— Я Владимира Витальича, атамана вашего, просил лучших из лучших мне к сегодня отобрать, — начал Государь. — Всех, кто отличился в боях. Кто себя не жалел, чтобы товарища спасти. Кто на передовую добровольцем вызывался. Кто из лазаретов просился на фронт. Сказал — дай мне, Владимир Витальич, полсотни таких бойцов, я с ними мир переверну. И вот вы тут. Как на подбор.
Лисицын слышал, как его собственное сердце колотилось.
— Наша Отчизна пережила суровые, лихие времена. Тысячелетние завоевания наших великих предков были враз врагами расклеваны. Не ваша в том вина и не моя. Но мой покойный отец, светлая ему память, сумел это воровство пресечь, а мне выпало дело — собирать разворованное обратно. Мне — и вам со мной вместе, коли не откажете мне в верности. А? Не откажете?!
— Никак нет! — взволнованно гаркнул строй.
— Нашу империю казаки строили. Без казаков не были бы с Россией ни Сибирь, ни Камчатка, ни Чукотка, да и Кавказ не был бы нашим. Без Ермака, без Петра Бекетова, без Семена Дежнева — нет истории России. И теперь, когда мы из Московии снова хотим целую Россию поднять, — без казачества не обойтись! Любо ли вам это?
— Любо!
— И мне любо. Полсотни вас тут, ни одним меньше и ни одним больше. Скрывать не стану — у меня на вас виды. Время ваше близится. Знайте, что Государь и Отчизна не забывают тех, кто служит нам верой и правдой. Но самое главное — народ вас не забудет.
Он обернулся к своему ординарцу — у того на руках покоился алый бархатный ларь с золотой окантовкой.
— За мной.
Зашел в голову шеренги.
Извлек из ларя золотой Георгиевский крест и сам первому в строю, высоченному есаулу Морозову, приколол. Руку потряс. Спросил, как служится. Тот, счастливый, просто закивал.
Государь двинулся мимо задравших кверху подбородки казаков. Вокруг него — невидимый шар статического электричества — катился вперед, заряжал волнением тех, к кому подступал Государь, поднимал дыбом подшерсток на казачьих загривках.
Дошла очередь до Лисицына.
Император ростом был ему по подбородок, переносица его несла следы перелома, в ушах виднелись волоски, а пахнул Государь хорошим импортным табаком и чуть-чуть коньячно. Но эти все человеческие характеристики Лисицын запомнил скорее с удивлением: странно было, что у помазанника Божьего вообще могут быть какие-то приметы, будто для полицейской ориентировки. Лисицын запомнил их и тут же постарался забыть. Внукам рассказывать он будет про другое. Про отчетливое ощущение счастья и ни с чем не сравнимой гордости от того, что он в этот день оказался тут.
— Как служится? — спросил его Государь, накалывая Лисицына на орденскую булавку.
— Рад стараться! — гаркнул Юра.
Император похлопал его отечески по плечу и перешел к Кригову. Лисицын старался унять разошедшееся сердце и только жалел, что это мгновенье оказалось таким коротким. «Как служится, спрашивает меня Государь император… А я, балда…»
— Нет жалоб? — улыбнулся царь Кригову. — Всем ли доволен?
Лисицын краем глаза продолжал следить за ним, не мог оторваться.
— Честно нужно отвечать, Всемилостивейший Государь? — вдруг сказал Кригов.
Юра вздрогнул. Это ты что делаешь, Сашка, придурок ты этакий, сволочь?
Как смеешь с царем так…
— Государю всегда нужно отвечать честно, — с усмешкой ответил император.
— Допущена несправедливость.
Государь поднял на него глаза.
— Так.
— Вместо меня тут другой человек должен стоять.
— Кто же?
Атаман Полуяров и однорукий генерал Буря подались было вперед, вслушиваясь, но удержали себя.
— Баласанян Вазген. Вместе служили. В одном бою были ранены. Дагестан. Он меня вытащил из-под пуль.
У Лисицына опять в ушах кровь забарабанила.
— И что же твой Вазген? — Император глянул на Кригова серьезно. — Не дожил?
— Не прошел отбор.
— Какой такой отбор, братец?
Лисицын не сумел сдержаться, чуть-чуть повернулся к Кригову, к императору.
Зачем он это тут? Зачем Государю — об этом? Разве он не понимает?!
— В последний момент был отсеян. Как армянин.
— Как это так?
— Чтобы картины не портить. Славянской. Торжественной. На награждении. Я бы, если Государь позволит, свой крест ему бы отдал.
Атаман Полуяров расслышал все, старый хрыч. Свел брови, утер губы кулачищем.
— Кто же это так решил?
— Не могу знать.
Атаман Войска московского таким глазом на Кригова глядел, будто удар шашкой намечал. Кригов не видел этого, а Лисицын видел все.
— Как это — не можешь?
— Не могу знать, Всемилостивейший Государь.
Государь прищурился, изучая Кригова, его широко распахнутые честные серые зенки, его пшеничную бороду и брови бесцветные, изучая, как рот выгнут, как дышит. И так перехватил взгляд, которым Кригов по ошибке ткнулся в атамана. Обернулся на него сразу — и заметил, что Полуяров потупился.
— А что, есть тут кто-то еще из сослуживцев этого вот Баласаняна? — спросил император. — Кто-то еще понимает, о чем речь?
Полуяров шагнул сразу к ним, пыхтя.
— Позвольте мне, Всемилостивейший Государь…
— Погодите, Владимир Витальевич, погодите. Ну? Кто-нибудь может тут твои слова подтвердить, а?
Кригов смотрел в точку, и Лисицын смотрел в точку.
Баласанян тебя об этом не просил, идиота ты кусок, мысленно орал Кригову Юра. На кой шайтан тебе такая справедливость? Царь покивает и обо всем тут же забудет, мало ли у царя царских дел, а вот Полуяров не простит — ни тебе, ни Баласаняну не спустит этого. Обоим каюк.
— Коли мы армян можем в казаки принимать, коли мы можем просить их за нашу Отчизну кровь проливать — да важно ли, армянин он, или татарин, или, прости Господи, еврей — значит, они во всем нам равны. Не тот правильный казак, кто от казачки родился, а тот, кто мундира не опозорил. Кто-то, выходит, из командиров твоих иначе считает? Серьезные обвинения, серьезные… А, Владимир Витальевич? На равенство казацкое, на братство посягнуть?
— Пускай еще кто-нибудь подтвердит, Всемилостивейший Государь… Пускай еще хоть одна паскуда тут решится поддержать эту клевету! — запыхтел атаман Полуяров.
Кригов закосил своим глазом в сторону Лисицына. Оба знали, почему Баласаняну, который с ними вместе за Георгиевским крестом был послан в столицу, пришлось с утра отправляться по кабакам — в горестный запой.
Потому что Полуярову места не хватало своего племянника вписать в наградной лист. А может, и не племянника вовсе — про молодого подъесаула всякие ходили слухи, как и про пристрастия Полуярова. Седина в бороду, бес в ребро.
Во рту у Лисицына обмелело, язык к небу присох.
Полуяров командовал Московским казачеством с самой Реставрации, он был глыба, поколебать его было немыслимо. А врагов сживал со свету легко, потому что любого мог командировать на смерть.
— Ладно. Разберетесь, Владимир Витальевич?
Конечно, он разберется.
Уедет Кригов на следующий же день обратно на Кавказ, где будет брошен в самую мясорубку, и через пару дней представят его к третьему уже Георгиевскому кресту — на сей раз посмертному. Сашка, Сашка. Долбоеб.
Лисицын изучал носки своих сапог. Начищенные до блеска.
Сколько радостной тревоги было сегодня, пока к смотру готовились. Великий день! Баласанян, конечно, как узнал, что его не берут, шваркнул дверью, на улице горланил, но он человек южный, буйный… Поорал бы — да и проорался бы. А теперь и его упакуют.
Кригов стерпел Юркино предательство. Не стал призывать его на помощь, даже локтем не пихнул. Не захотел тащить за собой в яму. Хороший ты, Кригов, человек. И товарищ надежный. Прости-прощай.
Государь уже переступил дальше — к какому-то архаровцу из чужого полка.
— Всемилостивейший Государь…
Это вдруг Лисицын услышал свой собственный голос. Но будто и чужой — хриплый, каркающий. Слова еле выговаривает высохшей глоткой, неповоротливым языком.
Император вроде бы не понял, зато понял сразу Полуяров. Двинулся к Лисицыну, давая ему знать, что сожрет его без жалости.
— Всемилостивый Государь!
Теперь вот его, Лисицына, голос. Звонче, крепче.
— Да? — Император обернулся.
— Сотник Лисицын! — гаркнул Юра. — Я подтверждаю все, сказанное сотником Криговым относительно Баласаняна. В представлении к награде отказано командованием в последний момент именно под тем предлогом, как сказано было Криговым. При мне-с.
— Кем же из командования? — вкрадчиво уточнил Государь.
Лисицын молчал. Знал: не простят. Спасти товарища одно дело, а указать на виновного — другое. Государь насмешливо вперился ему в лицо, кажется, и сам уже догадавшись, кого покрывают офицеры. Сердце ухало. Храбрость прошла, накатило предвкушение беды и сознание бездарности того, как загубили они с Криговым свои жизни.
Полуяров прокашлялся.