав, что уже запугал себя до полусмерти и скоро запугает до полновесного инфаркта, Виктор Лисовский твердым шагом проследовал в прихожую, открыл дверцу замаскированного дубовой панелью распределительного щитка и одним поворотом рубильника включил наружное освещение.
— Смешно и глупо, — сказал он вслух.
Это действительно было донельзя глупо и смешно. В этом году ему исполнилось тридцать восемь лет; он был взрослый, самостоятельный мужчина с ответственной должностью и солидным заработком, и людей, которые могли запросто обратиться к нему по имени, насчитывалось в десятки, а то и в сотни раз меньше, чем тех, кто почтительно называл его Виктором Яковлевичем. Он был знающий специалист, ценный работник — настолько ценный, что фирма, в которой он работал, взяла на себя расходы по выплате кредита за дом, в котором он обитал. Еще он был эгоист, мерзавец и подонок — так, по крайней мере, утверждала ушедшая от него полгода назад жена. Лисовский считал это утверждение спорным, но в данном случае мнение бывшей супруги ничего не меняло — скорее уж, наоборот: успешному топ-менеджеру, взрослому дяде со спортивной фигурой, солидным банковским счетом и разрядом по боксу, а по совместительству мерзавцу и подонку не пристало по-детски бояться темноты.
Вернувшись в гостиную, он посмотрел в окно, чтобы оценить результат своего демарша с распределительным щитком. Отражение комнаты в мокром стекле стало прозрачным, едва заметным; если бы не оно, можно было решить, что стекла нет совсем. Пол находился почти вровень со стриженой травой газона, так что двор выглядел продолжением гостиной. В свете установленных вдоль дорожек фонарей на невысоких, по колено, металлических ножках мокро поблескивали темной хвоей вечнозеленые живые изгороди. Крыша беседки блестела, как лакированная, мелкие лужи на дорожках отражали свет фонарей, и уже начавшая жухнуть, но все еще ярко-зеленая трава тоже блестела, как новенькая театральная декорация, на которой еще не просохла краска. В неживом свете люминесцентных ламп все вокруг казалось искусственным, ненастоящим — правда, изготовленным на совесть, по новейшим технологиям и в соответствии с самыми высокими мировыми стандартами.
И при этом все равно что-то было не так. Лисовский поймал себя на том, что пристально всматривается в знакомый до последней травинки вид, словно ожидая, что через освещенное пространство вот-вот метнется стремительная, хищно сгорбленная тень, и сплюнул — разумеется, всухую, но с большим чувством.
— Нервишки! — громко объявил он и, повернувшись к окну спиной, повалился в кресло перед большой, в полстены, плазменной панелью.
В этом диагнозе, поставленном с уверенностью человека, ничего не смыслящего в медицине, содержалась изрядная доля правды: нервишки у Виктора Яковлевича Лисовского в последнее время действительно стали ни к черту. За все в этой жизни приходится платить, в том числе и за банковский счет, и за обращение по имени-отчеству, и за красивый дом, в котором — о, счастье! — с некоторых пор нет этой обесцвеченной перекисью, анемичной пиявки, так называемой законной супруги. Тьфу-тьфу-тьфу, не к ночи будь помянута!
Простой работяга платит за то немногое, что имеет, физическим здоровьем — угробленными суставами, забитыми грязью легкими, надорванными мышцами и сухожилиями. И, что бы там ни думал этот гипотетический пролетарий, тот, кто работает головой, тоже надрывается. Да еще как! Только надрывает он не пупок, а головной мозг и центральную нервную систему. Виктор Лисовский в последнее время чувствовал себя вот именно надорвавшимся, и ничего удивительного тут не было. Работа у него нервная, ответственная, а тут еще эта дура — ну, в смысле жена. Ушла она в середине весны, и все лето, весь, пропади он пропадом, долгожданный отпуск пошел драной козе под хвост, съеденный бесконечной грызней за имущество, закончившейся, как и следовало ожидать, в пользу Виктора Яковлевича. Иначе и быть не могло, и он это отлично знал с самого начала; более того, жена это тоже знала — ха, где ж не знать, если собственноручно поставила подпись под брачным контрактом, — но нервы ему эта глупая история потрепала основательно, и он все чаще задумывался о том, чтобы упасть в ноги начальству, выпросить пару неделек за свой счет и махнуть куда глаза глядят — подальше от московской осени, поближе к теплому морю, белому песочку, пальмам и загорелым девушкам в микроскопических бикини.
Нащупав на столике справа от себя пульт, он включил телевизор.
— …вительственные войска перешли в решительное наступление, тесня силы повстанцев, — с серьезностью, которая всегда казалась Лисовскому довольно-таки комичной, сообщила появившаяся на экране сексапильная брюнетка. — За двое прошедших с момента возобновления военных действий суток территория самопровозглашенной республики Верхняя Бурунда уменьшилась в полтора раза. По непроверенным данным, войска законного правительства применяют против мятежников тяжелую бронетехнику и боевые вертолеты…
Видеоряд, который иллюстрировал бы это сообщение, на экране отсутствовал — видимо, даже в Си-эн-эн не нашлось журналиста, настолько отчаянного, чтобы с камерой наперевес нырнуть в гущу заварившейся на малоизученных просторах Черного континента кровавой кутерьмы. Кроме того, неприятности, свалившиеся на плешивую голову самозваного президента состряпанной на колене республики, вряд ли могли всерьез взволновать мировую общественность — как говорится, за что боролся, на то и напоролся.
Зато Виктора Яковлевича Лисовского новости из далекой Африки взволновали не на шутку.
По телевизору начался новый сюжет. Лисовский нажатием кнопки погасил экран и с силой потер ладонью высокий, плавно переходящий в раннюю лысину лоб.
— Спасибо, милая, просветила, — сказал он дикторше. — То-то я смотрю, что мне третий день упыри по углам мерещатся! Вот тебе и Бурунда… Говорила мне мама: не связывайся с плохой компанией, дурные люди до добра не доведут! Ай-яй-яй, что ж теперь делать-то, православные?
Рывком высвободившись из мягких объятий кресла, он подошел к бару и достал оттуда бутылку виски, но пить не стал — передумал. Одолевавшая его в последние несколько дней тяга к перемене мест многократно усилилась, а вот желание ставить руководство в известность о своих планах, напротив, как рукой сняло.
Стоя у бара с квадратной бутылкой в руке, он неожиданно для себя осознал, что переживает полный крах. Где-то там, за далеким горизонтом, огромные толпы негров обстреливали друг друга управляемыми ракетными снарядами, палили из стрелкового оружия и гибли под гусеницами списанных советских танков. Виктора Яковлевича Лисовского катастрофическая убыль коренного населения Центральной Африки волновала в самую последнюю очередь: десять трупов — это трагедия, а десять тысяч — просто статистика. Для него лично эти драматические события означали конец карьеры, конец налаженной жизни — строго говоря, конец всему. Новый этап его биографии начинался с нуля, и притом совершенно неожиданно — настолько, что он пока что не ощущал ни страха, ни отчаяния, как человек не ощущает боли в самые первые секунды после того, как ему оторвало конечность.
Он все еще раздумывал, не выпить ли ему все-таки для успокоения нервов, но решение — рвать когти, пока не спохватились и не перекрыли все лазейки, — уже созрело. Человеком он был предусмотрительным, и претворению этого разумного решения в жизнь ничто не мешало — вот именно, пока. Загранпаспорт с мультивизой лежал в ящике письменного стола, на номерном счете в офшоре хранилась сумма, достаточная как для открытия нового дела в любой точке мира, так и для скромного, но безбедного праздного существования на протяжении долгих десятилетий. Словом, все было в порядке, вот только…
Он вздрогнул, как от выстрела, услышав телефонный звонок, в тишине пустого дома прозвучавший как гром с ясного неба. Подавив продиктованное нахлынувшей паникой желание бежать сломя голову куда глаза глядят, Виктор Яковлевич снял трубку.
— Лисовский? — прозвучал в наушнике знакомый глуховатый голос. — Новости слышал?
— Да, — сглотнув, ответил он.
— И что думаешь?
— Думаю, что вы втравили меня в поганую историю, — набравшись смелости, сказал Виктор Яковлевич.
— Не надо валить с больной головы на здоровую, — возразил собеседник. — Если бы кое-кто поменьше заглядывался на не достигших половой зрелости мальчиков, ничего бы не было — ни развода, ни этой поганой истории…
Лисовский издал протестующий звук — то ли кашель, то ли писк, то ли мычание.
— Что ты блеешь? — пренебрежительно произнес голос в телефонной трубке. — Не бойся, эта линия не прослушивается. Так что возьми себя в руки и скажи для разнообразия что-нибудь конструктивное.
— Конструктивное? Да что тут скажешь? Надо рвать когти — я лично иного выхода не вижу.
— А его и не существует, — успокоил его собеседник. — Так что ты все правильно придумал. Действуй, дружок.
— А…
— А я со своей стороны обещаю забыть о твоем существовании. Все компрометирующие тебя материалы, включая фотографии и видеозаписи, уже уничтожены. Ты абсолютно свободен. Как говорится, сделал дело — гуляй смело. Мы с тобой теперь связаны одной веревочкой, так что дальше держать тебя на крючке мне не резон. Уезжай — желательно далеко и надолго…
— В Верхнюю Бурунду, — горько пошутил Лисовский.
— Я бы не советовал, — серьезно ответил собеседник. — Это, брат, не надолго, это — навсегда… А впрочем, как хочешь. С вами, извращенцами, всегда так: нипочем не угадаешь, что вам придется по вкусу. А вот чего я действительно не советую, так это тянуть время или, упаси бог, пытаться извлечь выгоду из информации, которой ты владеешь. Просто собирай чемодан, и чтобы через час-другой духу твоего не было в Москве. А лучше — в России. И — молчок.
— Даже диссидентам при Советах давали больше времени на сборы, — движимый духом противоречия, сказал Виктор Яковлевич.
— А ты не диссидент, ты — вор, педераст и педофил, — хладнокровно поправил голос в трубке. — Впрочем, как знаешь. Только имей в виду, что совет директоров уже инициировал расследование — пока служебное и негласное, но это, надо полагать, ненадолго. Копнут раз-другой, и готово: было служебное, а стало уголовное… Да что я тебе рассказываю, ты же в этих вещах лучше меня разбираешься!
— Спасибо на добром слове, — проворчал Лисовский.
— Ты мне еще поиронизируй, умник, — хмыкнул голос. — Короче, я повторять не буду. Мы с тобой расходимся бортами, как в море корабли, — ты в одну сторону, я в другую. Последний добрый совет я тебе дал, дальше живи как знаешь. А если что, пеняй на себя.
В наушнике зачастили короткие гудки отбоя. Лисовский рассеянно повесил его на специальный крючок и снова с силой потер лоб. Телефонный аппарат у него в гостиной был антикварный — не сработанный под старину предприимчивыми китайцами, а действительно старинный: с корпусом из красного дерева, с микрофоном на подставке и наушником на гибком шнуре, с рукояткой сбоку, которую надо было вертеть, чтобы вызвать оператора — или, как было принято говорить в старину, «барышню», — и с позднейшим усовершенствованием в виде жестяного диска с цифрами. В данный момент Виктор Яковлевич испытывал острейшее, почти непреодолимое желание взять этот раритет и со всего маху запустить им в окно или, скажем, в телевизор. Да, вот именно в телевизор, чтобы по древнему обычаю восточных тиранов прикончить гонца, принесшего дурную весть. Вернее, сразу двух таких гонцов: взять одного за ноги и прихлопнуть им другого, да так, чтоб из обоих дух вон…
— Сволочь, — с ненавистью произнес Лисовский, адресуясь к человеку, который ему только что звонил. Сказать нечто подобное этому типу в глаза Виктор Яковлевич никогда бы не отважился — знал, что терять нечего, но все равно робел. — Козел вонючий, сапог кирзовый, паскуда… Упырь, как есть упырь!
Впрочем, что ни говори, как к нему ни относись, а недавний собеседник Виктора Лисовского был прав во многом — пожалуй, даже во всем, исключая его начальственный, хамский тон. Да и в этом спорить с ним было трудно: прав тот, у кого больше прав. И в частности, он был прав на все сто процентов, говоря, что Виктору Яковлевичу пора заняться чем-то более конструктивным, чем бессмысленное сотрясение воздуха.
Без необходимости посмотрев на часы, Виктор Яковлевич снова вооружился наушником, придвинул поближе к себе подставку с микрофоном и стал звонить в аэропорт. Вертя архаичный жестяной диск, он вдруг подумал, что звонит по этому телефону в последний раз — так же, как несколько минут назад в последний раз смотрел купленный совсем недавно плазменный телевизор. Вот этот телефон он приобрел за абсолютно неприличную сумму в дорогом антикварном магазине; за проект интерьера гостиной модный дизайнер содрал с него семь шкур, да и вообще, в этом доме нет ничего, с чем было бы не жаль расстаться. А расстаться придется, потому что свобода, не говоря уже о жизни, дороже любого барахла…