Пес выбежал, подскочил к Дирдре и принялся лизать ей руки. Она подписала необходимые бумаги, они вдвоем покинули отделение полиции и направились по Хай-стрит. В обувном магазине продавались различных цветов поводки и ошейники, и Дирдре купила поводок и красный кожаный ошейник с колокольчиком. Когда она нагнулась, чтобы его надеть, продавец, стоявший за прилавком, спросил:
— Не желаете приобрести для него медальон? На случай, если он потеряется. Подождите, я мигом сделаю.
— О да, пожалуйста. — Для Дирдре, которая всего несколько минут назад стала владелицей собаки, была нестерпима мысль, что ее питомец потеряется. Она назвала свой адрес и номер телефона.
— А как его зовут?
— Как его зовут? — Пока продавец стоял с уже включенной гравировальной машинкой, Дирдре судорожно думала. На память ей приходили всевозможные собачьи клички, но ни одна не подходила. Он явно не был Фидо или Ровером. И Джипом или Бобом тоже не был. Тогда она вспомнила место, где они впервые увиделись, и имя явилось само собой.
— Лучик! — воскликнула она. — Его зовут Лучик.
Продавец выгравировал на медальоне имя и прочие сведения, и Дирдре прикрепила медальон к ошейнику.
Подходя к главному входу больницы, она задумалась, что делать с псом.
— Тебе нельзя внутрь, — сказала она. — Придется подождать.
Он внимательно слушал. Она обмотала его поводок вокруг металлического скребка для обуви и сказала:
— Хм… Сидеть…
К ее удивлению, он сразу опустил свой рыжий зад на крыльцо и сел. Она погладила его, сказала: «Хороший пес» — и вошла.
Дирдре тотчас же угодила в лабиринт бесконечных коридоров и с тяжелым сердцем двинулась вперед. Когда она утром позвонила в больницу спросить об отце, ей ответили, что его перевели в больницу Уокера. Эти слова привели ее в ужас. Угрюмая и закопченная кирпичная громада в викторианском стиле по всей округе пользовалась недоброй славой, и ребенком Дирдре с содроганием представляла себе, что ее населяют закованные в цепи люди в белых одеяниях, несущие околесицу и визжащие, словно бедная миссис Рочестер[86].
На деле все оказалось иначе. Полная тишина. Направляясь в палату имени Элис Кеннеди-Бейкер, Дирдре прошла через несколько двустворчатых дверей, и можно было подумать, что в здании нет ни души. Плотный, блестящий линолеум цвета вареной телятины скрадывал все шаги. Стены были грязно-желтыми, краска местами потрескалась и облупилась, а батареи, источавшие мощные потоки жара, были покрыты ржавчиной.
Но все это, хотя и выглядело угнетающе, не шло ни в какое сравнение с мертвящей безысходностью, которая пропитывала весь воздух. Дирдре чувствовала, как она пронизывает все тело, словно сырой туман. Вокруг стоял запах гнили и старости. Несло мочой и рыбой, а сильнее всего — тошнотворным освежителем воздуха, который распыляли повсюду в тщетной попытке создать подобие нормальной атмосферы. Проходившая мимо медсестра в бело-голубом облачении спросила Дирдре, не заблудилась ли она, а потом указала ей нужное направление.
В палате имени Кеннеди-Бейкер не оказалось никого, за исключением медсестры, уроженки Вест-Индии, которая сидела у телефона за маленьким столиком посередине. Когда Дирдре вошла, она поднялась и сообщила, что больные в солнечной комнате. Она объяснила Дирдре, почему с ней не посоветовались по поводу решения перевести ее отца сюда. Ее согласия не требовалось, потому что мистера Тиббса решили поместить в больницу Уокера для его собственной безопасности, равно как и для безопасности окружающих. Если Дирдре хочет поговорить с его лечащим врачом, нужно записаться на прием.
— Ваш отец чувствует себя очень хорошо, милочка, — добавила она, проводив Дирдре к солнечной комнате, полукруглому помещению в дальнем конце коридора. — Просто замечательно.
Пол в солнечной комнате был застелен серым замызганным ковром, под стать которому были потертые стулья и скверно написанный масляными красками портрет самой госпожи благотворительницы в платье цвета электрик, великодушно взирающей на собравшуюся компанию. В комнате было пять человек: три пожилых женщины, молодой мужчина и мистер Тиббс, сидевший у окна в чужой пижаме и расшитом крикливыми узорами халате, вид которого скорее взбудораживал, нежели умиротворял.
— Ваша дочь пришла повидать вас, мистер Тиббс. Разве это не мило? — решительно произнесла медсестра, как будто ожидая возражения.
Дирдре опустилась на низенькое кресло с обшарпанными деревянными подлокотниками и сказала:
— Привет, папа. Как ты себя чувствуешь?
Мистер Тиббс продолжал смотреть в окно. Выглядел он не очень хорошо. Его отвисший подбородок был покрыт седой щетиной и следами засохшей слюны.
— Я кое-что тебе принесла, — сказала Дирдре.
Она открыла сумку и выложила ему на колени туалетные принадлежности, мыло и аррорутовое печенье, решив придержать упаковку его любимого рахат-лукума напоследок, чтобы подсластить горечь расставания. Он взглянул на принесенные вещи с гневным недоумением, потом начал разглядывать, поднимая очень осторожно, как будто они были из стекла. Он явно понятия не имел, что с ними делать, и попытался засунуть мыло себе в рот. Дирдре забрала все обратно, сложила в полиэтиленовый мешок и опустила на пол.
— Ну что, папа, — бодро спросила она, стараясь, чтобы ее голос не задрожал, — как ты…
«Боже, — подумала она, — я это уже спросила. Что говорить дальше?» Невероятно, что она задает себе такой вопрос. Она долгие годы спокойно и с удовольствием беседовала со своим отцом, на которого так странно похож этот старик в плетеном кресле. Теперь она даже не может поговорить с ним о собаке, опасаясь пробудить воспоминания о той страшной ночи на озере. Поэтому она просто взяла его за руку и огляделась.
Молодой мужчина в мешковатых фланелевых штанах с чудовищной скоростью барабанил кончиками пальцев себе по коленям. Рядом с ним сидела пожилая женщина, смотревшая из-под прищуренных век взглядом сытой хищной птицы. Еще там была рыхлая, плешивая особа с похожими на фиолетовые рисовые хлопья бородавками, вытягивавшая руки вперед, ладонями вверх, как будто держала невидимый моток шерсти. Третья женщина была так сильно закутана в разноцветную одежду, что напоминала ворох клетчатого, пятнистого и полосатого тряпья, внизу которого болтались сморщенные фильдеперсовые чулки. Из-под юбки у нее торчала трубка, присоединенная к пластиковой бутылке с желтой жидкостью. Все пациенты были накачаны лекарствами и словно бы заключены в непроницаемые пузыри сонных видений. Нельзя было даже сказать, что они чего-то ожидают, поскольку ожидание предполагает возможность жизненных перемен. Дирдре взглянула на часы. Она провела в солнечной комнате три минуты.
— Если тебе понадобится что-нибудь еще, папа, я с радостью принесу это тебе в следующий раз.
При этих словах мистер Тиббс вскинул голову и быстро проговорил:
— Поскорее, сестрица. Два и шесть.
Он уселся на самом краешке кресла, как будто они играли в какую-то игру. Внезапно он подмигнул, словно человек, который хвастливо намекает, что вам придется хорошенько постараться, чтобы застать его врасплох. Его вставные зубы защелкали, как будто зажили собственной жизнью, а лицо сморщилось с каким-то гоблинским коварством. Дирдре закрыла лицо руками и спустя некоторое время достала упаковку рахат-лукума. Вдруг его лицо покраснело, а глаза гневно засверкали. Он метнул на круглую, хрупкую коробочку яростный, почти воинственный взгляд, как будто она собиралась на него напасть. Потом, когда его дочь нерешительно протянула ему коробочку, он размахнулся и ударил по ней кулаком, так что та высоко подскочила и пролетела через полкомнаты. Сахарная пудра поднялась в воздух маленькими облачками, словно пушечный дым. Розовые и беловатые кубики рахат-лукума разлетелись по полу. Женщина, напоминающая ворох разномастного тряпья с пронзительным визгом кинулась вперед, схватила один кубик, обтерла о морщинистый чулок и закинула себе в рот. Бородавчатая пожилая дама подобрала остальные и слепила из них большой ком, который потом начала обкусывать, держа его в сложенных чашечкой руках, словно белка орешек. Молодой мужчина принялся чавкать и причмокивать, как будто лакомился на самом деле.
Дирдре больше не могла там оставаться. Она застегнула пальто и начала натягивать перчатки. Ее отец вернулся в первоначальное положение и вновь принялся слепо таращиться в окно.
«Мне здесь нечего делать, — подумала она. — Я не могу ничем помочь».
— Я скоро приду опять, папа… в воскресенье…
Она встала и быстрыми шагами направилась к дверям. Не успела она дойти до них, как услышала, что отец поет на мотив «Старого крепкого креста», его любимого гимна. Но слова были незнакомыми, искаженными и даже бранными.
Николас, которого пригласили на обед, явился, вне себя от радостного возбуждения, размахивая письмом, сообщавшим, что его приняли в Центральную школу. При этом он высоко задирал свой распухший нос, который стал похож на свеклу. Целых полчаса он не мог говорить ни о чем другом, хотя Эйвери полагал, что для обсуждения этой новости хватило бы и двух минут, да еще осталось бы время, чтобы прочесть пространный отрывок из Корана.
— Ну разве не чудесно? — уже в который раз спросил Николас.
— Мы очень рады за тебя, — улыбнулся Тим. — За это надо выпить.
Эйвери, чья коричневатая, цвета яичной скорлупы лысинка поблескивала в электрическом свете, нарезал свиное филе такими тонкими кусочками, что они мягкими розовыми стружками падали на мраморную разделочную доску. В пароварке томился настоящий томатный суп. В чашке оттаивал базилик, сорванный еще летом и незамедлительно замороженный в кубике льда. Эйвери закончил резать филе, выпил немного «Шато дуази-даэн» и пришел в почти умиротворенное состояние. Почти, но не вполне. На горизонте перед его мысленным взором маячило небольшое облачко и вновь и вновь представала маленькая картинка — даже не картинка, а виньетка.
Тим и Эсслин стоят в буфете, склонив друг к другу головы. Эсслин что-то негромко говорит. Входит Эйвери, и они сразу отходят друг от друга — не с виноватым видом (Тим никогда ничего не делает с виноватым видом), но тем не менее торопливо. Эйвери прождал несколько томительных дней, пока не решился наконец спросить у Тима, о чем была та беседа. Тим ответил, что не помнит никакой беседы. Нехорошо. Эйвери перевел разговор на другой предмет. А что оставалось? Но потом был еще более неприятный момент.
Когда все в растерянности толпились за кулисами, кровь Эсслина текла на сцену, а Гарольд бушевал, Эйвери шепнул:
— Это заставит его позабыть об освещении. Пожалуй, нам, в конце концов, вообще не придется от него уходить.
А Тим ответил:
— Нет. Теперь нам непременно придется уйти.
— Что значит теперь?
— Что?
— Ты сказал: «Теперь нам непременно придется уйти».
— Ничего подобного я не говорил. Ты выдумываешь.
— Но я отчетливо слышал…
— Ради бога! Перестань ко мне приставать.
Эйвери, конечно, перестал. А теперь, не вполне умиротворенный, сквозь просветы между зелеными крапчатыми листьями сансевиерии наблюдал за своим возлюбленным, который благодушно провозглашал тост за здоровье Николаса.
— Должен сказать, — подал голос Эйвери, прилагая особое усилие, чтобы отбросить свои страхи в сторону, — мне даже жаль, что больше нельзя позлословить насчет Эсслина.
— Не понимаю, почему нельзя, — ответил Тим. — Пока он был жив, тебя ничто не останавливало.
— Э-э-э… — Эйвери взял тяжелую металлическую кастрюлю, влил в нее кунжутного масла и добавил щепотку аниса. — Тогда половину удовольствия доставляла возможность, что это каким-нибудь образом дойдет до него.
— Том сказал, что мне следует обзавестись собственным адвокатом, — сказал вдруг Николас. — Он думает, будто это я.
— Если бы он так думал, мой дорогой мальчик, — возразил Тим, — ты бы здесь не сидел.
Николас опять развеселился и в третий раз спросил, как они думают, будут ли у него проблемы с получением стипендии для учебы в театральной школе. Эйвери достал жгучий перец и бросил в кастрюлю пару стручков. Он гремел своей кастрюлей гораздо громче необходимого. При гостях он делал это часто. Эйвери по-детски боялся, не забыли ли они, что он стоит тут за монстерой и филодендроном, а если и помнят, то благодарны ли, что он изо всех сил старается ради них.
Николас повалился на малиновый атласный диван, украшенный оборочками и фестончиками, похожий на большую ракушку, и отхлебнул вина. Он любил гостиную Тима и Эйвери. В ней причудливо сочетались роскошь и строгость, и с затейливо украшенным диваном соседствовало неброское кресло Тима, а с двумя низенькими столиками из итальянского стекла — великолепный бронзовый шлем, лежавший на боку возле книжных полок.
— Что сегодня на обед, Эйвери? — спросил он.
— Сатэй.
— Я думал, это такой способ самоубийства. — Николас соскользнул на пол по блестящим подушкам. — Ой! Можно мне еще этого чудесного вина, Тим?
— Нет. Ты и так уже хорош. А к мясу будет «Тиньянелло».
— Ты меня обижаешь! — воскликнул Николас. — Видели на премьере дочку Джойси? Ну разве не обалденная девчонка?
— Очень миленькая, — согласился Тим.
— Такие ноги… и длинная шея… и ресницы… и вообще фигурка что надо…
— Ладно, может быть, ты и не самый трезвый человек в этой комнате, — сказал Эйвери. — Но видит Бог, ты умеешь проводить инвентаризацию.
— Вы будете приходить на мои семестровые спектакли?
— Как быстро малец перескакивает с одного предмета на другой.
— Если пригласишь, — откликнулся Тим.
— Может быть, на последнем курсе меня наградят медалью Гилгуда?
— Николас, тебе следует хотя бы притвориться чуть более скромным, иначе все студенты тебя возненавидят.
Сказав это, Эйвери вновь переключил внимание на готовку, потом слегка поворошил свинину, отхлебнул еще вина, проверил суп и заглянул в кладовку, где охлаждались сахарные корзиночки с глазированными вишнями. Потом достал из духовки подрумянившиеся витые булочки, перелил суп в нагретую супницу и снова присоединился к разговору.
Николас говорил, что на каникулах приедет их повидать. Эйвери, впрочем, полагал, что, когда этот паренек смотается отсюда, о нем больше не будет ни слуху ни духу.
— Прошу к столу, — пригласил он и поставил на стол супницу, хлеб и глиняную миску с греческим йогуртом и сметаной.
— Не желаете приобрести для него медальон? На случай, если он потеряется. Подождите, я мигом сделаю.
— О да, пожалуйста. — Для Дирдре, которая всего несколько минут назад стала владелицей собаки, была нестерпима мысль, что ее питомец потеряется. Она назвала свой адрес и номер телефона.
— А как его зовут?
— Как его зовут? — Пока продавец стоял с уже включенной гравировальной машинкой, Дирдре судорожно думала. На память ей приходили всевозможные собачьи клички, но ни одна не подходила. Он явно не был Фидо или Ровером. И Джипом или Бобом тоже не был. Тогда она вспомнила место, где они впервые увиделись, и имя явилось само собой.
— Лучик! — воскликнула она. — Его зовут Лучик.
Продавец выгравировал на медальоне имя и прочие сведения, и Дирдре прикрепила медальон к ошейнику.
Подходя к главному входу больницы, она задумалась, что делать с псом.
— Тебе нельзя внутрь, — сказала она. — Придется подождать.
Он внимательно слушал. Она обмотала его поводок вокруг металлического скребка для обуви и сказала:
— Хм… Сидеть…
К ее удивлению, он сразу опустил свой рыжий зад на крыльцо и сел. Она погладила его, сказала: «Хороший пес» — и вошла.
Дирдре тотчас же угодила в лабиринт бесконечных коридоров и с тяжелым сердцем двинулась вперед. Когда она утром позвонила в больницу спросить об отце, ей ответили, что его перевели в больницу Уокера. Эти слова привели ее в ужас. Угрюмая и закопченная кирпичная громада в викторианском стиле по всей округе пользовалась недоброй славой, и ребенком Дирдре с содроганием представляла себе, что ее населяют закованные в цепи люди в белых одеяниях, несущие околесицу и визжащие, словно бедная миссис Рочестер[86].
На деле все оказалось иначе. Полная тишина. Направляясь в палату имени Элис Кеннеди-Бейкер, Дирдре прошла через несколько двустворчатых дверей, и можно было подумать, что в здании нет ни души. Плотный, блестящий линолеум цвета вареной телятины скрадывал все шаги. Стены были грязно-желтыми, краска местами потрескалась и облупилась, а батареи, источавшие мощные потоки жара, были покрыты ржавчиной.
Но все это, хотя и выглядело угнетающе, не шло ни в какое сравнение с мертвящей безысходностью, которая пропитывала весь воздух. Дирдре чувствовала, как она пронизывает все тело, словно сырой туман. Вокруг стоял запах гнили и старости. Несло мочой и рыбой, а сильнее всего — тошнотворным освежителем воздуха, который распыляли повсюду в тщетной попытке создать подобие нормальной атмосферы. Проходившая мимо медсестра в бело-голубом облачении спросила Дирдре, не заблудилась ли она, а потом указала ей нужное направление.
В палате имени Кеннеди-Бейкер не оказалось никого, за исключением медсестры, уроженки Вест-Индии, которая сидела у телефона за маленьким столиком посередине. Когда Дирдре вошла, она поднялась и сообщила, что больные в солнечной комнате. Она объяснила Дирдре, почему с ней не посоветовались по поводу решения перевести ее отца сюда. Ее согласия не требовалось, потому что мистера Тиббса решили поместить в больницу Уокера для его собственной безопасности, равно как и для безопасности окружающих. Если Дирдре хочет поговорить с его лечащим врачом, нужно записаться на прием.
— Ваш отец чувствует себя очень хорошо, милочка, — добавила она, проводив Дирдре к солнечной комнате, полукруглому помещению в дальнем конце коридора. — Просто замечательно.
Пол в солнечной комнате был застелен серым замызганным ковром, под стать которому были потертые стулья и скверно написанный масляными красками портрет самой госпожи благотворительницы в платье цвета электрик, великодушно взирающей на собравшуюся компанию. В комнате было пять человек: три пожилых женщины, молодой мужчина и мистер Тиббс, сидевший у окна в чужой пижаме и расшитом крикливыми узорами халате, вид которого скорее взбудораживал, нежели умиротворял.
— Ваша дочь пришла повидать вас, мистер Тиббс. Разве это не мило? — решительно произнесла медсестра, как будто ожидая возражения.
Дирдре опустилась на низенькое кресло с обшарпанными деревянными подлокотниками и сказала:
— Привет, папа. Как ты себя чувствуешь?
Мистер Тиббс продолжал смотреть в окно. Выглядел он не очень хорошо. Его отвисший подбородок был покрыт седой щетиной и следами засохшей слюны.
— Я кое-что тебе принесла, — сказала Дирдре.
Она открыла сумку и выложила ему на колени туалетные принадлежности, мыло и аррорутовое печенье, решив придержать упаковку его любимого рахат-лукума напоследок, чтобы подсластить горечь расставания. Он взглянул на принесенные вещи с гневным недоумением, потом начал разглядывать, поднимая очень осторожно, как будто они были из стекла. Он явно понятия не имел, что с ними делать, и попытался засунуть мыло себе в рот. Дирдре забрала все обратно, сложила в полиэтиленовый мешок и опустила на пол.
— Ну что, папа, — бодро спросила она, стараясь, чтобы ее голос не задрожал, — как ты…
«Боже, — подумала она, — я это уже спросила. Что говорить дальше?» Невероятно, что она задает себе такой вопрос. Она долгие годы спокойно и с удовольствием беседовала со своим отцом, на которого так странно похож этот старик в плетеном кресле. Теперь она даже не может поговорить с ним о собаке, опасаясь пробудить воспоминания о той страшной ночи на озере. Поэтому она просто взяла его за руку и огляделась.
Молодой мужчина в мешковатых фланелевых штанах с чудовищной скоростью барабанил кончиками пальцев себе по коленям. Рядом с ним сидела пожилая женщина, смотревшая из-под прищуренных век взглядом сытой хищной птицы. Еще там была рыхлая, плешивая особа с похожими на фиолетовые рисовые хлопья бородавками, вытягивавшая руки вперед, ладонями вверх, как будто держала невидимый моток шерсти. Третья женщина была так сильно закутана в разноцветную одежду, что напоминала ворох клетчатого, пятнистого и полосатого тряпья, внизу которого болтались сморщенные фильдеперсовые чулки. Из-под юбки у нее торчала трубка, присоединенная к пластиковой бутылке с желтой жидкостью. Все пациенты были накачаны лекарствами и словно бы заключены в непроницаемые пузыри сонных видений. Нельзя было даже сказать, что они чего-то ожидают, поскольку ожидание предполагает возможность жизненных перемен. Дирдре взглянула на часы. Она провела в солнечной комнате три минуты.
— Если тебе понадобится что-нибудь еще, папа, я с радостью принесу это тебе в следующий раз.
При этих словах мистер Тиббс вскинул голову и быстро проговорил:
— Поскорее, сестрица. Два и шесть.
Он уселся на самом краешке кресла, как будто они играли в какую-то игру. Внезапно он подмигнул, словно человек, который хвастливо намекает, что вам придется хорошенько постараться, чтобы застать его врасплох. Его вставные зубы защелкали, как будто зажили собственной жизнью, а лицо сморщилось с каким-то гоблинским коварством. Дирдре закрыла лицо руками и спустя некоторое время достала упаковку рахат-лукума. Вдруг его лицо покраснело, а глаза гневно засверкали. Он метнул на круглую, хрупкую коробочку яростный, почти воинственный взгляд, как будто она собиралась на него напасть. Потом, когда его дочь нерешительно протянула ему коробочку, он размахнулся и ударил по ней кулаком, так что та высоко подскочила и пролетела через полкомнаты. Сахарная пудра поднялась в воздух маленькими облачками, словно пушечный дым. Розовые и беловатые кубики рахат-лукума разлетелись по полу. Женщина, напоминающая ворох разномастного тряпья с пронзительным визгом кинулась вперед, схватила один кубик, обтерла о морщинистый чулок и закинула себе в рот. Бородавчатая пожилая дама подобрала остальные и слепила из них большой ком, который потом начала обкусывать, держа его в сложенных чашечкой руках, словно белка орешек. Молодой мужчина принялся чавкать и причмокивать, как будто лакомился на самом деле.
Дирдре больше не могла там оставаться. Она застегнула пальто и начала натягивать перчатки. Ее отец вернулся в первоначальное положение и вновь принялся слепо таращиться в окно.
«Мне здесь нечего делать, — подумала она. — Я не могу ничем помочь».
— Я скоро приду опять, папа… в воскресенье…
Она встала и быстрыми шагами направилась к дверям. Не успела она дойти до них, как услышала, что отец поет на мотив «Старого крепкого креста», его любимого гимна. Но слова были незнакомыми, искаженными и даже бранными.
Николас, которого пригласили на обед, явился, вне себя от радостного возбуждения, размахивая письмом, сообщавшим, что его приняли в Центральную школу. При этом он высоко задирал свой распухший нос, который стал похож на свеклу. Целых полчаса он не мог говорить ни о чем другом, хотя Эйвери полагал, что для обсуждения этой новости хватило бы и двух минут, да еще осталось бы время, чтобы прочесть пространный отрывок из Корана.
— Ну разве не чудесно? — уже в который раз спросил Николас.
— Мы очень рады за тебя, — улыбнулся Тим. — За это надо выпить.
Эйвери, чья коричневатая, цвета яичной скорлупы лысинка поблескивала в электрическом свете, нарезал свиное филе такими тонкими кусочками, что они мягкими розовыми стружками падали на мраморную разделочную доску. В пароварке томился настоящий томатный суп. В чашке оттаивал базилик, сорванный еще летом и незамедлительно замороженный в кубике льда. Эйвери закончил резать филе, выпил немного «Шато дуази-даэн» и пришел в почти умиротворенное состояние. Почти, но не вполне. На горизонте перед его мысленным взором маячило небольшое облачко и вновь и вновь представала маленькая картинка — даже не картинка, а виньетка.
Тим и Эсслин стоят в буфете, склонив друг к другу головы. Эсслин что-то негромко говорит. Входит Эйвери, и они сразу отходят друг от друга — не с виноватым видом (Тим никогда ничего не делает с виноватым видом), но тем не менее торопливо. Эйвери прождал несколько томительных дней, пока не решился наконец спросить у Тима, о чем была та беседа. Тим ответил, что не помнит никакой беседы. Нехорошо. Эйвери перевел разговор на другой предмет. А что оставалось? Но потом был еще более неприятный момент.
Когда все в растерянности толпились за кулисами, кровь Эсслина текла на сцену, а Гарольд бушевал, Эйвери шепнул:
— Это заставит его позабыть об освещении. Пожалуй, нам, в конце концов, вообще не придется от него уходить.
А Тим ответил:
— Нет. Теперь нам непременно придется уйти.
— Что значит теперь?
— Что?
— Ты сказал: «Теперь нам непременно придется уйти».
— Ничего подобного я не говорил. Ты выдумываешь.
— Но я отчетливо слышал…
— Ради бога! Перестань ко мне приставать.
Эйвери, конечно, перестал. А теперь, не вполне умиротворенный, сквозь просветы между зелеными крапчатыми листьями сансевиерии наблюдал за своим возлюбленным, который благодушно провозглашал тост за здоровье Николаса.
— Должен сказать, — подал голос Эйвери, прилагая особое усилие, чтобы отбросить свои страхи в сторону, — мне даже жаль, что больше нельзя позлословить насчет Эсслина.
— Не понимаю, почему нельзя, — ответил Тим. — Пока он был жив, тебя ничто не останавливало.
— Э-э-э… — Эйвери взял тяжелую металлическую кастрюлю, влил в нее кунжутного масла и добавил щепотку аниса. — Тогда половину удовольствия доставляла возможность, что это каким-нибудь образом дойдет до него.
— Том сказал, что мне следует обзавестись собственным адвокатом, — сказал вдруг Николас. — Он думает, будто это я.
— Если бы он так думал, мой дорогой мальчик, — возразил Тим, — ты бы здесь не сидел.
Николас опять развеселился и в третий раз спросил, как они думают, будут ли у него проблемы с получением стипендии для учебы в театральной школе. Эйвери достал жгучий перец и бросил в кастрюлю пару стручков. Он гремел своей кастрюлей гораздо громче необходимого. При гостях он делал это часто. Эйвери по-детски боялся, не забыли ли они, что он стоит тут за монстерой и филодендроном, а если и помнят, то благодарны ли, что он изо всех сил старается ради них.
Николас повалился на малиновый атласный диван, украшенный оборочками и фестончиками, похожий на большую ракушку, и отхлебнул вина. Он любил гостиную Тима и Эйвери. В ней причудливо сочетались роскошь и строгость, и с затейливо украшенным диваном соседствовало неброское кресло Тима, а с двумя низенькими столиками из итальянского стекла — великолепный бронзовый шлем, лежавший на боку возле книжных полок.
— Что сегодня на обед, Эйвери? — спросил он.
— Сатэй.
— Я думал, это такой способ самоубийства. — Николас соскользнул на пол по блестящим подушкам. — Ой! Можно мне еще этого чудесного вина, Тим?
— Нет. Ты и так уже хорош. А к мясу будет «Тиньянелло».
— Ты меня обижаешь! — воскликнул Николас. — Видели на премьере дочку Джойси? Ну разве не обалденная девчонка?
— Очень миленькая, — согласился Тим.
— Такие ноги… и длинная шея… и ресницы… и вообще фигурка что надо…
— Ладно, может быть, ты и не самый трезвый человек в этой комнате, — сказал Эйвери. — Но видит Бог, ты умеешь проводить инвентаризацию.
— Вы будете приходить на мои семестровые спектакли?
— Как быстро малец перескакивает с одного предмета на другой.
— Если пригласишь, — откликнулся Тим.
— Может быть, на последнем курсе меня наградят медалью Гилгуда?
— Николас, тебе следует хотя бы притвориться чуть более скромным, иначе все студенты тебя возненавидят.
Сказав это, Эйвери вновь переключил внимание на готовку, потом слегка поворошил свинину, отхлебнул еще вина, проверил суп и заглянул в кладовку, где охлаждались сахарные корзиночки с глазированными вишнями. Потом достал из духовки подрумянившиеся витые булочки, перелил суп в нагретую супницу и снова присоединился к разговору.
Николас говорил, что на каникулах приедет их повидать. Эйвери, впрочем, полагал, что, когда этот паренек смотается отсюда, о нем больше не будет ни слуху ни духу.
— Прошу к столу, — пригласил он и поставил на стол супницу, хлеб и глиняную миску с греческим йогуртом и сметаной.