– Крестная! Посмотрите, что сделала козочка!
Флер-де-Лис подбежала и вздрогнула. Разложенные на полу буквы составляли слово:
ФЕБ
– Это написала коза? – прерывающимся от волнения голосом спросила она.
– Да, крестная, – ответила Беранжера.
Сомнений быть не могло: ребенок не умел писать.
«Так вот ее тайна! – подумала Флер-де-Лис.
На возглас ребенка прибежали мать, девушки, цыганка и офицер.
Цыганка увидела, какую оплошность сделала ее козочка. Она вспыхнула, затем побледнела; словно уличенная в преступлении, вся дрожа, стояла она перед капитаном, а тот глядел на нее с удивленной и самодовольной улыбкой.
– Феб! – шептали пораженные девушки. – Но ведь это имя капитана!
– У вас отличная память! – сказала Флер-де-Лис окаменевшей цыганке. Потом, разразившись рыданиями, она горестно пролепетала, закрыв лицо прекрасными руками: «О, это колдунья!» А в глубине ее сердца какой-то еще более горестный голос прошептал: «Это соперница».
Флер-де-Лис упала без чувств.
– Дочь моя! Дочь моя! – вскричала испуганная мать. – Убирайся вон, чертова цыганка!
Эсмеральда мигом подобрала злополучные буквы, сделала знак Джали и убежала, между тем как Флерде-Лис выносили в другую дверь.
Капитан Феб, оставшись в одиночестве, колебался с минуту, куда ему направиться, а затем последовал за цыганкой.
II. Священник и философ – не одно и то же
Священник, которого девушки заметили на верхушке северной башни и который так внимательно следил, перегнувшись через перила, за пляской цыганки, был действительно архидьякон Клод Фролло.
Наши читатели не забыли таинственной кельи, устроенной для себя архидьяконом в этой башне. (Между прочим, я в этом не уверен, но, возможно, это та самая келья, внутрь которой можно заглянуть еще и теперь сквозь четырехугольное слуховое оконце, проделанное на высоте человеческого роста, с восточной стороны площадки, откуда устремляются ввысь башни собора. Ныне это голая, пустая, обветшалая каморка, плохо отштукатуренные стены которой там и сям «украшены» отвратительными пожелтевшими гравюрами, изображающими фасады разных соборов. Надо полагать, что эту дыру населяют летучие мыши и пауки, а следовательно, там ведется двойная истребительная война против мух.)
Ежедневно за час до заката архидьякон поднимался по башенной лестнице и запирался в келье, порой проводя в ней целые ночи. В этот день, когда он, дойдя до низенькой двери своего убежища, вкладывал в замочную скважину замысловатый ключ, который он неизменно носил при себе в кошеле, висевшем у него на поясе, до его слуха долетели звуки бубна и кастаньет. Звуки эти неслись с Соборной площади. В келье, как мы уже упоминали, было только одно окошечко, выходившее на купол собора. Клод Фролло поспешно выдернул ключ и минуту спустя стоял уже на верхушке башни в той мрачной и сосредоточенной позе, в которой его и заметили девицы.
Он стоял там, серьезный, неподвижный, поглощенный одним-единственным зрелищем, одной-единственной мыслью. Весь Париж расстилался у его ног, с множеством шпилей своих стрельчатых зданий, с окружавшим его кольцом мягко очерченных холмов на горизонте, с рекой, змеившейся под мостами, с толпой, переливавшейся по улицам, с облаком своих дымков, с неровной цепью кровель, теснившей Собор Богоматери своими частыми звеньями. Но во всем этом городе архидьякон видел лишь один уголок его мостовой – Соборную площадь; среди всей этой толпы лишь одно существо – цыганку.
Трудно было бы определить, что выражал этот взгляд и чем порожден горевший в нем пламень. То был взгляд неподвижный и в то же время полный смятения и тревоги. Судя по оцепенению всего тела, по которому лишь изредка, словно по дереву, сотрясаемому ветром, пробегал невольный трепет, по окостенелости локтей, более неподвижных, чем мрамор перил, служивший им опорой, по застывшей улыбке, искажавшей лицо, всякий сказал бы, что в Клоде Фролло в эту минуту жили только глаза.
Цыганка плясала. Она вертела бубен на кончике пальца и, танцуя провансальскую сарабанду, подбрасывала его в воздух; проворная, легкая, радостная, она не чувствовала тяжести страшного взгляда, падавшего на нее сверху.
Вокруг нее кишела толпа; время от времени какойто мужчина, наряженный в желто-красную куртку, расширял около нее круг, а затем снова усаживался на стул в нескольких шагах от плясуньи, прижимая головку козочки к своим коленям. По-видимому, этот мужчина был спутником цыганки. Клод Фролло не мог ясно разглядеть черты его лица.
Как только архидьякон заметил незнакомца, его внимание, казалось, раздвоилось между ним и плясуньей, и с каждой минутой он становился мрачнее. Внезапно он выпрямился, и по его телу пробежала дрожь.
– Что это за человек? – пробормотал он сквозь зубы. – Я всегда видел ее одну!
Скрывшись под извилистыми сводами винтовой лестницы, он спустился вниз. Толкнув приотворенную дверь звонницы, он заметил нечто, поразившее его: он увидел Квазимодо, который через щель одного из шиферных навесов, напоминающих громадные жалюзи, наклонившись, тоже смотрел на площадь. Он настолько ушел в созерцание, что даже не заметил, как мимо прошел его приемный отец. Обычно угрюмый взгляд звонаря приобрел какое-то странное выражение. То был восхищенный и нежный взгляд.
– Странно! – пробормотал Клод. – Неужели он так смотрит на цыганку?
Он продолжал спускаться. Через несколько минут озабоченный архидьякон вышел на площадь через дверь у подножия башни.
– А куда же делась цыганка? – спросил он, смешавшись с толпой зрителей, привлеченных звуками бубна.
– Не знаю, – ответил ему ближайший из них, – куда-то исчезла. Наверно, пошла плясать фанданго вон в тот дом напротив, откуда ее кликнули.
Вместо цыганки на том самом ковре, арабески которого еще за минуту перед тем исчезали под капризным узором ее пляски, архидьякон увидел человека, одетого в красное и желтое; он тоже хотел заработать несколько серебряных монет и с этой целью прохаживался по кругу, упершись руками в бока, запрокинув голову, с багровым лицом, вытянутой шеей и держа в зубах стул. К этому стулу он привязал взятую напрокат у соседки кошку, громко выражавшую испуг и неудовольствие.
– Владычица! – воскликнул архидьякон, когда фигляр, на лбу которого выступили крупные капли пота, проносил мимо него пирамиду из кошки и стула. – Чем занимается здесь Пьер Гренгуар?
Строгий голос архидьякона привел в такое замешательство бедного малого, что он со всем своим сооружением потерял равновесие, и стул с кошкой обрушился на головы кричавших истошными голосами зрителей.
Весьма вероятно, что Пьеру Гренгуару (это был он) пришлось бы дорого поплатиться и за кошку и за ушибы и царапины, которые из-за него получили зрители, если бы он не поторопился, воспользовавшись суматохой, скрыться в церкви, куда Клод Фролло знаком пригласил его следовать за собой.
Внутри собора было пусто и сумрачно. Боковые приделы погрузились во тьму, лампады мерцали, как звезды, – так глубок был мрак, окутывавший своды. Лишь большая розетка фасада, разноцветные стекла которой купались в лучах заката, искрилась в темноте, словно груда алмазов, отбрасывая свой ослепительный спектр на другой конец нефа.
Пройдя немного вперед, отец Клод прислонился к одной из колонн и пристально посмотрел на Гренгуара. Но это не был взгляд, которого боялся Гренгуар, пристыженный тем, что такая важная и ученая особа застала его в наряде фигляра. Во взоре священника не чувствовалось ни насмешки, ни иронии: он был серьезен, спокоен и проницателен. Архидьякон первый нарушил молчание:
– Послушайте, мэтр Пьер, вы многое должны мне объяснить. Прежде всего, почему вас не было видно почти два месяца, а теперь вы появляетесь на перекрестках и в премилом костюме, – нечего сказать! – наполовину желтом, наполовину красном, словно кодебекское яблоко?
– Ваше высокопреподобие! – жалобным голосом заговорил Гренгуар, – это действительно необычный наряд, и я чувствую себя в нем ничуть не лучше кошки, которой надели бы на голову тыкву. Я сознаю, что с моей стороны очень скверно подвергать сержантов городской стражи риску обработать палками плечи философа-пифагорийца, скрывающегося под этой курткой. Но что поделаешь, досточтимый учитель? Виноват в этом мой старый камзол, подло покинувший меня в самом начале зимы под тем предлогом, что он разлезается и что ему необходимо отправиться на покой в корзину тряпичника. Что делать? Цивилизация еще не достигла той степени развития, когда можно было бы расхаживать нагишом, как желал старик Диоген. Прибавьте к этому, что дует очень холодный ветер и что январь – неподходящий месяц для успешного продвижения человечества на эту новую ступень цивилизации. Тут подвернулась мне вот эта куртка. Я взял ее и незамедлительно сбросил мой старый черный кафтан, который для герметика, каковым я являюсь, был далеко не герметически закрыт. И вот я, наподобие блаженного Генесия, облачен в одежду жонглера. Что поделаешь? Это временное затмение моей звезды. Приходилось же Аполлону пасти свиней у царя Адмета!
– Недурное у вас ремесло! – заметил архидьякон.
– Я совершенно согласен с вами, учитель, что гораздо почтеннее философствовать, писать стихи, раздувать пламя в горне или доставать его с неба, нежели подымать на щит кошек. Поэтому-то, когда вы меня окликнули, я почувствовал себя глупее, чем осел перед вертелом. Но что делать! Ведь надо как-то перебиваться, а самые прекрасные александрийские стихи не заменят зубам куска сыра бри. Недавно я сочинил в честь Маргариты Фландрской известную вам эпиталаму, но город мне за нее не уплатил под тем предлогом, что она недостаточно совершенна. Как будто можно было за четыре экю сочинить трагедию Софокла! Я обречен был на голодную смерть. К счастью, у меня оказалась очень крепкая челюсть, и я сказал ей: «Показывай твою силу и прокорми себя сама эквилибристическими упражнениями. Ale te ipsam[95]». Шайка оборванцев, ставших моими добрыми приятелями, научила меня множеству атлетических штук, и ныне я каждый вечер отдаю моим зубам тот хлеб, который они в поте лица моего зарабатывают днем. Оно, конечно, – concede, – я согласен, что это очень жалкое применение моих умственных способностей и что человек не создан для того, чтобы всю жизнь бить в бубен и запускать зубы в стулья. Но, достоуважаемый учитель, нельзя просто существовать – нужно поддерживать свое существование.
Отец Клод слушал молча. Внезапно его глубоко запавшие глаза приняли выражение такой проницательности и прозорливости, что Гренгуару показалось, будто этот взгляд всколыхнул его душу до дна.
– Все это очень хорошо, мэтр Пьер, но почему вы очутились в обществе цыганской плясуньи?
– Черт возьми! – ответил Гренгуар. – Да потому, что она моя жена, а я ее муж.
Сумрачный взгляд священника загорелся.
– И ты на это решился, несчастный? – вскричал он, с яростью хватая Гренгуара за руку. – Неужели бог настолько отступился от тебя, что ты мог коснуться этой девушки?
– Если только это вас беспокоит, ваше высокопреподобие, – весь дрожа, ответил Гренгуар, – то, клянусь спасением своей души, я никогда не прикасался к ней.
– Так что же ты болтаешь о муже и жене?
Гренгуар поспешил вкратце рассказать все, о чем уже знает читатель: о своем приключении во Дворе чудес и о своем венчанье с разбитой кружкой. Но цыганка каждый вечер, как и в первый раз, ловко обманывает его надежды на брачную ночь.
– Это досадно, – заключил он, – но причина этого в том, что я имел несчастье жениться на девственнице.
– Что вы этим хотите сказать? – спросил архидьякон, постепенно успокаиваясь во время рассказа Гренгуара.
– Это очень трудно вам объяснить, – ответил поэт, – это своего рода суеверие. Моя жена, – как это объяснил мне один старый плут, которого у нас величают герцогом египетским, – подкидыш или найденыш, что, впрочем, одно и то же. Она носит на шее талисман, который, как уверяют, поможет ей когда-нибудь отыскать своих родителей, но который утратит свою силу, как только девушка утратит целомудрие. Отсюда следует, что мы оба остаемся в высшей степени целомудренными.
– Значит, мэтр Пьер, – спросил Клод, лицо которого прояснялось, – вы полагаете, что к этой твари еще не прикасался ни один мужчина?
– Что может мужчина поделать против суеверия, отец Клод? Она это вбила себе в голову. Полагаю, что монашеская добродетель, так свирепо себя охраняющая, – большая редкость среди цыганских девчонок, которых вообще легко приручить. Но у нее есть три покровителя: египетский герцог, взявший ее под свою защиту в надежде, вероятно, продать ее какому-нибудь проклятому аббату; затем все ее племя, которое чтит ее, точно Богородицу, и, наконец, крошечный кинжал, который плутовка носит всегда при себе, несмотря на запрещение прево, и который тотчас же появляется у нее в руках, как только обнимешь ее за талию Это настоящая оса, уверяю вас!
Архидьякон засыпал Гренгуара вопросами.
По мнению Гренгуара, Эсмеральда была безобидное и очаровательное существо. Она – красавица, когда не строит свою гримаску. Наивная и страстная девушка, не знающая жизни и всем увлекающаяся, она не имеет понятия о различии между мужчиной и женщиной – вот она какая! Дитя природы, она любит пляску, шум, жизнь под открытым небом; это женщинапчела с невидимыми крыльями на ногах, живущая в каком-то постоянном вихре. Своим характером она обязана бродячему образу жизни. Гренгуару удалось узнать, что, еще будучи ребенком, она исходила Испанию и Каталонию вплоть до Сицилии; он предполагал даже, что цыганский табор, в котором она жила, водил ее в Алжирское царство, лежавшее в Ахайе, Ахайя же граничит с одной стороны с маленькой Албанией и Грецией, а с другой – с Сицилийским морем, этим путем в Константинополь. Цыгане, по словам Гренгуара, были вассалами алжирского царя как главы всего племени белых мавров. Но достоверно было лишь то, что во Францию Эсмеральда пришла в очень юном возрасте через Венгрию. Из всех этих стран девушка вынесла обрывки странных наречий, иноземные песни и понятия, которые превращают ее речь в нечто пестрое, как и ее полупарижский, полуафриканский наряд. Жители кварталов, которые она посещает, любят ее за жизнерадостность, за приветливость, за живость, за пляски и песни. Она считает, что во всем городе ее ненавидят два человека, о которых она нередко говорит с содроганием: вретишница Роландовой башни, противная затворница, которая неизвестно почему таит злобу на всех цыганок и проклинает бедную плясунью всякий раз, когда та проходит мимо ее оконца, и какойто священник, который при встрече с ней пугает ее своим взглядом и словами. Последняя подробность взволновала архидьякона, но Гренгуар не обратил на это внимания, настолько двухмесячный промежуток времени успел изгладить из памяти беззаботного поэта странные подробности того вечера, когда он впервые встретил цыганку, и то обстоятельство, что при этом присутствовал архидьякон Впрочем, маленькая плясунья ничего не боится: она ведь не занимается гаданьем, и потому ей нечего опасаться обвинений в колдовстве, за что так часто судят цыганок. Гренгуар не был ей мужем, но он заменял ей брата. В конце концов философ весьма терпеливо сносил эту форму платонического супружества. Как-никак, у него был кров и кусок хлеба. Каждое утро он, чаще всего вместе с цыганкой, покидал воровской квартал и помогал ей делать на перекрестках ежедневный сбор экю и мелких серебряных монет; каждый вечер он возвращался с нею под общий кров, не препятствовал ей запирать на задвижку дверь своей каморки и засыпал сном праведника Если вдуматься, – утверждал он, – то это очень приятная жизнь, располагающая к мечтательности. К тому же, по совести говоря, философ не был твердо убежден в том, что безумно влюблен в цыганку. Он почти так же любил и ее козочку. Это очаровательное животное, кроткое, умное, понятливое, – словом, ученая козочка. В средние века такие ученые животные, восхищавшие зрителей и нередко доводившие своих учителей до костра, были весьма заурядным явлением. Но чудеса козочки с золотыми копытцами являлись самой невинной хитростью. Гренгуар объяснил их архидьякону, и тот с интересом выслушал все подробности. В большинстве случаев достаточно было то так, то эдак повертеть бубном перед козочкой, чтобы заставить ее проделать желаемый фокус. Обучила ее всему цыганка, обладавшая в этом тонком деле столь необыкновенным талантом, что ей достаточно было двух месяцев, чтобы научить козочку из отдельных букв складывать слово «Феб».
– «Феб»? – спросил священник. – Почему же «Феб»?
– Не знаю, – ответил Гренгуар. – Быть может, она считает, что это слово обладает каким-то магическим, тайным свойством. Она часто вполголоса повторяет его, когда ей кажется, что она одна.
– Вы уверены в том, что это слово, а не имя? – спросил Клод, проницательным взором глядя на Гренгуара.
– Чье имя? – спросил поэт.
– Кто знает? – ответил священник.
– Вот что я думаю, ваше высокопреподобие! Цыгане отчасти огнепоклонники и боготворят солнце Отсюда и взялось слово «Феб».
– Мне это не кажется столь ясным, как вам, мэтр Пьер.
– В сущности, меня это мало трогает. Пусть бормочет себе на здоровье «Феб», сколько ей заблагорассудится. Верно только то, что Джали любит меня уже почти так же, как и ее.
– Кто это Джали?
– Козочка.
Архидьякон подпер подбородок рукой и на мгновение задумался. Внезапно он круто повернулся к Гренгуару.
– И ты мне клянешься, что не прикасался к ней?
– К кому? – спросил Гренгуар. – К козочке?
Флер-де-Лис подбежала и вздрогнула. Разложенные на полу буквы составляли слово:
ФЕБ
– Это написала коза? – прерывающимся от волнения голосом спросила она.
– Да, крестная, – ответила Беранжера.
Сомнений быть не могло: ребенок не умел писать.
«Так вот ее тайна! – подумала Флер-де-Лис.
На возглас ребенка прибежали мать, девушки, цыганка и офицер.
Цыганка увидела, какую оплошность сделала ее козочка. Она вспыхнула, затем побледнела; словно уличенная в преступлении, вся дрожа, стояла она перед капитаном, а тот глядел на нее с удивленной и самодовольной улыбкой.
– Феб! – шептали пораженные девушки. – Но ведь это имя капитана!
– У вас отличная память! – сказала Флер-де-Лис окаменевшей цыганке. Потом, разразившись рыданиями, она горестно пролепетала, закрыв лицо прекрасными руками: «О, это колдунья!» А в глубине ее сердца какой-то еще более горестный голос прошептал: «Это соперница».
Флер-де-Лис упала без чувств.
– Дочь моя! Дочь моя! – вскричала испуганная мать. – Убирайся вон, чертова цыганка!
Эсмеральда мигом подобрала злополучные буквы, сделала знак Джали и убежала, между тем как Флерде-Лис выносили в другую дверь.
Капитан Феб, оставшись в одиночестве, колебался с минуту, куда ему направиться, а затем последовал за цыганкой.
II. Священник и философ – не одно и то же
Священник, которого девушки заметили на верхушке северной башни и который так внимательно следил, перегнувшись через перила, за пляской цыганки, был действительно архидьякон Клод Фролло.
Наши читатели не забыли таинственной кельи, устроенной для себя архидьяконом в этой башне. (Между прочим, я в этом не уверен, но, возможно, это та самая келья, внутрь которой можно заглянуть еще и теперь сквозь четырехугольное слуховое оконце, проделанное на высоте человеческого роста, с восточной стороны площадки, откуда устремляются ввысь башни собора. Ныне это голая, пустая, обветшалая каморка, плохо отштукатуренные стены которой там и сям «украшены» отвратительными пожелтевшими гравюрами, изображающими фасады разных соборов. Надо полагать, что эту дыру населяют летучие мыши и пауки, а следовательно, там ведется двойная истребительная война против мух.)
Ежедневно за час до заката архидьякон поднимался по башенной лестнице и запирался в келье, порой проводя в ней целые ночи. В этот день, когда он, дойдя до низенькой двери своего убежища, вкладывал в замочную скважину замысловатый ключ, который он неизменно носил при себе в кошеле, висевшем у него на поясе, до его слуха долетели звуки бубна и кастаньет. Звуки эти неслись с Соборной площади. В келье, как мы уже упоминали, было только одно окошечко, выходившее на купол собора. Клод Фролло поспешно выдернул ключ и минуту спустя стоял уже на верхушке башни в той мрачной и сосредоточенной позе, в которой его и заметили девицы.
Он стоял там, серьезный, неподвижный, поглощенный одним-единственным зрелищем, одной-единственной мыслью. Весь Париж расстилался у его ног, с множеством шпилей своих стрельчатых зданий, с окружавшим его кольцом мягко очерченных холмов на горизонте, с рекой, змеившейся под мостами, с толпой, переливавшейся по улицам, с облаком своих дымков, с неровной цепью кровель, теснившей Собор Богоматери своими частыми звеньями. Но во всем этом городе архидьякон видел лишь один уголок его мостовой – Соборную площадь; среди всей этой толпы лишь одно существо – цыганку.
Трудно было бы определить, что выражал этот взгляд и чем порожден горевший в нем пламень. То был взгляд неподвижный и в то же время полный смятения и тревоги. Судя по оцепенению всего тела, по которому лишь изредка, словно по дереву, сотрясаемому ветром, пробегал невольный трепет, по окостенелости локтей, более неподвижных, чем мрамор перил, служивший им опорой, по застывшей улыбке, искажавшей лицо, всякий сказал бы, что в Клоде Фролло в эту минуту жили только глаза.
Цыганка плясала. Она вертела бубен на кончике пальца и, танцуя провансальскую сарабанду, подбрасывала его в воздух; проворная, легкая, радостная, она не чувствовала тяжести страшного взгляда, падавшего на нее сверху.
Вокруг нее кишела толпа; время от времени какойто мужчина, наряженный в желто-красную куртку, расширял около нее круг, а затем снова усаживался на стул в нескольких шагах от плясуньи, прижимая головку козочки к своим коленям. По-видимому, этот мужчина был спутником цыганки. Клод Фролло не мог ясно разглядеть черты его лица.
Как только архидьякон заметил незнакомца, его внимание, казалось, раздвоилось между ним и плясуньей, и с каждой минутой он становился мрачнее. Внезапно он выпрямился, и по его телу пробежала дрожь.
– Что это за человек? – пробормотал он сквозь зубы. – Я всегда видел ее одну!
Скрывшись под извилистыми сводами винтовой лестницы, он спустился вниз. Толкнув приотворенную дверь звонницы, он заметил нечто, поразившее его: он увидел Квазимодо, который через щель одного из шиферных навесов, напоминающих громадные жалюзи, наклонившись, тоже смотрел на площадь. Он настолько ушел в созерцание, что даже не заметил, как мимо прошел его приемный отец. Обычно угрюмый взгляд звонаря приобрел какое-то странное выражение. То был восхищенный и нежный взгляд.
– Странно! – пробормотал Клод. – Неужели он так смотрит на цыганку?
Он продолжал спускаться. Через несколько минут озабоченный архидьякон вышел на площадь через дверь у подножия башни.
– А куда же делась цыганка? – спросил он, смешавшись с толпой зрителей, привлеченных звуками бубна.
– Не знаю, – ответил ему ближайший из них, – куда-то исчезла. Наверно, пошла плясать фанданго вон в тот дом напротив, откуда ее кликнули.
Вместо цыганки на том самом ковре, арабески которого еще за минуту перед тем исчезали под капризным узором ее пляски, архидьякон увидел человека, одетого в красное и желтое; он тоже хотел заработать несколько серебряных монет и с этой целью прохаживался по кругу, упершись руками в бока, запрокинув голову, с багровым лицом, вытянутой шеей и держа в зубах стул. К этому стулу он привязал взятую напрокат у соседки кошку, громко выражавшую испуг и неудовольствие.
– Владычица! – воскликнул архидьякон, когда фигляр, на лбу которого выступили крупные капли пота, проносил мимо него пирамиду из кошки и стула. – Чем занимается здесь Пьер Гренгуар?
Строгий голос архидьякона привел в такое замешательство бедного малого, что он со всем своим сооружением потерял равновесие, и стул с кошкой обрушился на головы кричавших истошными голосами зрителей.
Весьма вероятно, что Пьеру Гренгуару (это был он) пришлось бы дорого поплатиться и за кошку и за ушибы и царапины, которые из-за него получили зрители, если бы он не поторопился, воспользовавшись суматохой, скрыться в церкви, куда Клод Фролло знаком пригласил его следовать за собой.
Внутри собора было пусто и сумрачно. Боковые приделы погрузились во тьму, лампады мерцали, как звезды, – так глубок был мрак, окутывавший своды. Лишь большая розетка фасада, разноцветные стекла которой купались в лучах заката, искрилась в темноте, словно груда алмазов, отбрасывая свой ослепительный спектр на другой конец нефа.
Пройдя немного вперед, отец Клод прислонился к одной из колонн и пристально посмотрел на Гренгуара. Но это не был взгляд, которого боялся Гренгуар, пристыженный тем, что такая важная и ученая особа застала его в наряде фигляра. Во взоре священника не чувствовалось ни насмешки, ни иронии: он был серьезен, спокоен и проницателен. Архидьякон первый нарушил молчание:
– Послушайте, мэтр Пьер, вы многое должны мне объяснить. Прежде всего, почему вас не было видно почти два месяца, а теперь вы появляетесь на перекрестках и в премилом костюме, – нечего сказать! – наполовину желтом, наполовину красном, словно кодебекское яблоко?
– Ваше высокопреподобие! – жалобным голосом заговорил Гренгуар, – это действительно необычный наряд, и я чувствую себя в нем ничуть не лучше кошки, которой надели бы на голову тыкву. Я сознаю, что с моей стороны очень скверно подвергать сержантов городской стражи риску обработать палками плечи философа-пифагорийца, скрывающегося под этой курткой. Но что поделаешь, досточтимый учитель? Виноват в этом мой старый камзол, подло покинувший меня в самом начале зимы под тем предлогом, что он разлезается и что ему необходимо отправиться на покой в корзину тряпичника. Что делать? Цивилизация еще не достигла той степени развития, когда можно было бы расхаживать нагишом, как желал старик Диоген. Прибавьте к этому, что дует очень холодный ветер и что январь – неподходящий месяц для успешного продвижения человечества на эту новую ступень цивилизации. Тут подвернулась мне вот эта куртка. Я взял ее и незамедлительно сбросил мой старый черный кафтан, который для герметика, каковым я являюсь, был далеко не герметически закрыт. И вот я, наподобие блаженного Генесия, облачен в одежду жонглера. Что поделаешь? Это временное затмение моей звезды. Приходилось же Аполлону пасти свиней у царя Адмета!
– Недурное у вас ремесло! – заметил архидьякон.
– Я совершенно согласен с вами, учитель, что гораздо почтеннее философствовать, писать стихи, раздувать пламя в горне или доставать его с неба, нежели подымать на щит кошек. Поэтому-то, когда вы меня окликнули, я почувствовал себя глупее, чем осел перед вертелом. Но что делать! Ведь надо как-то перебиваться, а самые прекрасные александрийские стихи не заменят зубам куска сыра бри. Недавно я сочинил в честь Маргариты Фландрской известную вам эпиталаму, но город мне за нее не уплатил под тем предлогом, что она недостаточно совершенна. Как будто можно было за четыре экю сочинить трагедию Софокла! Я обречен был на голодную смерть. К счастью, у меня оказалась очень крепкая челюсть, и я сказал ей: «Показывай твою силу и прокорми себя сама эквилибристическими упражнениями. Ale te ipsam[95]». Шайка оборванцев, ставших моими добрыми приятелями, научила меня множеству атлетических штук, и ныне я каждый вечер отдаю моим зубам тот хлеб, который они в поте лица моего зарабатывают днем. Оно, конечно, – concede, – я согласен, что это очень жалкое применение моих умственных способностей и что человек не создан для того, чтобы всю жизнь бить в бубен и запускать зубы в стулья. Но, достоуважаемый учитель, нельзя просто существовать – нужно поддерживать свое существование.
Отец Клод слушал молча. Внезапно его глубоко запавшие глаза приняли выражение такой проницательности и прозорливости, что Гренгуару показалось, будто этот взгляд всколыхнул его душу до дна.
– Все это очень хорошо, мэтр Пьер, но почему вы очутились в обществе цыганской плясуньи?
– Черт возьми! – ответил Гренгуар. – Да потому, что она моя жена, а я ее муж.
Сумрачный взгляд священника загорелся.
– И ты на это решился, несчастный? – вскричал он, с яростью хватая Гренгуара за руку. – Неужели бог настолько отступился от тебя, что ты мог коснуться этой девушки?
– Если только это вас беспокоит, ваше высокопреподобие, – весь дрожа, ответил Гренгуар, – то, клянусь спасением своей души, я никогда не прикасался к ней.
– Так что же ты болтаешь о муже и жене?
Гренгуар поспешил вкратце рассказать все, о чем уже знает читатель: о своем приключении во Дворе чудес и о своем венчанье с разбитой кружкой. Но цыганка каждый вечер, как и в первый раз, ловко обманывает его надежды на брачную ночь.
– Это досадно, – заключил он, – но причина этого в том, что я имел несчастье жениться на девственнице.
– Что вы этим хотите сказать? – спросил архидьякон, постепенно успокаиваясь во время рассказа Гренгуара.
– Это очень трудно вам объяснить, – ответил поэт, – это своего рода суеверие. Моя жена, – как это объяснил мне один старый плут, которого у нас величают герцогом египетским, – подкидыш или найденыш, что, впрочем, одно и то же. Она носит на шее талисман, который, как уверяют, поможет ей когда-нибудь отыскать своих родителей, но который утратит свою силу, как только девушка утратит целомудрие. Отсюда следует, что мы оба остаемся в высшей степени целомудренными.
– Значит, мэтр Пьер, – спросил Клод, лицо которого прояснялось, – вы полагаете, что к этой твари еще не прикасался ни один мужчина?
– Что может мужчина поделать против суеверия, отец Клод? Она это вбила себе в голову. Полагаю, что монашеская добродетель, так свирепо себя охраняющая, – большая редкость среди цыганских девчонок, которых вообще легко приручить. Но у нее есть три покровителя: египетский герцог, взявший ее под свою защиту в надежде, вероятно, продать ее какому-нибудь проклятому аббату; затем все ее племя, которое чтит ее, точно Богородицу, и, наконец, крошечный кинжал, который плутовка носит всегда при себе, несмотря на запрещение прево, и который тотчас же появляется у нее в руках, как только обнимешь ее за талию Это настоящая оса, уверяю вас!
Архидьякон засыпал Гренгуара вопросами.
По мнению Гренгуара, Эсмеральда была безобидное и очаровательное существо. Она – красавица, когда не строит свою гримаску. Наивная и страстная девушка, не знающая жизни и всем увлекающаяся, она не имеет понятия о различии между мужчиной и женщиной – вот она какая! Дитя природы, она любит пляску, шум, жизнь под открытым небом; это женщинапчела с невидимыми крыльями на ногах, живущая в каком-то постоянном вихре. Своим характером она обязана бродячему образу жизни. Гренгуару удалось узнать, что, еще будучи ребенком, она исходила Испанию и Каталонию вплоть до Сицилии; он предполагал даже, что цыганский табор, в котором она жила, водил ее в Алжирское царство, лежавшее в Ахайе, Ахайя же граничит с одной стороны с маленькой Албанией и Грецией, а с другой – с Сицилийским морем, этим путем в Константинополь. Цыгане, по словам Гренгуара, были вассалами алжирского царя как главы всего племени белых мавров. Но достоверно было лишь то, что во Францию Эсмеральда пришла в очень юном возрасте через Венгрию. Из всех этих стран девушка вынесла обрывки странных наречий, иноземные песни и понятия, которые превращают ее речь в нечто пестрое, как и ее полупарижский, полуафриканский наряд. Жители кварталов, которые она посещает, любят ее за жизнерадостность, за приветливость, за живость, за пляски и песни. Она считает, что во всем городе ее ненавидят два человека, о которых она нередко говорит с содроганием: вретишница Роландовой башни, противная затворница, которая неизвестно почему таит злобу на всех цыганок и проклинает бедную плясунью всякий раз, когда та проходит мимо ее оконца, и какойто священник, который при встрече с ней пугает ее своим взглядом и словами. Последняя подробность взволновала архидьякона, но Гренгуар не обратил на это внимания, настолько двухмесячный промежуток времени успел изгладить из памяти беззаботного поэта странные подробности того вечера, когда он впервые встретил цыганку, и то обстоятельство, что при этом присутствовал архидьякон Впрочем, маленькая плясунья ничего не боится: она ведь не занимается гаданьем, и потому ей нечего опасаться обвинений в колдовстве, за что так часто судят цыганок. Гренгуар не был ей мужем, но он заменял ей брата. В конце концов философ весьма терпеливо сносил эту форму платонического супружества. Как-никак, у него был кров и кусок хлеба. Каждое утро он, чаще всего вместе с цыганкой, покидал воровской квартал и помогал ей делать на перекрестках ежедневный сбор экю и мелких серебряных монет; каждый вечер он возвращался с нею под общий кров, не препятствовал ей запирать на задвижку дверь своей каморки и засыпал сном праведника Если вдуматься, – утверждал он, – то это очень приятная жизнь, располагающая к мечтательности. К тому же, по совести говоря, философ не был твердо убежден в том, что безумно влюблен в цыганку. Он почти так же любил и ее козочку. Это очаровательное животное, кроткое, умное, понятливое, – словом, ученая козочка. В средние века такие ученые животные, восхищавшие зрителей и нередко доводившие своих учителей до костра, были весьма заурядным явлением. Но чудеса козочки с золотыми копытцами являлись самой невинной хитростью. Гренгуар объяснил их архидьякону, и тот с интересом выслушал все подробности. В большинстве случаев достаточно было то так, то эдак повертеть бубном перед козочкой, чтобы заставить ее проделать желаемый фокус. Обучила ее всему цыганка, обладавшая в этом тонком деле столь необыкновенным талантом, что ей достаточно было двух месяцев, чтобы научить козочку из отдельных букв складывать слово «Феб».
– «Феб»? – спросил священник. – Почему же «Феб»?
– Не знаю, – ответил Гренгуар. – Быть может, она считает, что это слово обладает каким-то магическим, тайным свойством. Она часто вполголоса повторяет его, когда ей кажется, что она одна.
– Вы уверены в том, что это слово, а не имя? – спросил Клод, проницательным взором глядя на Гренгуара.
– Чье имя? – спросил поэт.
– Кто знает? – ответил священник.
– Вот что я думаю, ваше высокопреподобие! Цыгане отчасти огнепоклонники и боготворят солнце Отсюда и взялось слово «Феб».
– Мне это не кажется столь ясным, как вам, мэтр Пьер.
– В сущности, меня это мало трогает. Пусть бормочет себе на здоровье «Феб», сколько ей заблагорассудится. Верно только то, что Джали любит меня уже почти так же, как и ее.
– Кто это Джали?
– Козочка.
Архидьякон подпер подбородок рукой и на мгновение задумался. Внезапно он круто повернулся к Гренгуару.
– И ты мне клянешься, что не прикасался к ней?
– К кому? – спросил Гренгуар. – К козочке?