— Я согласен с Уллой, — сказал Викрам. — В мире и так, блин, слишком много всякой печали и горя, йаар. Потому-то все и ходят, как неживые. По крайней мере, я чувствую себя неживым из-за этого, это точно.
— А я… пожалуй… соглашусь с тобой, Лин, — протянула Кавита, но трудно было сказать, действительно ли она разделяет мое мнение или же в ней просто говорит инстинктивное желание противоречить Викраму. — Если у тебя есть шанс быть по-настоящему счастливым, то надо хвататься за него, чего бы это ни стоило.
Дидье поерзал, недовольный тем оборотом, какой приняла наша беседа.
— Вы все слишком умничаете, — буркнул он.
— Я не умничаю, — тут же уязвленно возразил Викрам.
Дидье приподнял на него одну бровь.
— Я хочу сказать, что вы чересчур все усложняете. Жизнь на самом деле очень проста. Сначала мы боимся всего вокруг — животных, погоды, деревьев, ночного неба — всего, кроме других людей. А потом наоборот, мы боимся других и почти ничего больше. Мы никогда не знаем, почему люди поступают так, а не иначе. Никто не говорит правды. Никто не чувствует себя счастливым, не чувствует себя в безопасности. Все в мире так извращено, что нам остается только одно — выжить. Это худшее, что мы можем сделать, но мы должны выжить. Именно поэтому мы цепляемся за всякие небылицы вроде того, что у нас есть душа, а на небесах сидит бог, который о ней заботится. Вот так-то.
Он откинулся на стуле и обеими руками подкрутил концы своих д’артаньянских усиков.
— Не уверен, что до конца понял все, что он тут наговорил, — проворчал Викрам, — но почему-то одновременно хочу с ним согласиться и чувствую себя оскорбленным.
Маурицио поднялся, собираясь уходить. Он положил руку Карле на плечо и одарил всех чарующей приветливой улыбкой. Я вынужден был признать, что улыбка неотразима, и в то же время ненавидел его за это.
— Не тушуйся, Викрам, — дружески обратился он к индийцу. — Просто Дидье может говорить только на одну тему — о себе самом.
— Но тут он бессилен: тема слишком интересная, — тут же вставила Карла.
— Merci, дорогая, — пробормотал Дидье с легким поклоном в ее сторону.
— Allora, Модена. Пошли. Мы, наверно, увидимся с вами попозже в «Президенте», si? Ciao![45]
Он поцеловал Карлу в щеку, нацепил свои солнцезащитные очки «Рей-бэн» и прошествовал вместе с Моденой из ресторана, влившись в уличную толпу. Испанец не проговорил за весь вечер ни слова и ни разу не улыбнулся, но сейчас, когда они смешались с другими фланирующими дефилирующими прохожими, я заметил, что он с горячностью обращается к Маурицио, потрясая кулаком. Заглядевшись им вслед, я вздрогнул, услышав слова Летти, и почувствовал легкий укол совести, потому что она высказала то, что пряталось, насупившись, в самом дальнем уголке моего сознания.
— Маурицио совсем не так хорошо владеет собой, как кажется, — сердито бросила она.
— Все мужчины не так хорошо владеют собой, как кажется, — отозвалась Карла, с улыбкой накрыв руку Летти своей.
— Ты больше не любишь Маурицио? — спросила Улла.
— Я ненавижу его, — бросила Летти. — Нет, не ненавижу. Скорее презираю. Не могу его видеть.
— Дорогая моя Летиция… — начал было Дидье, но Карла прервала его:
— Не надо сейчас, Дидье. Пусть это уляжется.
— Удивляюсь, как я могла быть такой дурой! — процедила Летти сквозь зубы.
— На джа… — медленно произнесла Улла. — Мне не хотелось бы говорить «Я тебя предупреждала», но…
— А почему бы не сказать? — вмешалась Кавита. — Меня шоколадом не корми, но дай уязвить кого-нибудь своим «Я тебя предупреждала». Говорю это Викраму по меньшей мере раз в неделю.
— А мне он нравится, — заметил Викрам. — Вы, наверно, не знаете, но он просто фантастический наездник. В седле — прямо Клинт Иствуд[46], йаар. На прошлой неделе я видел его на пляже Чаупатти верхом. Он был там с этой сногсшибательной белокурой цыпочкой из Швеции. Он выглядел в точности как Клинт в «Бродяге высокогорных равнин», честное слово. Смертельный номер, блин.
— Ах, он умеет ездить верхом!? — фыркнула Летти. — Как же я могла так его недооценить? Беру свои слова обратно.
— И потом, у него дома есть первоклассный магнитофон, — продолжал Викрам, явно не замечая настроения Летти. — И отличные записи прямо с итальянских фильмов.
— Ну, ладно, с меня хватит! — воскликнула Летти, поднимаясь и хватая сумочку и книгу, принесенные с собой.
Рыжие завитки волос вокруг ее лица в форме сердечка трепетали от возмущения. Бледная кожа, без единой морщинки обтягивавшая ее мягкие черты, в ярком белом освещении ресторана делала ее похожей на разгневанную мраморную мадонну, и я вспомнил слова Карлы: «Духовно Летти, пожалуй, богаче всех нас».
Тут же вскочил и Викрам.
— Я провожу тебя до гостиницы. Мне в том же направлении.
— Вот как? — бросила Летти, крутанувшись к Викраму так резко, что тот захлопал глазами. — И что же это за направление?
— Ну… в общем… любое направление, йаар. Я люблю прошвырнуться вечером. Так что… куда ты, туда и я.
— Ну что ж, если тебе это так надо… — проскрежетала Летти, рассыпая голубые искры из глаз. — Карла, любовь моя, мы договорились завтра пить кофе в «Тадже», если не ошибаюсь? Обещаю на этот раз не опаздывать.
— Буду ждать, — отозвалась Карла.
— Счастливо всем! — помахала нам рукой Летти.
— Счастливо! — повторил Викрам, убегая вслед за ней.
— Знаете, что мне нравится в Летиции больше всего? — задумчиво протянул Дидье. — В ней нет абсолютно ничего французского. Наша французская культура настолько распространена и заразительна, что почти в каждом человеке на земле есть что-то от француза. Особенно в женщинах. Почти каждая из них — чуть-чуть француженка. А Летиция — самая нефранцузкая женщина из всех, кого я знаю.
— Ты сегодня превзошел самого себя, Дидье, — заметила Кавита. — Что с тобой? Ты влюбился или, наоборот, разлюбил?
Дидье со вздохом посмотрел на свои руки, сложенные на столе одна поверх другой.
— Пожалуй, отчасти и то, и другое. У меня сегодня черный день. Федерико — ты ведь знаешь его — обратился к вере. Для меня это тяжелый удар. По правде говоря, его внезапная праведность разбила мое сердце. Но хватит об этом. Вы знаете, в «Джехангире» открылась выставка Имитаз Дхаркер. Ее работы очень чувственны и полны необузданной энергии — в самый раз, чтобы встряхнуться. Кавита, не хочешь сходить со мной?
— Конечно, — улыбнулась девушка. — С удовольствием.
— Я пройдусь с вами до Регал-джанкшн, — сказала Улла, вздохнув. — Мне надо встретиться там с Моденой.
Они встали, попрощались с нами и вышли через арку, но затем Дидье вернулся и, подойдя ко мне, положил руку мне на плечо, словно ища опору, и произнес с удивительной сердечностью:
— Поезжай с ним, Лин. Поезжай с Прабакером в его деревню. Каждый город на земле хранит в сердце память о деревне. Не поняв, чем живет деревня, ты не поймешь и города. Съезди туда. Когда вернешься, посмотрим, что Индия сделала с тобой. Bonne chance![47]
Он удалился, оставив меня наедине с Карлой. Когда с нами был Дидье и все остальные, в ресторане было шумно, теперь же вдруг наступила тишина — или, может быть, мне так показалось. Я не решался заговорить, боясь, что мои слова разнесутся эхом по всему залу от одного столика к другому.
— Ты покидаешь нас? — выручила меня Карла.
— Понимаешь, Прабакер пригласил меня съездить с ним в деревню к его родителям, на его родину, как он сказал.
— И ты поедешь?
— Да, наверное, поеду. Он оказал мне этим честь, как я понимаю. Он навещает родителей примерно раз в полгода вот уже девять лет, с тех пор, как устроился на работу в Бомбее. Но я первый иностранец, которого он пригласил с собой.
Она подмигнула мне; в уголках ее рта прятался намек на улыбку.
— Возможно, ты и не первый, кого он пригласил, но первый, кто настолько свихнулся, что готов принять его приглашение. Впрочем, это не меняет сути.
— Ты считаешь, что я свихнулся, раз еду вместе с ним?
— Вовсе не поэтому! Во всяком случае, если ты и свихнулся, то в правильную сторону, как и все мы тут. А где его деревня?
— Не знаю точно. Где-то на севере штата. Он сказал, что туда надо добираться поездом, а потом двумя автобусами.
— Дидье прав. Тебе надо ехать. Если ты хочешь обосноваться здесь, в Бомбее, тебе надо сначала пожить какое-то время в деревне. Деревня — это ключ к Индии.
Мы сделали последний заказ проходившему мимо официанту, и спустя несколько минут он принес банановый йогурт для Карлы и чай для меня.
— А сколько времени понадобилось тебе, Карла, чтобы привыкнуть к Бомбею? Ты всегда держишься совершенно естественно, как в своей стихии. Как будто ты прожила здесь всю жизнь.
— Трудно сказать. Бомбей — именно то, что мне требуется. Я поняла это в первый же день, в первый же час, когда приехала сюда. Так что, в общем-то, и привыкать не надо было.
— Забавно, но я тоже сразу почувствовал что-то вроде этого. Уже через час после того, как наш самолет приземлился, у меня появилось ощущение, что это место как раз для меня.
— А полная акклиматизация пришла, я думаю, с языком. Когда мне стали сниться сны на хинди, я поняла, что это теперь мой дом. И тогда все стало на свои места.
— И ты по-прежнему так думаешь? Ты собираешься остаться здесь навсегда?
— Ничто никогда не бывает навсегда, — ответила она медленно с характерной для нее рассудительностью.
— Ну, ты понимаешь, что я хочу сказать.
— Ну да… Я проживу здесь до тех пор, пока не получу то, что мне надо. А тогда, возможно, уеду куда-нибудь еще.
— А что тебе надо, Карла?
Она нахмурилась и посмотрела на меня в упор. Это выражение в ее глазах было мне уже знакомо, оно означало: «У тебя, конечно, есть право задать этот вопрос, но нет права непременно получить на него ответ».
— Мне нужно все, — бросила она, слегка усмехнувшись. — Однажды я ответила так же одному моему другу, и он сказал, что секрет успеха в том, чтобы ничего не хотеть и получить то, что тебе надо.
Спустя некоторое время, пробравшись сквозь толпу на Козуэй и Стрэнде и пройдя под лиственными сводами пустынных улочек позади Колабского рынка, мы задержались у скамейки под развесистым вязом, растущим около ее дома.
— У меня сменилась вся система понятий, — вернулся я к нашему разговору в «Леопольде». — Это абсолютно новый угол зрения, новый способ восприятия мира.
— Да, ты прав. Именно так это происходило и у меня.
— Прабакер водил меня в один старый многоквартирный дом около больницы Святого Георгия, где находится что-то вроде хосписа. Дом был битком набит безнадежными больными, и все, что у них осталось, — это место на полу, где можно лечь и умереть. А владелец этого дома, который имеет репутацию чуть ли не святого, ходил среди умирающих, щупал их и знаками показывал своим помощникам, какие из органов человека жизнеспособны. Это огромное хранилище человеческих органов. За право умереть в чистом спокойном месте, а не в придорожной канаве, люди готовы предоставить этому типу свои органы по первому его требованию. И при этом они смотрят на него со слезами благодарности, чуть ли не с обожанием.
— Еще одно испытание, которому твой друг Прабакер решил подвергнуть тебя перед отъездом?
— Да, но было кое-что и похуже. И главное, что ты не можешь ничего сделать с этим. Видишь детей, которые… которым приходится очень несладко, видишь людей в трущобах — он сам живет в трущобах и водил меня туда… — эта постоянная вонь из открытых уборных, беспросветная нищета, убогость… Они глядят на тебя из дверей своих лачуг, а ты понимаешь, что не в силах им помочь и что им не на что надеяться. Ты не можешь изменить это и вынужден успокаивать себя мыслью, что все могло быть гораздо хуже. Полная беспомощность.
— Знаешь, увидеть своими глазами все несовершенство мира очень полезно, — сказала Карла, помолчав. — И не менее важно иногда понимать, что, каким бы плохим ни было то, что ты видишь, ты не в силах улучшить это. В мире полно гадостей, которые не были бы такими гадкими, если бы кто-то в свое время не постарался исправить их.
— Как-то не хочется верить в это. Я знаю, конечно, что ты права. Очень часто, стремясь исправить что-либо, мы делаем только хуже. Но все же, если мы будем поступать правильно, мир, мне кажется, может измениться к лучшему.
— Между прочим, я сегодня столкнулась на улице с Прабакером. Он велел спросить тебя насчет каких-то водных процедур, так что я спрашиваю, хотя сама не понимаю, о чем.
— А, ну да, — рассмеялся я. — Дело в том, что вчера, когда я спускался по лестнице, чтобы встретить около гостиницы Прабакера, мне навстречу попалась вереница индийских парней, тащивших на голове кувшины с водой. Я посторонился, чтобы пропустить их. На улице я увидел большую деревянную бочку на колесах, передвижную цистерну, так сказать. Один из индийцев доставал из бочки воду ведром и разливал ее по кувшинам. Я наблюдал за этим до бесконечности, ожидая Прабакера, парни успели сделать несколько ходок вверх и вниз. Когда Прабакер подошел, я спросил его, что они делают. Он объяснил, что они таскают воду для моего душа. На крыше установлен большой бак, и они наполняют его.
— Ну да, так всегда делается.
— Ты знаешь об этом, теперь и я знаю, но вчера это явилось для меня настоящим откровением. В этой жаре я залезаю под душ не меньше трех раз в день. Мне и в голову не могло прийти, что людям приходится подниматься с кувшинами на шесть лестничных пролетов, чтобы я мог ублажать себя. Я пришел в ужас и сказал Прабакеру, что больше ни за что и никогда не буду принимать душ в этой гостинице.
— А он что ответил?
— Он сказал, что я ничего не понимаю, что это их заработок. Если бы не туристы вроде меня, объяснил он, у этих индийцев не было бы работы. А им ведь надо содержать семью. Он настаивал, что я должен принимать душ три, четыре, пять раз в день.
Карла кивнула.
— Он велел мне посмотреть, как они покатят бочку. И я понял, что он хотел этим сказать. Это были сильные, здоровые парни, и они гордились тем, что занимаются делом, а не попрошайничают и не воруют. Они со своей бочкой влились в поток транспорта, высоко подняв голову и ловя на себе восхищенные взгляды индийских девушек.
— Так ты принимаешь теперь душ?
— Да, трижды в день, — рассмеялся я. — Но я хотел тебя спросить, за что Летти так взъелась на Маурицио?
Она опять посмотрела тяжелым взглядом прямо мне в глаза, уже вторично за этот вечер.
— У Летти налажены связи в Отделе регистрации иностранцев: один из крупных чиновников отдела питает слабость к сапфирам, и Летти поставляет их ему по оптовой цене или даже чуть ниже. И иногда, в обмен на эту… любезность, она имеет возможность помочь кому-нибудь
продлить визу — почти бессрочно. Маурицио хотел продлить визу еще на год и притворился, что влюблен в Летти, — фактически, соблазнил ее, — а получив, что ему требовалось, он ее бросил.
— Летти ведь твоя подруга…
— Я предупреждала ее. Маурицио — не из тех мужчин, в которых можно влюбляться. С ним можно делать все, что угодно, но только не влюбляться.
— И все-таки он тебе нравится? Несмотря на то, что он так поступил с твоей подругой?
— Он поступил именно так, как я от него и ожидала. С его точки зрения, он провернул честную сделку — поухаживал за девушкой в обмен на визу. Со мной ему и в голову не пришло бы выкинуть что-нибудь подобное.
— Он что, боится тебя? — улыбнулся я.
— Да, я думаю, боится. Немножко. И это одна из причин, по которым он мне нравится. Я не смогла бы уважать человека настолько бестолкового, что он не боялся бы меня хоть чуть-чуть.
Она встала, я поднялся тоже. Ее зеленые глаза, повлажневшие в свете уличного фонаря, были драгоценными камнями, будящими желание. Губы приоткрылись в полуулыбке, которая принадлежала только мне одному, — это был мой момент, и мое сердце, неуемный попрошайка у меня в груди, с надеждой встрепенулось.
— Когда ты поедешь завтра с Прабакером в его деревню, — сказала она, — постарайся отдаться этому целиком. Просто… плыви по течению. В Индии надо иногда уступить, чтобы добиться своего.
— У тебя всегда наготове какой-нибудь благоразумный совет, да? — спросил я, усмехнувшись.
— Это не благоразумие, Лин. Благоразумие, на мой взгляд, значительно переоценивают, тогда как оно всего лишь та же рассудочность, из которой вытряхнули всю суть. Я не стремлюсь быть благоразумной. Большинство благоразумных людей, которых я знаю, действуют мне на нервы, но по-настоящему умные люди всегда привлекают меня. Если бы я хотела дать тебе благоразумный совет — чего я не хочу, — то я сказала бы: не напивайся, не кидай деньги на ветер и не влюбляйся в какую-нибудь деревенскую девчонку. Вот это было бы благоразумно. Но я предпочитаю просто разумное, и потому рекомендую тебе не противиться ничему, с чем бы ты там ни столкнулся. Ну ладно, я пошла. Разыщи меня, когда вернешься. Мне хочется встретиться с тобой после этого, действительно хочется.
Она поцеловала меня в щеку и направилась к дому. Я подавил в себе желание схватить ее в объятия и прижать свои губы к ее губам. Я смотрел, как она идет; ее темный силуэт был частью самой ночи. Фонарь над дверью ее дома осветил ее теплым желтоватым светом, но мне казалось, что это мои глаза оживили ее тень, что это мое сердце наполнило ее бестелесную оболочку светом и красками любви. В дверях она обернулась, увидела, что я смотрю на нее, и мягко закрыла дверь за собой.
Я был уверен, что этот последний час с ней был моим тестом на «Борсалино». Всю дорогу до своей гостиницы я гадал, выдержал я испытание или нет. И сейчас, спустя много лет, я продолжаю гадать об этом. И по-прежнему не знаю ответа.
Глава 5
Длинная плоская лента платформы для поездов дальнего следования протянулась в бесконечность под высокими закругленными металлическими небесами вокзала Виктория. Херувимами этих архитектурных небес были голуби, порхавшие с одного карниза на другой в такой вышине, что разглядеть можно было лишь мельтешение каких-то бесплотных небожителей, сотканных из белого света. Огромный вокзал по праву славился великолепием своих башен и фасадов, украшенных замысловатым узором. Но особой, возвышенной красотой отличался его внутренний зал, напоминавший собор. Функциональность сочеталась здесь с художественной фантазией, и вечные ценности искусства приковывали к себе не меньшее внимание, чем сиюминутные заботы.
Целый час я сидел в куче нашего багажа, наваленного в начале платформы, с которой поезда отправлялись на север. Время шло к вечеру, и вокзал был заполнен людьми, их пожитками и разнообразными живыми или недавно умерщвленными сельскохозяйственными животными.
Прабакер уже в пятый раз оставил меня, бросившись в людскую круговерть между двумя соседними составами. Пять минут спустя он в пятый раз вернулся.
— Ради бога, Прабу, посиди спокойно.
— Мне нельзя сидеть спокойно, Лин.
— Ну, тогда пошли на поезд.
— И на поезд нельзя. Еще не наступило время идти на поезд.
— А когда же оно наступит?
— Я думаю, совсем очень недолго, почти скоро… Слушай, слушай!
Прозвучало какое-то объявление. Возможно, на английском. Оно было похоже на сердитое ворчание не вовремя разбуженного пьяного, многократно усиленное и искаженное конусообразными воронками древних громкоговорителей. Напряженное внимание, с каким Прабакер вслушивался в эти раскаты, сменилось выражением крайней муки.
— Давай, Лин! Скорее! Скорее! Нельзя здесь рассиживаться!
— Послушай, Прабу. Я вот уже час сижу здесь, как изваяние Будды, а теперь вдруг ни с того ни с сего надо нестись сломя голову?
— Да, баба. Оставь изваяние. Не до Будды сейчас — да простит меня его святость! Надо быстро-быстро торопиться. Он идет! Мы должны быть готовы! Видишь его? Он приближается!
— Кто приближается?
Прабакер вглядывался в толпу на платформе. Что бы там ни значило прозвучавшее объявление, но оно мгновенно сорвало людей с места, и они ринулись к двум поездам, запихивая свои вещи и самих себя в двери и окна. Из этой суматохи вынырнул какой-то человек, шагавший в нашем направлении. Он был огромен — такие гиганты мне до сих пор почти не встречались — метра два ростом, мускулистый, с длинной густой бородой, покоящейся на мощной груди. На нем была форма бомбейского носильщика — картуз, рубашка и шорты из грубой ткани цвета хаки с красными полосками.
— Он! — сказал Прабакер, глядя на гиганта с восхищением и ужасом. — Сейчас тебе надо идти с этим человеком, Лин.
Носильщик явно привык иметь дело с иностранцами и сразу взял быка за рога, вытянув ко мне обе руки. Я решил, что он хочет обменяться рукопожатием, и протянул ему свою, но он отпихнул ее с таким видом, который не оставлял сомнений, что он относится к подобным глупостям с крайним отвращением. Сунув руки мне под мышки, он приподнял меня и поставил в сторонку, дабы я не путался среди багажа. Когда ты весишь 90 килограммов, а тебя вдруг без малейшего усилия поднимают в воздух, это приводит в некоторое замешательство, хотя в то же время и бодрит. В тот же момент я решил беспрекословно подчиняться этому носильщику, по возможности не роняя при этом собственного достоинства.
Гигант одной рукой ухватил мой тяжелый рюкзак, другой сгреб остальные пожитки, а Прабакер тем временем затолкал меня носильщику в тыл и собрал в кулак его форменную рубашку в виде своего рода хвоста.
— Хватайся, Лин, — велел он мне. — Держись за эту самую рубашку и никогда, ни за что не отпускай ее. Дай мне глубокое специальное обещание, что ты не отпустишь рубашку.
У него было настолько необычное для него выражение — крайне серьезное и озабоченное, что мне оставалось только кивнуть и взяться за рубашку.
— Нет, Лин! Дай обещание словами. Скажи: «Я никогда больше не отпущу эту рубашку». Скорее!
— О господи! Ну хорошо. Я никогда больше не отпущу эту рубашку. Ты удовлетворен?
— До свидания, Лин! — вскричал вдруг Прабакер и, вклинившись в толпу, затерялся в ней.
— То есть, как? Куда ты, Прабу? Прабу!
— О’кей! Идем! — пророкотал носильщик голосом, который он раздобыл не иначе как в медвежьей берлоге и долго выдерживал в жерле какого-то ржавого старинного орудия.
Он врезался в толчею, таща меня на буксире, высоко задирая могучие колени и пиная ими окружающих. Люди рассыпались перед его коленями во все стороны. Если они не рассыпались сами, их отбрасывало.
Извергая проклятия, угрозы и оскорбления, носильщик прокладывал путь сквозь людскую массу. Вокруг стоял невообразимый шум, — я, казалось, кожей ощущал, как вибрирует воздух. Люди вопили так, будто очутились в центре какого-то ужасного катаклизма. Над их головами ревели что-то невразумительное громкоговорители. Со всех сторон раздавались свистки, гудки и звонки.
Мы остановились перед одним из вагонов, который, подобно всем остальным, был заполнен до отказа. Двери были наглухо забиты человеческими ногами, торсами и головами. В изумлении и немалом смущении я прилепился к носильщику, продолжавшему орудовать своими неутомимыми и несокрушимыми коленями с таким же успехом, как и на платформе.
Наше победное шествие прекратилось лишь в самой середине вагона. Я решил, что человеческая масса оказалась здесь слишком плотной даже для этого джаггернаута[48], и еще крепче вцепился в его рубашку, страшась отстать от него. Он заворочался, и сквозь несмолкающий рев толпы я вдруг услышал чей-то голос, повторявший, как настойчивое жалобное заклинание: «Сарр… Сарр… Сарр… Сарр…»
Наконец до меня дошло, что голос принадлежит моему носильщику, а слово, которое он повторяет с таким отчаянием, — «сэр». Я не сразу понял это, потому что ко мне давно уже никто так не обращался.
Отпустив его рубашку, я огляделся и увидел Прабакера, распластавшегося на скамейке во всю ее длину. Он с боем прорвался в вагон одним из первых, чтобы занять для нас места, и охранял их всем своим телом. Переплетя ноги вокруг подлокотника со стороны прохода, руками он вцепился в подлокотник с противоположной стороны. С полдюжины мужчин, набившихся в купе, всеми силами старались оторвать его от сидения. Они тянули и дергали его, таскали за волосы и колотили по лицу. Прабакер не мог защититься от них, но когда он увидел меня, торжествующая улыбка пробилась на его лице сквозь гримасу боли.
Я в остервенении раскидал мужчин, хватая их за рубашки и отбрасывая в сторону с силой, какую наши руки приобретают в минуты праведного гнева. Прабакер спустил ноги на пол, и я сел рядом с ним. Тут же началась потасовка за третье освободившееся место. Носильщик сгрузил багаж у наших ног. Его лицо, волосы и рубашка были мокрыми от пота. На прощание он кивнул Прабакеру с глубоким уважением. Не менее глубоким было и презрение, сквозившее во взгляде, которым он окинул меня. Затем он стал протискиваться к выходу, понося на чем свет стоит всех, кто попадался на его пути.
— Сколько ты заплатил этому типу?
— Сорок рупий, Лин.
Сорок рупий. Носильщик протащил сквозь толпу весь наш багаж вместе со мной за каких-то два американских доллара.
— Сорок рупий?
— Да, Лин, — вздохнул Прабакер. — Я понимаю, это очень много. Но такие замечательные колени дорого стоят. Они очень хорошо знамениты, его колени. На вокзале был целый конкурс за его колени среди гидов. Но я убедил его помочь нам, потому что я сказал ему, что ты… — не знаю, как это правильно будет по-английски, — ну, что у тебя не совсем хорошая голова.
— Это называется «умственно отсталый». Ты сказал ему, что я умственно отсталый?
— Нет-нет! — ответил Прабакер, всесторонне обдумав это выражение. — Наверное, надо перевести это как «дурачок».
— Значит, ты сказал ему, что я дурачок, и тогда он согласился перенести наши вещи?
— Да, — ухмыльнулся он. — Но не простой дурачок, а очень, очень-очень большой.
— Понятно…
— Так что он назначил по двадцать рупий за каждое колено, и вот теперь у нас есть хорошие места.
— А с тобой-то все в порядке? — спросил я, сердясь на то, что ему пришлось страдать ради моего удобства.
— Да, баба. Несколько синяков будут у меня на теле, но ничего не сломалось.
— Но какого черта ты затеял всю эту катавасию, скажи на милость? Я дал тебе деньги на билеты. Мы могли бы ехать первым или вторым классом, как цивилизованные люди, а не тесниться здесь.
Прабакер посмотрел на меня с упреком, его большие светло-карие глаза переполняло разочарование. Вытащив из кармана несколько банкнот, он вручил их мне.
— А я… пожалуй… соглашусь с тобой, Лин, — протянула Кавита, но трудно было сказать, действительно ли она разделяет мое мнение или же в ней просто говорит инстинктивное желание противоречить Викраму. — Если у тебя есть шанс быть по-настоящему счастливым, то надо хвататься за него, чего бы это ни стоило.
Дидье поерзал, недовольный тем оборотом, какой приняла наша беседа.
— Вы все слишком умничаете, — буркнул он.
— Я не умничаю, — тут же уязвленно возразил Викрам.
Дидье приподнял на него одну бровь.
— Я хочу сказать, что вы чересчур все усложняете. Жизнь на самом деле очень проста. Сначала мы боимся всего вокруг — животных, погоды, деревьев, ночного неба — всего, кроме других людей. А потом наоборот, мы боимся других и почти ничего больше. Мы никогда не знаем, почему люди поступают так, а не иначе. Никто не говорит правды. Никто не чувствует себя счастливым, не чувствует себя в безопасности. Все в мире так извращено, что нам остается только одно — выжить. Это худшее, что мы можем сделать, но мы должны выжить. Именно поэтому мы цепляемся за всякие небылицы вроде того, что у нас есть душа, а на небесах сидит бог, который о ней заботится. Вот так-то.
Он откинулся на стуле и обеими руками подкрутил концы своих д’артаньянских усиков.
— Не уверен, что до конца понял все, что он тут наговорил, — проворчал Викрам, — но почему-то одновременно хочу с ним согласиться и чувствую себя оскорбленным.
Маурицио поднялся, собираясь уходить. Он положил руку Карле на плечо и одарил всех чарующей приветливой улыбкой. Я вынужден был признать, что улыбка неотразима, и в то же время ненавидел его за это.
— Не тушуйся, Викрам, — дружески обратился он к индийцу. — Просто Дидье может говорить только на одну тему — о себе самом.
— Но тут он бессилен: тема слишком интересная, — тут же вставила Карла.
— Merci, дорогая, — пробормотал Дидье с легким поклоном в ее сторону.
— Allora, Модена. Пошли. Мы, наверно, увидимся с вами попозже в «Президенте», si? Ciao![45]
Он поцеловал Карлу в щеку, нацепил свои солнцезащитные очки «Рей-бэн» и прошествовал вместе с Моденой из ресторана, влившись в уличную толпу. Испанец не проговорил за весь вечер ни слова и ни разу не улыбнулся, но сейчас, когда они смешались с другими фланирующими дефилирующими прохожими, я заметил, что он с горячностью обращается к Маурицио, потрясая кулаком. Заглядевшись им вслед, я вздрогнул, услышав слова Летти, и почувствовал легкий укол совести, потому что она высказала то, что пряталось, насупившись, в самом дальнем уголке моего сознания.
— Маурицио совсем не так хорошо владеет собой, как кажется, — сердито бросила она.
— Все мужчины не так хорошо владеют собой, как кажется, — отозвалась Карла, с улыбкой накрыв руку Летти своей.
— Ты больше не любишь Маурицио? — спросила Улла.
— Я ненавижу его, — бросила Летти. — Нет, не ненавижу. Скорее презираю. Не могу его видеть.
— Дорогая моя Летиция… — начал было Дидье, но Карла прервала его:
— Не надо сейчас, Дидье. Пусть это уляжется.
— Удивляюсь, как я могла быть такой дурой! — процедила Летти сквозь зубы.
— На джа… — медленно произнесла Улла. — Мне не хотелось бы говорить «Я тебя предупреждала», но…
— А почему бы не сказать? — вмешалась Кавита. — Меня шоколадом не корми, но дай уязвить кого-нибудь своим «Я тебя предупреждала». Говорю это Викраму по меньшей мере раз в неделю.
— А мне он нравится, — заметил Викрам. — Вы, наверно, не знаете, но он просто фантастический наездник. В седле — прямо Клинт Иствуд[46], йаар. На прошлой неделе я видел его на пляже Чаупатти верхом. Он был там с этой сногсшибательной белокурой цыпочкой из Швеции. Он выглядел в точности как Клинт в «Бродяге высокогорных равнин», честное слово. Смертельный номер, блин.
— Ах, он умеет ездить верхом!? — фыркнула Летти. — Как же я могла так его недооценить? Беру свои слова обратно.
— И потом, у него дома есть первоклассный магнитофон, — продолжал Викрам, явно не замечая настроения Летти. — И отличные записи прямо с итальянских фильмов.
— Ну, ладно, с меня хватит! — воскликнула Летти, поднимаясь и хватая сумочку и книгу, принесенные с собой.
Рыжие завитки волос вокруг ее лица в форме сердечка трепетали от возмущения. Бледная кожа, без единой морщинки обтягивавшая ее мягкие черты, в ярком белом освещении ресторана делала ее похожей на разгневанную мраморную мадонну, и я вспомнил слова Карлы: «Духовно Летти, пожалуй, богаче всех нас».
Тут же вскочил и Викрам.
— Я провожу тебя до гостиницы. Мне в том же направлении.
— Вот как? — бросила Летти, крутанувшись к Викраму так резко, что тот захлопал глазами. — И что же это за направление?
— Ну… в общем… любое направление, йаар. Я люблю прошвырнуться вечером. Так что… куда ты, туда и я.
— Ну что ж, если тебе это так надо… — проскрежетала Летти, рассыпая голубые искры из глаз. — Карла, любовь моя, мы договорились завтра пить кофе в «Тадже», если не ошибаюсь? Обещаю на этот раз не опаздывать.
— Буду ждать, — отозвалась Карла.
— Счастливо всем! — помахала нам рукой Летти.
— Счастливо! — повторил Викрам, убегая вслед за ней.
— Знаете, что мне нравится в Летиции больше всего? — задумчиво протянул Дидье. — В ней нет абсолютно ничего французского. Наша французская культура настолько распространена и заразительна, что почти в каждом человеке на земле есть что-то от француза. Особенно в женщинах. Почти каждая из них — чуть-чуть француженка. А Летиция — самая нефранцузкая женщина из всех, кого я знаю.
— Ты сегодня превзошел самого себя, Дидье, — заметила Кавита. — Что с тобой? Ты влюбился или, наоборот, разлюбил?
Дидье со вздохом посмотрел на свои руки, сложенные на столе одна поверх другой.
— Пожалуй, отчасти и то, и другое. У меня сегодня черный день. Федерико — ты ведь знаешь его — обратился к вере. Для меня это тяжелый удар. По правде говоря, его внезапная праведность разбила мое сердце. Но хватит об этом. Вы знаете, в «Джехангире» открылась выставка Имитаз Дхаркер. Ее работы очень чувственны и полны необузданной энергии — в самый раз, чтобы встряхнуться. Кавита, не хочешь сходить со мной?
— Конечно, — улыбнулась девушка. — С удовольствием.
— Я пройдусь с вами до Регал-джанкшн, — сказала Улла, вздохнув. — Мне надо встретиться там с Моденой.
Они встали, попрощались с нами и вышли через арку, но затем Дидье вернулся и, подойдя ко мне, положил руку мне на плечо, словно ища опору, и произнес с удивительной сердечностью:
— Поезжай с ним, Лин. Поезжай с Прабакером в его деревню. Каждый город на земле хранит в сердце память о деревне. Не поняв, чем живет деревня, ты не поймешь и города. Съезди туда. Когда вернешься, посмотрим, что Индия сделала с тобой. Bonne chance![47]
Он удалился, оставив меня наедине с Карлой. Когда с нами был Дидье и все остальные, в ресторане было шумно, теперь же вдруг наступила тишина — или, может быть, мне так показалось. Я не решался заговорить, боясь, что мои слова разнесутся эхом по всему залу от одного столика к другому.
— Ты покидаешь нас? — выручила меня Карла.
— Понимаешь, Прабакер пригласил меня съездить с ним в деревню к его родителям, на его родину, как он сказал.
— И ты поедешь?
— Да, наверное, поеду. Он оказал мне этим честь, как я понимаю. Он навещает родителей примерно раз в полгода вот уже девять лет, с тех пор, как устроился на работу в Бомбее. Но я первый иностранец, которого он пригласил с собой.
Она подмигнула мне; в уголках ее рта прятался намек на улыбку.
— Возможно, ты и не первый, кого он пригласил, но первый, кто настолько свихнулся, что готов принять его приглашение. Впрочем, это не меняет сути.
— Ты считаешь, что я свихнулся, раз еду вместе с ним?
— Вовсе не поэтому! Во всяком случае, если ты и свихнулся, то в правильную сторону, как и все мы тут. А где его деревня?
— Не знаю точно. Где-то на севере штата. Он сказал, что туда надо добираться поездом, а потом двумя автобусами.
— Дидье прав. Тебе надо ехать. Если ты хочешь обосноваться здесь, в Бомбее, тебе надо сначала пожить какое-то время в деревне. Деревня — это ключ к Индии.
Мы сделали последний заказ проходившему мимо официанту, и спустя несколько минут он принес банановый йогурт для Карлы и чай для меня.
— А сколько времени понадобилось тебе, Карла, чтобы привыкнуть к Бомбею? Ты всегда держишься совершенно естественно, как в своей стихии. Как будто ты прожила здесь всю жизнь.
— Трудно сказать. Бомбей — именно то, что мне требуется. Я поняла это в первый же день, в первый же час, когда приехала сюда. Так что, в общем-то, и привыкать не надо было.
— Забавно, но я тоже сразу почувствовал что-то вроде этого. Уже через час после того, как наш самолет приземлился, у меня появилось ощущение, что это место как раз для меня.
— А полная акклиматизация пришла, я думаю, с языком. Когда мне стали сниться сны на хинди, я поняла, что это теперь мой дом. И тогда все стало на свои места.
— И ты по-прежнему так думаешь? Ты собираешься остаться здесь навсегда?
— Ничто никогда не бывает навсегда, — ответила она медленно с характерной для нее рассудительностью.
— Ну, ты понимаешь, что я хочу сказать.
— Ну да… Я проживу здесь до тех пор, пока не получу то, что мне надо. А тогда, возможно, уеду куда-нибудь еще.
— А что тебе надо, Карла?
Она нахмурилась и посмотрела на меня в упор. Это выражение в ее глазах было мне уже знакомо, оно означало: «У тебя, конечно, есть право задать этот вопрос, но нет права непременно получить на него ответ».
— Мне нужно все, — бросила она, слегка усмехнувшись. — Однажды я ответила так же одному моему другу, и он сказал, что секрет успеха в том, чтобы ничего не хотеть и получить то, что тебе надо.
Спустя некоторое время, пробравшись сквозь толпу на Козуэй и Стрэнде и пройдя под лиственными сводами пустынных улочек позади Колабского рынка, мы задержались у скамейки под развесистым вязом, растущим около ее дома.
— У меня сменилась вся система понятий, — вернулся я к нашему разговору в «Леопольде». — Это абсолютно новый угол зрения, новый способ восприятия мира.
— Да, ты прав. Именно так это происходило и у меня.
— Прабакер водил меня в один старый многоквартирный дом около больницы Святого Георгия, где находится что-то вроде хосписа. Дом был битком набит безнадежными больными, и все, что у них осталось, — это место на полу, где можно лечь и умереть. А владелец этого дома, который имеет репутацию чуть ли не святого, ходил среди умирающих, щупал их и знаками показывал своим помощникам, какие из органов человека жизнеспособны. Это огромное хранилище человеческих органов. За право умереть в чистом спокойном месте, а не в придорожной канаве, люди готовы предоставить этому типу свои органы по первому его требованию. И при этом они смотрят на него со слезами благодарности, чуть ли не с обожанием.
— Еще одно испытание, которому твой друг Прабакер решил подвергнуть тебя перед отъездом?
— Да, но было кое-что и похуже. И главное, что ты не можешь ничего сделать с этим. Видишь детей, которые… которым приходится очень несладко, видишь людей в трущобах — он сам живет в трущобах и водил меня туда… — эта постоянная вонь из открытых уборных, беспросветная нищета, убогость… Они глядят на тебя из дверей своих лачуг, а ты понимаешь, что не в силах им помочь и что им не на что надеяться. Ты не можешь изменить это и вынужден успокаивать себя мыслью, что все могло быть гораздо хуже. Полная беспомощность.
— Знаешь, увидеть своими глазами все несовершенство мира очень полезно, — сказала Карла, помолчав. — И не менее важно иногда понимать, что, каким бы плохим ни было то, что ты видишь, ты не в силах улучшить это. В мире полно гадостей, которые не были бы такими гадкими, если бы кто-то в свое время не постарался исправить их.
— Как-то не хочется верить в это. Я знаю, конечно, что ты права. Очень часто, стремясь исправить что-либо, мы делаем только хуже. Но все же, если мы будем поступать правильно, мир, мне кажется, может измениться к лучшему.
— Между прочим, я сегодня столкнулась на улице с Прабакером. Он велел спросить тебя насчет каких-то водных процедур, так что я спрашиваю, хотя сама не понимаю, о чем.
— А, ну да, — рассмеялся я. — Дело в том, что вчера, когда я спускался по лестнице, чтобы встретить около гостиницы Прабакера, мне навстречу попалась вереница индийских парней, тащивших на голове кувшины с водой. Я посторонился, чтобы пропустить их. На улице я увидел большую деревянную бочку на колесах, передвижную цистерну, так сказать. Один из индийцев доставал из бочки воду ведром и разливал ее по кувшинам. Я наблюдал за этим до бесконечности, ожидая Прабакера, парни успели сделать несколько ходок вверх и вниз. Когда Прабакер подошел, я спросил его, что они делают. Он объяснил, что они таскают воду для моего душа. На крыше установлен большой бак, и они наполняют его.
— Ну да, так всегда делается.
— Ты знаешь об этом, теперь и я знаю, но вчера это явилось для меня настоящим откровением. В этой жаре я залезаю под душ не меньше трех раз в день. Мне и в голову не могло прийти, что людям приходится подниматься с кувшинами на шесть лестничных пролетов, чтобы я мог ублажать себя. Я пришел в ужас и сказал Прабакеру, что больше ни за что и никогда не буду принимать душ в этой гостинице.
— А он что ответил?
— Он сказал, что я ничего не понимаю, что это их заработок. Если бы не туристы вроде меня, объяснил он, у этих индийцев не было бы работы. А им ведь надо содержать семью. Он настаивал, что я должен принимать душ три, четыре, пять раз в день.
Карла кивнула.
— Он велел мне посмотреть, как они покатят бочку. И я понял, что он хотел этим сказать. Это были сильные, здоровые парни, и они гордились тем, что занимаются делом, а не попрошайничают и не воруют. Они со своей бочкой влились в поток транспорта, высоко подняв голову и ловя на себе восхищенные взгляды индийских девушек.
— Так ты принимаешь теперь душ?
— Да, трижды в день, — рассмеялся я. — Но я хотел тебя спросить, за что Летти так взъелась на Маурицио?
Она опять посмотрела тяжелым взглядом прямо мне в глаза, уже вторично за этот вечер.
— У Летти налажены связи в Отделе регистрации иностранцев: один из крупных чиновников отдела питает слабость к сапфирам, и Летти поставляет их ему по оптовой цене или даже чуть ниже. И иногда, в обмен на эту… любезность, она имеет возможность помочь кому-нибудь
продлить визу — почти бессрочно. Маурицио хотел продлить визу еще на год и притворился, что влюблен в Летти, — фактически, соблазнил ее, — а получив, что ему требовалось, он ее бросил.
— Летти ведь твоя подруга…
— Я предупреждала ее. Маурицио — не из тех мужчин, в которых можно влюбляться. С ним можно делать все, что угодно, но только не влюбляться.
— И все-таки он тебе нравится? Несмотря на то, что он так поступил с твоей подругой?
— Он поступил именно так, как я от него и ожидала. С его точки зрения, он провернул честную сделку — поухаживал за девушкой в обмен на визу. Со мной ему и в голову не пришло бы выкинуть что-нибудь подобное.
— Он что, боится тебя? — улыбнулся я.
— Да, я думаю, боится. Немножко. И это одна из причин, по которым он мне нравится. Я не смогла бы уважать человека настолько бестолкового, что он не боялся бы меня хоть чуть-чуть.
Она встала, я поднялся тоже. Ее зеленые глаза, повлажневшие в свете уличного фонаря, были драгоценными камнями, будящими желание. Губы приоткрылись в полуулыбке, которая принадлежала только мне одному, — это был мой момент, и мое сердце, неуемный попрошайка у меня в груди, с надеждой встрепенулось.
— Когда ты поедешь завтра с Прабакером в его деревню, — сказала она, — постарайся отдаться этому целиком. Просто… плыви по течению. В Индии надо иногда уступить, чтобы добиться своего.
— У тебя всегда наготове какой-нибудь благоразумный совет, да? — спросил я, усмехнувшись.
— Это не благоразумие, Лин. Благоразумие, на мой взгляд, значительно переоценивают, тогда как оно всего лишь та же рассудочность, из которой вытряхнули всю суть. Я не стремлюсь быть благоразумной. Большинство благоразумных людей, которых я знаю, действуют мне на нервы, но по-настоящему умные люди всегда привлекают меня. Если бы я хотела дать тебе благоразумный совет — чего я не хочу, — то я сказала бы: не напивайся, не кидай деньги на ветер и не влюбляйся в какую-нибудь деревенскую девчонку. Вот это было бы благоразумно. Но я предпочитаю просто разумное, и потому рекомендую тебе не противиться ничему, с чем бы ты там ни столкнулся. Ну ладно, я пошла. Разыщи меня, когда вернешься. Мне хочется встретиться с тобой после этого, действительно хочется.
Она поцеловала меня в щеку и направилась к дому. Я подавил в себе желание схватить ее в объятия и прижать свои губы к ее губам. Я смотрел, как она идет; ее темный силуэт был частью самой ночи. Фонарь над дверью ее дома осветил ее теплым желтоватым светом, но мне казалось, что это мои глаза оживили ее тень, что это мое сердце наполнило ее бестелесную оболочку светом и красками любви. В дверях она обернулась, увидела, что я смотрю на нее, и мягко закрыла дверь за собой.
Я был уверен, что этот последний час с ней был моим тестом на «Борсалино». Всю дорогу до своей гостиницы я гадал, выдержал я испытание или нет. И сейчас, спустя много лет, я продолжаю гадать об этом. И по-прежнему не знаю ответа.
Глава 5
Длинная плоская лента платформы для поездов дальнего следования протянулась в бесконечность под высокими закругленными металлическими небесами вокзала Виктория. Херувимами этих архитектурных небес были голуби, порхавшие с одного карниза на другой в такой вышине, что разглядеть можно было лишь мельтешение каких-то бесплотных небожителей, сотканных из белого света. Огромный вокзал по праву славился великолепием своих башен и фасадов, украшенных замысловатым узором. Но особой, возвышенной красотой отличался его внутренний зал, напоминавший собор. Функциональность сочеталась здесь с художественной фантазией, и вечные ценности искусства приковывали к себе не меньшее внимание, чем сиюминутные заботы.
Целый час я сидел в куче нашего багажа, наваленного в начале платформы, с которой поезда отправлялись на север. Время шло к вечеру, и вокзал был заполнен людьми, их пожитками и разнообразными живыми или недавно умерщвленными сельскохозяйственными животными.
Прабакер уже в пятый раз оставил меня, бросившись в людскую круговерть между двумя соседними составами. Пять минут спустя он в пятый раз вернулся.
— Ради бога, Прабу, посиди спокойно.
— Мне нельзя сидеть спокойно, Лин.
— Ну, тогда пошли на поезд.
— И на поезд нельзя. Еще не наступило время идти на поезд.
— А когда же оно наступит?
— Я думаю, совсем очень недолго, почти скоро… Слушай, слушай!
Прозвучало какое-то объявление. Возможно, на английском. Оно было похоже на сердитое ворчание не вовремя разбуженного пьяного, многократно усиленное и искаженное конусообразными воронками древних громкоговорителей. Напряженное внимание, с каким Прабакер вслушивался в эти раскаты, сменилось выражением крайней муки.
— Давай, Лин! Скорее! Скорее! Нельзя здесь рассиживаться!
— Послушай, Прабу. Я вот уже час сижу здесь, как изваяние Будды, а теперь вдруг ни с того ни с сего надо нестись сломя голову?
— Да, баба. Оставь изваяние. Не до Будды сейчас — да простит меня его святость! Надо быстро-быстро торопиться. Он идет! Мы должны быть готовы! Видишь его? Он приближается!
— Кто приближается?
Прабакер вглядывался в толпу на платформе. Что бы там ни значило прозвучавшее объявление, но оно мгновенно сорвало людей с места, и они ринулись к двум поездам, запихивая свои вещи и самих себя в двери и окна. Из этой суматохи вынырнул какой-то человек, шагавший в нашем направлении. Он был огромен — такие гиганты мне до сих пор почти не встречались — метра два ростом, мускулистый, с длинной густой бородой, покоящейся на мощной груди. На нем была форма бомбейского носильщика — картуз, рубашка и шорты из грубой ткани цвета хаки с красными полосками.
— Он! — сказал Прабакер, глядя на гиганта с восхищением и ужасом. — Сейчас тебе надо идти с этим человеком, Лин.
Носильщик явно привык иметь дело с иностранцами и сразу взял быка за рога, вытянув ко мне обе руки. Я решил, что он хочет обменяться рукопожатием, и протянул ему свою, но он отпихнул ее с таким видом, который не оставлял сомнений, что он относится к подобным глупостям с крайним отвращением. Сунув руки мне под мышки, он приподнял меня и поставил в сторонку, дабы я не путался среди багажа. Когда ты весишь 90 килограммов, а тебя вдруг без малейшего усилия поднимают в воздух, это приводит в некоторое замешательство, хотя в то же время и бодрит. В тот же момент я решил беспрекословно подчиняться этому носильщику, по возможности не роняя при этом собственного достоинства.
Гигант одной рукой ухватил мой тяжелый рюкзак, другой сгреб остальные пожитки, а Прабакер тем временем затолкал меня носильщику в тыл и собрал в кулак его форменную рубашку в виде своего рода хвоста.
— Хватайся, Лин, — велел он мне. — Держись за эту самую рубашку и никогда, ни за что не отпускай ее. Дай мне глубокое специальное обещание, что ты не отпустишь рубашку.
У него было настолько необычное для него выражение — крайне серьезное и озабоченное, что мне оставалось только кивнуть и взяться за рубашку.
— Нет, Лин! Дай обещание словами. Скажи: «Я никогда больше не отпущу эту рубашку». Скорее!
— О господи! Ну хорошо. Я никогда больше не отпущу эту рубашку. Ты удовлетворен?
— До свидания, Лин! — вскричал вдруг Прабакер и, вклинившись в толпу, затерялся в ней.
— То есть, как? Куда ты, Прабу? Прабу!
— О’кей! Идем! — пророкотал носильщик голосом, который он раздобыл не иначе как в медвежьей берлоге и долго выдерживал в жерле какого-то ржавого старинного орудия.
Он врезался в толчею, таща меня на буксире, высоко задирая могучие колени и пиная ими окружающих. Люди рассыпались перед его коленями во все стороны. Если они не рассыпались сами, их отбрасывало.
Извергая проклятия, угрозы и оскорбления, носильщик прокладывал путь сквозь людскую массу. Вокруг стоял невообразимый шум, — я, казалось, кожей ощущал, как вибрирует воздух. Люди вопили так, будто очутились в центре какого-то ужасного катаклизма. Над их головами ревели что-то невразумительное громкоговорители. Со всех сторон раздавались свистки, гудки и звонки.
Мы остановились перед одним из вагонов, который, подобно всем остальным, был заполнен до отказа. Двери были наглухо забиты человеческими ногами, торсами и головами. В изумлении и немалом смущении я прилепился к носильщику, продолжавшему орудовать своими неутомимыми и несокрушимыми коленями с таким же успехом, как и на платформе.
Наше победное шествие прекратилось лишь в самой середине вагона. Я решил, что человеческая масса оказалась здесь слишком плотной даже для этого джаггернаута[48], и еще крепче вцепился в его рубашку, страшась отстать от него. Он заворочался, и сквозь несмолкающий рев толпы я вдруг услышал чей-то голос, повторявший, как настойчивое жалобное заклинание: «Сарр… Сарр… Сарр… Сарр…»
Наконец до меня дошло, что голос принадлежит моему носильщику, а слово, которое он повторяет с таким отчаянием, — «сэр». Я не сразу понял это, потому что ко мне давно уже никто так не обращался.
Отпустив его рубашку, я огляделся и увидел Прабакера, распластавшегося на скамейке во всю ее длину. Он с боем прорвался в вагон одним из первых, чтобы занять для нас места, и охранял их всем своим телом. Переплетя ноги вокруг подлокотника со стороны прохода, руками он вцепился в подлокотник с противоположной стороны. С полдюжины мужчин, набившихся в купе, всеми силами старались оторвать его от сидения. Они тянули и дергали его, таскали за волосы и колотили по лицу. Прабакер не мог защититься от них, но когда он увидел меня, торжествующая улыбка пробилась на его лице сквозь гримасу боли.
Я в остервенении раскидал мужчин, хватая их за рубашки и отбрасывая в сторону с силой, какую наши руки приобретают в минуты праведного гнева. Прабакер спустил ноги на пол, и я сел рядом с ним. Тут же началась потасовка за третье освободившееся место. Носильщик сгрузил багаж у наших ног. Его лицо, волосы и рубашка были мокрыми от пота. На прощание он кивнул Прабакеру с глубоким уважением. Не менее глубоким было и презрение, сквозившее во взгляде, которым он окинул меня. Затем он стал протискиваться к выходу, понося на чем свет стоит всех, кто попадался на его пути.
— Сколько ты заплатил этому типу?
— Сорок рупий, Лин.
Сорок рупий. Носильщик протащил сквозь толпу весь наш багаж вместе со мной за каких-то два американских доллара.
— Сорок рупий?
— Да, Лин, — вздохнул Прабакер. — Я понимаю, это очень много. Но такие замечательные колени дорого стоят. Они очень хорошо знамениты, его колени. На вокзале был целый конкурс за его колени среди гидов. Но я убедил его помочь нам, потому что я сказал ему, что ты… — не знаю, как это правильно будет по-английски, — ну, что у тебя не совсем хорошая голова.
— Это называется «умственно отсталый». Ты сказал ему, что я умственно отсталый?
— Нет-нет! — ответил Прабакер, всесторонне обдумав это выражение. — Наверное, надо перевести это как «дурачок».
— Значит, ты сказал ему, что я дурачок, и тогда он согласился перенести наши вещи?
— Да, — ухмыльнулся он. — Но не простой дурачок, а очень, очень-очень большой.
— Понятно…
— Так что он назначил по двадцать рупий за каждое колено, и вот теперь у нас есть хорошие места.
— А с тобой-то все в порядке? — спросил я, сердясь на то, что ему пришлось страдать ради моего удобства.
— Да, баба. Несколько синяков будут у меня на теле, но ничего не сломалось.
— Но какого черта ты затеял всю эту катавасию, скажи на милость? Я дал тебе деньги на билеты. Мы могли бы ехать первым или вторым классом, как цивилизованные люди, а не тесниться здесь.
Прабакер посмотрел на меня с упреком, его большие светло-карие глаза переполняло разочарование. Вытащив из кармана несколько банкнот, он вручил их мне.