Пойдет он сейчас к ней с этими розами — а другой никто не выйдет ли из партера, и пока он будет со своего балкона спускаться, уже и свой букет подарит, попышней, и руку поцелует, и щеку?
Не глупо ли и не самонадеянно ли было с его стороны хотеть ее удивить? Нет ли у нее на этот вечер других планов? В прошлый-то раз она была им оповещена заранее — и успела организоваться так, чтобы вписать в свое любовное расписание лисицынскую побывку. Но так ли была скучна столичная жизнь, что никаких претендентов на Катино время и ее душу не было совсем?
В антракте он обводит бинокулярным взглядом первые ряды, ища кого-нибудь похожего на того хрыча, которому Катя дала отставку на благотворительном балу. Хотя — соперник может выглядеть как угодно. Всех, кто сидит с букетами, как и он сам, Лисицын изучает особенно придирчиво.
Вон тот лощеный усач, например, — приняла ли бы она его ухаживания? А этот мальчишка? Не так уж и юн, собственно… Кате двадцать девять, а этому… Ну, двадцать с чем-то. Мелкому засранцу.
Надо было сказать ей заранее!
Может, уйти? Уйти, набрать ей после спектакля — сказать, что приезжает завтра, дать ей время на подготовку…
Но очень не хочется терять этот вечер. Потому что экспедиция отправляется в Ярославль уже послезавтра и вечеров осталось всего два. Шайтан с ним.
Он все же поднимается с места заранее, расталкивает возмущенных театралов и расцарапывает букетными шипами их мегер, пригибаясь, как под обстрелом, бежит к сцене и там еще пятнадцать минут ждет, пока балет кончится, чтобы метнуть в Катю цветы — первым, до того, как какой-то седогривый лев с Андреем Первозванным на шее — не министр ли? — вручит свой строгий букет рдеющей приме.
Катя ахает.
Громким шепотом велит ему ждать ее тут же, у сцены. Через десять минут, когда зал почти уже пуст, выбегает к нему, разгоряченная, и ведет Юру в закулисье пить шампанское с другими танцовщицами — невесомыми, как школьницы, женщинками с изуродованными ступнями. Все они воркуют, окружив Юру, как голуби старика, который крошит им наземь хлеб, но Лисицына интересует только Катя.
Потом, конечно, ресторан, и вино, и смех, и танцы до трех ночи. Страх и сомнение отступают с каждой Катиной улыбкой, а слова, которые он собирался точно сегодня вечером произнести, все никак у него не произносятся. Не находится для них подходящего момента, как-то все он их откладывает на потом.
А потом она тащит его к себе, они на цыпочках входят, чтобы не разбудить Катину компаньонку, тоже танцовщицу, запираются в комнате на шпингалетик, и дальше их намерение секретничать и щадить соседку само как-то забывается; все забывается вообще до боя заутренней — и только тогда, куря в постели, Лисицын признается Кате, что осталась у них всего одна еще ночь, после которой ему нужно будет вслед за Сашкой Криговым уехать к шайтану на рога.
Его страшно подмывает рассказать ей про то, что завтра его примет сам Государь, но он удерживается и не пробалтывается даже в послелюбовном изнурении, деля с Катей в постели ее сигарету с мундштуком.
2
Когда начинают бить Куранты, народ уже ждет: поснимал шапки и потупился.
Снег падает тихо и торжественно: хотя в ноябре можно было бы ждать злого ветра, но в этот день он присмирел. Снег мягкий, но идет густо — и Спасская башня уже за полверсты сквозь белый тюль почти не видна.
Снежинки ложатся на непокрытые головы и взрослым, и сидящим у них на закорках ребятишкам и таять не спешат — так что к тому мигу, когда бьет двенадцатый удар и Иерусалимские ворота раскрываются под всеобщий восторженный вздох, собравшаяся на Красной площади толпа вся уже кажется седой.
Сначала по двое неспешно выезжают на гарцующих конях кавалеристы в папахах — Его императорского величества личный эскорт. У третьего и четвертого всадников в руках знамена: черно-желто-белый имперский триколор и белая хоругвь с багряным крестом.
Жеребцы могучие, обычных извозчичьих лошадей крупней чуть не в полтора раза, и седоки им под стать. Масти кони светло-серой, серебристой, и если б не черные их глаза, они казались бы в снегопаде прозрачными, призрачными, и кавалеристы с шашками наголо ехали бы словно по воздуху.
Первая пара, вторая, третья — и тут в полумраке башни зажигается бледный пламень: плошки фар царского ландолета. Диковинное авто окрашено в белый цвет. Водительское место крытое, а над задними сиденьями крыша сложена, убрана. На длинном капоте флажки — императорский штандарт.
Толпа подается вперед, городовые, которые цепью держат ее, схватившись за руки в парадных белых перчатках, стискивают зубы и с кряхтением давят обратно. И вот — на свет является вся машина.
Государь император стоит, держась одной рукой — на другой он держит мальчика, который одет ровно, как и он сам — в перетянутую портупеей полевую шинель, в папаху с армейской кокардой.
Юра напряженно всматривается в его фигуру. Не получается поверить, что сегодня вечером ему — ему, сотнику Лисицыну — будет оказана великая честь созерцать и слушать Государя лично. За что ему эта честь? Что скажет император?
— Ай! — жалуется Катя. — Что ты так вцепился?
— Прости, прости… — Он ослабляет тиски, в которых зажата ее ручка.
В башне пробуждается голос. Над Красной площадью разлетается:
— Его императорское величество, самодержец Московский, Аркадий Михайлович, и Его императорское высочество, великий князь Михаил Аркадьевич!
Громкоговорители вторят ему от Исторического музея, от ГУМа, от Софийской набережной, от Манежной площади, с Ильинки, с Лубянки, с Тверской, с Варварки — отовсюду, где сейчас собрались в честь светлого праздника люди.
За лимузином следом идет в ногу еще дюжина всадников — попарно, все с шашками наголо, окутанные паром из конских ноздрей, мягко ступают по снегу.
— Слава Государю императору! Долгая лета!
Кто там первый прокричал это — неизвестно; но через несколько мгновений восторг волнами расходится уже от расчищенного городовыми прохода, от первых рядов, которые могут лицезреть царя лично, — к тем, кому не повезло, кого зажали в глубине толпы.
— Долгая лета! Долгая лета!
Тут, кажется, собрались все вообще, кто может ходить, все, у кого есть золотое кольцо. Император на людях появляется нечасто, а наследника и вовсе показывает народу только в год раз — в большой православный праздник, День Михаила Архистратига и Всех сил бесплотных. Архангел покровительствует великому князю, как покровительствовал его деду Михаилу Первому, основателю династии.
Лисицын думает — вот он, правильный момент!
— Катя, я…
Предложение руки и сердца, которое она шутя сделала ему полгода назад на вокзале, осталось подвешенным в воздухе — Лисицын как будто бы принял его, но в прошлый свой приезд ни один из них об этой как будто бы помолвке не вспоминал. Надо теперь ему переделать это предложение заново, по-настоящему — и всерьез. Но слишком боязно, что откажет. И вот он всю ночь думал, как выстроить разговор. Сначала сообщить ей о том, что его, сотника Лисицына, сына станичного пасечника, вызывает к себе сам Государь — и срочно, сегодня же. И потом уж только, когда Катя ахнет, воспользовавшись ее замешательством, достать кольцо. Потом понял: удивительным и счастливым образом это приходится на День Михаила Архистратига и на царский выезд. Сцена подходила для действия как нельзя лучше; больше откладывать было нельзя!
— Государь император меня сегодня вызывают, — сообщает Лисицын Кате. — Личная аудиенция.
Катя бросает на него настороженный взгляд. А может, восхищенный.
— Ого!
Наверное, восхищенный.
— И о чем разговор пойдет?
— Не могу тебе сказать. Гостайна.
Она привстает на цыпочки, треплет его по гладко выбритой щеке.
— Ты такой милый.
И больше попыток выведать у Лисицына государственную тайну Катя не делает; а он гадает, почему это еще.
— Это по поводу экспедиции, — говорит Юра.
— В которую лучше бы ты не ездил.
— Ну брось.
— Я своих не бросаю.
— Ты не рада за меня, что ли?
Катя пожимает плечами.
— Рада, конечно! Но… Ты не думал, что с твоим другом там?
— Думал. Та Сашка нигде не пропадет. Все с ним нормально будет.
— Почему мне тогда страшно?
Юра хмурится и отмахивается:
— Это ж просто экспедиция. Просто задание.
— Было бы это просто задание, — возражает Катя, — вряд ли бы тебя лично Государь у себя принимали. Всех сотников принимать — принималка отвалится.
На них оборачиваются и шикают. Лисицын медлит, крутя в кармане купленное второпях обручальное кольцо и никак не решаясь достать его оттуда.
Белый императорский ландолет с горящими огнями медленно катит мимо тысяч протянутых за благодатью рук, а царь взмахами затянутой в черную кожу кисти одаривает их этой благодатью — и лица людей озаряются, и снег начинает таять на их головах. Цесаревич Михаил Аркадьевич сидит у отца на руках крепко, надежно, не вертится — и смотрит на подданных серьезно, в свои-то пять лет.
— Такой странный мальчик, — говорит Катя Лисицыну.
— Как будто святой, — отвечает Юра.
— Как будто крепко поротый.
Ближайший к ним городовой, перехватив, кажется, их разговор, вслушивается теперь с подозрением и осуждением. Да Юра и сам чувствует себя за Государя обиженным.
— Та знает, что народ в нем царя видит.
— Он и когда у нас сидит в Большом, в своей ложе, такой же надутый.
Кортеж минует их и отправляется вдоль ГУМа к Манежу, Юра провожает его глазами, Катя смеется, толпа сплескивается за лошадиными хвостами, воздух звенит от ощущения только что случившегося чуда, свидетелями которому были все тут собравшиеся.
— Кать…
Он сжимает в кармане обручальное колечко. Но Катя своими шутками-шуточками спугнула его, и вот уже кортеж проехал, и конские хвосты замели этот миг, вот его пышным медленным снегом засыпало — не успел.
— А?
А когда он еще сюда попадет? Это сегодня у него в золотой пояс от полковника Сурганова пропуск — завтра обратно сдавать. Катя-то на Красную площадь хоть каждый день по своей червонной печатке ходить может: она в Большом служит, а живет в Леонтьевском переулке, ей положено и так, и этак. И все эти тысячи человек, которые облепят императорский кортеж на его пути от Иерусалимских ворот к Сретенскому монастырю — все с такими печатками на указательном пальце. А Лисицын тут лишний. Не заслуживает он ее.
Ну, скотина ты трусливая, решайся!
— Я другое хотел сказать…