Живет себе человек, ходит на службу, женат, имеет детишек. По утрам чай кушает, вечером домашний борщ хлебает. Живет себе – не тужит, жалованье получает, сыновей в гимназии обучает, дочерям приданое копит. Но вот в один странный день, то ли солнце в глаза ударяет, то ли ветер влетает в голову, начинает ему казаться, что все не так устроено, как нужно, как правильно. А даже наоборот. Тогда человек прикладывает усилия поломку мира исправить, да только от этого хуже делается. Никто его не понимает, все обидеть хотят, и домашние его врагами ему становятся. И вот приходит к человеку прозрение: мир вокруг него окончательно сошел с ума. Лечить его надо, иначе все рухнет. Говорит об этом человек с жаром, с верой и напором. Проповеди его слушают дома и на службе, но недолго. Вскоре, если успокоительное не помогает, отправляется бедолага, прозревший и прогнавший с глаз морок реальности, в заведение, что стоит на берегу речки Пряжки, иначе именуемое больница для душевнобольных Св. Николая Чудотворца.
Место хорошее, тихое. Врачи заботливые, стараются человеку помочь, то есть вылечить от неправильных мыслей. Только разум человеческий – как фарфоровая фигурка, тонкий и хрупкий. Стоит поднажать или ударить ненароком – пойдет трещинка, за ней другая, а там, глядишь, рассыпается фигурка на осколки. Склеить можно, но следы останутся. После улучшения и выписки присмотр требуется. Доктора советуют на всякий случай исцеленному не давать режущих предметов или слишком умных книг.
Только не всех несчастных современная психиатрия, которая сделала огромный шаг вперед – один венский доктор Фрейд чего стоит, – излечить может. Не совсем разобрались, какая извилина для чего требуется. Подобных больных, вероятно, безнадежных, содержали на четвертом этаже больницы. Поближе к небу, так сказать, что видит все страдания человеческие.
Ординатор Охчинский Константин Владимирович как раз завершал обход отделения тяжелых больных. Он был хорошим врачом, а потому давно понял, что в этом случае помощь заменяет милосердие и терпение. Ну и усиленные дозы лекарства. Вместе с младшим доктором Садальским он, как всегда, начал с дальней палаты. Заходя в каждую, Охчинский проверял записи, насколько изменилось состояние, выслушивал комментарии Садальского, довольно однообразные, и шел дальше. Они прошли коридор и остановились у последней двери. В этой палате находилась больная, поступившая пять дней назад. Довольно молодая женщина пребывала в глубокой каталепсии, ни на что не реагировала, лежа неподвижно, глаза не закрывала. Еду не принимала, санитарки кормили ее насильно жидким бульоном, а на ночь делался укол снотворного. Причиной такого состояния стало глубокое нервное потрясение, насколько было известно Охчинскому. Иных сведений ему не предоставили, зато был дан строжайший приказ: никаких визитеров к ней не подпускать. Даже если придут из сыскной полиции. Приказ исходил от охранного отделения, поэтому требовал безусловного исполнения. Желающих навестить даму пока не нашлось.
– Как сегодня самочувствие Иртемьевой? – для порядка спросил Охчинский, зная неизбежный ответ.
– Извольте взглянуть, – сказал Садальский, почему-то пряча глаза.
Охчинский открыл дверь палаты.
Стены комнаты с одним окном были выкрашены в мышино-серый цвет. Две железные кровати привинчены к полу, одна пустовала. Другая примыкала к окну. На ней сидела больная. Дама укуталась в одеяло, как в кокон, из которого виднелось бледное лицо с обострившимися скулами и носом. Она смотрела в небо, будто птица, мечтающая вырваться из клетки. На звук больная повернула голову. Охчинский отметил, что взгляд у нее стал почти осмысленный. Такого резкого и внезапного улучшения ординатор не мог припомнить в своей практике.
– Доброе утро, мадам Иртемьева… Как вы себя чувствуете? – спросил он особым «докторским» тоном.
Она отвернула голову и стала смотреть в окно, запрокинув подбородок.
– Меня зовут Макбет… Леди Макбет… – проговорила она тихо, но отчетливо. – Мои руки в крови… Мне не смыть с них кровь…
Охчинский оглянулся на спутника. Доктор Садальский выразительно пожал плечами: дескать, очевидное, хотя и невероятное. Редкий случай выхода из каталепсии в шизофрению.
– Если чего-то желаете, дайте знать. Поправляйтесь, мадам, – сказал Охчинский и чуть не вытолкал коллегу в коридор, где раскрыл лечебный лист. – Семен Францевич, это как понимать? Что ей давали?
Садальский пробормотал что-то невнятное.
– Простите, не понимаю. Что мямлите?
– Строго по вашему назначению, Константин Владимирович…
Действительно, записи вечернего и утреннего приема лекарств выполняли точно по назначенному ординатором лечению.
– Тогда откуда такой эффект? – спросил он.
Младший доктор странно замялся.
– Так ведь вы же сами…
– Что я сам? – не сдержав раздражения, повысил голос Охчинский.
Окончательно припертый к стенке, Садальский сообщил, что сегодня утром, еще до обхода отделения, господин Охчинский прошел вместе с посетителем в палату Иртемьевой и потребовал никому не входить. Примерно через полчаса вышел оттуда и вернулся в ординаторскую. Когда Садальский заглянул в палату, мадам сидела, завернувшись в одеяло. Как на обходе.
Охчинский знал, что психиатрия довольно тонкая наука. Не заметишь, как окажешься на другой стороне койки и начнут лечить тебя. Но тут никаких сомнений: у младшего доктора случилось внезапное помутнение.
– Посетитель? Да еще и со мной вместе? Откуда ему взяться? Да вы бредите! – не слишком научно закончил он.
Кричать на себя Садальский позволял только несчастным, то есть больным, и жене. Спускать ординатору подобное хамство он не собирался.
– Извольте сменить тон, господин Охчинский, – заявил он. – Я вам не лакей, чтобы терпеть выволочку. Говорю, что наблюдал лично: вы провели посетителя в палату…
Видя решительный настрой младшего доктора, ординатор растерялся. И испугался. Быть может, с ним случился провал в памяти, если не помнит, что произошло буквально час назад. Плохо дело, пора в отпуск.
Резко сменив тон и принеся искренние извинения, Охчинский сослался на усталость. Садальский извинения принял.
– Я ведь испытал зависть, – продолжил он. – Хотел одним глазком подсмотреть, как работает профессор Тихомиров.
Тут Охчинский испугался не на шутку: если не помнит, что был вместе со своим великим учителем и светилом психиатрии, дело совсем худо.
– Да, профессор Тихомиров, – не слишком уверенно сказал он. – Поздоровались?
– Нет, к сожалению. Хотел выразить профессору свое почтение, но лично его не видел. Так, мельком, со спины. Вы сказали, что профессор хочет оставить этот визит без лишней огласки.
– Да-да, именно так, без огласки, – согласился Охчинский. – Он хотел опробовать новую методику лечения, я не мог отказать своему учителю, как понимаете… И каков результат… Прошу оставить этот инцидент между нами.
Садальский, разумеется, обещал. Младший доктор жалел, что не посчастливилось ему ознакомиться с новым методом профессора Тихомирова.
16
Дом на Екатерининском канале
Ветер надувал тучи свинцовой тяжестью и выжимал капли дождя. Ветер откидывал поднятый верх у пролеток и гнал озябших лошаденок. Ветер очистил гранитную лестницу от мокрых следов. Ничего не напоминало о том, что городовые подняли и перетащили в санитарную карету тело, укрытое простыней. На посту остался Ермыкин, который выхаживал и посматривал, будто мог объявиться новый утопленник. Он по-свойски кивнул Ванзарову, дескать, бдим, и пошел обходом. А чиновник полиции поднялся на третий этаж дома и покрутил ручку звонка. Из квартиры раздался знакомый вой, как от пароходного гудка.
Последний раз он был здесь дней шесть назад и не думал, что вернется снова. Строить предположения или планы – лучший способ рассмешить богов, как узнали на горьком опыте древние греки, о чем стали писать трагедии и даже показывать их в театрах.
Дверь открыла горничная. Преображение случилось разительное. В ней не осталась игривого кокетства. Исчезла прическа черных волнующих кудрей, волосы были туго собраны на затылке, как у домашней учительницы. А лицо ее несло отпечаток пережитого горя, она не стеснялась покрасневших глаз. Даже просторную блузу, у которой на месте выреза красовались полосы тельняшки, теперь сменило черное платье с белым фартуком и коронкой.
Ванзаров галантно приподнял шляпу.
– Мадемуазель Муртазина, вы позволите? – сказал он, нарочно не поминая романтическое имя, которым она представлялась раньше.
– Господин Ванзаров… Простите, сейчас не вовремя. Мадам Рейсторм спит.
– Обещали ведь не поить ее каплями опиума.
– Без них она пребывает в беспокойстве. Прошу простить.
Ванзаров сунул ногу в проем, не давая двери закрыться.
– Вы не слишком радушны, – сказал Ванзаров, подпирая дверь плечом. – Не посмею беспокоить сны мадам. Я к вам.
– Ко мне? – спросила горничная с таким изумлением, будто получила предложение руки и сердца. – Но ведь все кончено. Чего вы хотите?
– Там, где одно кончилось, другое только начинается, как гласит закон цикличного возвращения, – философски ответил чиновник сыска. – Если не желаете приглашать в дом, накиньте платок, на лестнице холодно.
Поколебавшись, горничная отошла в сторону.
Оставив пальто и шляпу в прихожей, Ванзаров вошел в знакомую гостиную. Здесь все было по-прежнему. Вдова капитана 1-го ранга, заработавшая кличку мадам Пират за то, что не давала покоя приставу Вильчевскому, превратила квартиру в подобие корабля в память о покойном муже. С потолка свешивались канаты, веревочная лестница и гирлянды треугольных флажков. Стены были густо увешаны фотографиями морских офицеров, кораблей и портов. Большой книжный шкаф превратился в выставку корабельных приборов. Хозяйка этого редкостного музея дремала на своем капитанском мостике. Уронив голову на грудь, пожилая дама отчаянно храпела, не хуже коня в стойле, во всяком случае с неменьшей резвостью. Ванзаров заметил, что свой телескоп Лебедев так и не удосужился забрать. Линзы все еще были направлены в окна дома напротив.
– Елизавета Марковна сильно сдала за последние дни. – Горничная говорила тихо, чтобы не разбудить.
– Узнав о случившемся, она не потребовала шампанского? – шепотом спросил Ванзаров.
– Что вы… Залилась слезами и стала молиться, будто это ее грех.
– Потеряла смысл в жизни?
Муртазина задумалась, в чем раньше не была замечена.
– Наверное, вы правы… Все мы потеряли смысл жить дальше…
– Так бывает, когда человек получает то, чего сильно хочет.
На него глянули хорошенькие глазки. Все те же, прежние.
– Вы так полагаете? Но ведь это ужасно… Получить желаемое и узнать, как ошибался…
– Один древний автор как-то сказал: бойтесь своих желаний, – сказал Ванзаров, которого интересовало: насколько глубокие изменения случились в игривой горничной. – То есть выбирайте их тщательно. Боги могут изрядно пошутить. А вы, мадемуазель, боитесь своих желаний?
– Уже нет, – ответил она, отведя взгляд. – Мне уже нечего бояться… Думаю, Елизавете Марковне осталось немного, новым хозяевам не понадоблюсь, придется искать новое место. Что к лучшему. Не хочу каждый день видеть дом напротив…
Барышня повела подбородком в сторону окон. Ванзаров понимал, почему дом-красавец, именуемый в 3-м Казанском участке «Версаль», вызывает у нее тяжелые воспоминания.
Муртазина встряхнула головой, будто отгоняя дурные мысли.
– Так для чего я вам понадобилась, Родион Георгиевич?
Ванзаров позволил себе сделать несколько шагов по гостиной, будто разглядывая экспонаты.
– Что делали вчера вечером? – спросил он, посматривая на спящую даму.
– Что я делала? – переспросила Муртазина с нескрываемым удивлением. – Вас это в самом деле интересует?
– Чрезвычайно.
– Тогда должна признаться во всем. – Она сложила руки на переднике. – Я не делала ничего. Совершенно запустила дом. Пол не метен, пыль не убрана. Самовар и тот лень поставить. Мадам ест, как птичка, а я подъедаю за ней крошки. Даже в лавку лишний раз не хочется идти. Преступная лень…
– А в одиннадцатом часу вечера?
Муртазина вздохнула: