“С мамой, Верой и тетей Сютой”. Акатово
Видимо, эта история наделала шуму, потому что я не раз слышал потом рассказы, как Петька укатил в реку на кобыле. Поэтому я и запомнил? Или потому, что сохранилась моя фотография на той телеге? Но помню отчетливо и секущий хвост, и цвет (лошадь была грязно-черная), и раздувавшиеся бока.
Всё, что двигалось, притягивало меня: повозки, машины, лодки, пароходы. Лошадей меня приучили не бояться там, в Акатове. Их влажные губы, аккуратно берущие с ладони краюху, посыпанную каменной солью, я люблю с тех самых пор.
Машины, трактора и мотоциклы издавали поразительные завораживающие звуки. Я всегда бросался к окну и провожал их, пока мог видеть, но, конечно, не в городе, где они были частью привычного пейзажа, а в деревнях, где мы проводили теплые летние месяцы – время семейного отпуска. Вспоминая колесный пароход, я сперва слышу равномерное хлюпанье колесных лопаток чпок-чпок, чпок-чпок, и только затем возникает в памяти пенный след за бортом и закопченная белая труба с идущим из нее грязным дымом. Однажды на реке дед обратил мое внимание на колесное чудище и рассказал о невидимом винте, сменившем громоздкие колеса, которые на заре пароходостроения приспособили к паровой машине, позаимствовав у водяных мельниц. Зачем-то я на всю жизнь запомнил, что первую водяную мельницу построил греческий ученый Перахор в III веке до нашей эры. Мы долго стояли на берегу, провожая прогулочный корабль, пока он не стал маленьким и совсем неинтересным.
Отдыхали мы всегда на воде. А где вода, там и лодки, и конечно же, рыба. В юности дед с бабкой много сплавлялись по рекам, в основном по Волге. Дедов дед (мой прапрадед) гонял по ней бурлацкие баржи, и дед не без гордости рассказывал, что крепостной крестьянин Недошивин сумел выкупиться у помещика, правда, сделал это в 1860 году, за год до отмены крепостного права. Вероятно, любовь к воде передалась деду, а через него и мне.
Перед войной дед с бабкой и их друг, искусствовед Юрий Колпинский, отправляясь в путешествие, покупали задешево у местных мужиков челнок или дощатую лодчонку, грузили в нее палатки и нехитрый скарб и сплавлялись по заранее намеченному маршруту, ночуя на берегах в приглянувшемся месте, купались, ловили рыбу или покупали ее у рыбаков за копейки. В конце маршрута челнок продавали за бесценок или просто бросали на берегу. Так они проплавали несколько лет. Потом всю жизнь я слушал истории о том, что случились с ними по пути, иногда на сон грядущий, иногда просто вспомнившиеся к месту.
Колпинского я не помню, но одну из их коллективных шуток, постоянно повторяемую дедом за столом, когда я начинал артачиться, не желая доедать положенное в тарелку, запомнил: “Хай скопье поганэ панчо, но не сгине буонна паппа”, – приговаривал дед и пояснял: одно слово украинское, другое – итальянское. Так они перевели пословицу “Пусть лопнет проклятое брюхо, но не пропадет хорошая пища”. Колпинский родился в семье дипломатов, в детстве жил в Риме, и итальянский был для него вторым родным языком. Как закончили жизнь его родители, я у деда почему-то не спросил.
Герман Недошивин и Наталья Зограф. Путешествие по Волге. Весна 1931
После войны сплавляться по реке им было уже не по силам, но, сохраняя традицию и селясь у воды, дед завел байдарку. Как сейчас вижу Юрьевну около стоянки такси на Ленинградском вокзале. Она в темно-синем ситцевом платье с коричневыми огурцами и белой вязаной кофточке. Курит сигарету. Я стою рядом. Мы стережем рюкзаки, а дед возвращается с платформы, куда только что отнес огромный заплечный тюк из толстенного брезента и два составных весла, оставив сторожить их мою маму. Перетаскивать байдарку в поездке было муторно, но оно того стоило. У нас была своя лодка, мы были мобильны и ни от кого не зависели.
Процесс сборки мне особо памятен. Я всегда подавал разложенные детали. Дед собирал остов носа и корму, запихивая их в приготовленную резиновую шкуру. Затем составлялся хребет – пол и шпангоуты, и лишь в конце сборки состыковывались борта. Когда лодка была готова, ее переворачивали днищем вверх, чтобы не намочило дождем, и оставляли в тенечке, чтобы резина не перегрелась и не потрескалась. Сидеть в байдарке, вытащенной на берег, категорически запрещалось, можно было сломать легкие соединительные рейки, прочные только на плаву. После завтрака, если была запланирована поездка, мама с дедом взваливали лодку на плечи и переносили ее на берег к зографовской палатке, где лежала их байдарка, точная копия нашей. Байдарки были трехместные. Красные деревянные фальшборты от времени истерлись и утратили первоначально яркий цвет, резина на днище пестрела заплатками. Поэтому аптечка с клеем, наждачной бумагой и кусками велосипедных камер всегда лежала в кармашке рядом с местом рулевого.
Лодку спускали на воду. Дед придерживал ее с кормы, пока женщины усаживались – мама спереди, бабка посередине. Затем залезал я, маме в ноги; последним, выведя просевшую под грузом лодку поглубже, с причитаниями, что вода мокрая и холодная, в байдарку залезал дед. Мама и дед брались за весла и начинали грести – сильно и с удовольствием, мы с Юрьевной обозревали окрестности. Бабка обычно произносила приказным тоном: “Петька, прекрати кричать, ради бога, ведь с ума можно сойти”. Но я отлично знал, что с ума она не сойдет, и продолжал громко вопить или петь сочиняемую по ходу песенку.
Чтобы угомонить меня, мама заводила “Бригантину”. Мы плыли, и вода журчала, обтекая наше суденышко, веселая и темная. Я смотрел на буруны, остающиеся от маминых весел, или вертелся, чтобы увидеть буруны от весел деда, а когда лодка начинала раскачиваться, предупреждая дедов окрик, замирал и следил за режущим воду носом, разглядывая торчащие из воды деревья у затопленных берегов или страшные мохнатые водоросли, если байдарка шла над мелью. Особенно я любил, когда лодка продиралась сквозь заросли тростника. Стоящее стеной зеленое войско рядами ложилось под днище, и за байдаркой оставался просвет, словно его сделало каменное ядро, вылетевшее из старинной пушки. Иногда дед называл мне водные растения, и я научился распознавать трилистник, похожий на обычную траву, чьи стебельки заканчивались неприметными бледно-розовыми, почти белыми цветочками. Еще я любил рвать белые кувшинки на толстых жирных стеблях и выкладывать из них узоры на носу байдарки. Специально для меня и мамы дед заруливал в стоячую воду, темную и плотную, похожую на бесконечное зеркало. Мама прекращала петь, и мы принимались собирать кувшинки, или нимфеи, как полагалось называть их по-научному. Волны от лодки качали маслянистые листья нимфей с сердцевидным вырезом, проходили дрожью по зарослям ряски, преображаясь в мелкую рябь, которую задерживали и глушили ее мелкие зеленые кружочки размером с новогоднее конфетти. Они словно вбирали в себя волны всем своим огромным сообществом, заполонившим безветренные заводи.
Позднее, уже в Москве, мама много раз пела мне “Бригантину” и много раз объясняла непонятные слова типа “грошевой уют”. В нашей семье, привыкшей к сенным матрасам и разборным байдаркам, в этом объяснении не было особой нужды. Но я упрямо пел “грозовой уют”. Так было понятней, красивей и больше соответствовало героическому настрою песни. Может, поэтому дедову мини-лекцию перед сном про медный грош – самую мелкую монетку, от названия которой пошло непонятное мне слово, – я и не забыл – из упрямства и несогласия со взрослыми. Дед, конечно же, объяснил мне выражение “гроша ломаного не стоит” и рассказал, что в копейке было два гроша. За такую маленькую монетку (грош) можно было проехать на телеге всего лишь километр пути или купить пирожок с капустой. Понятно, что на ломаный, помятый, погнутый или истертый за время употребления грош ничего купить было нельзя. Зато когда строили церковь и по дворам ходил пономарь, собирая в шапку монетки на колокола, даже ломаный грош шел в дело, ведь колокола лили из меди. Все древние колокола и даже огромный царь-колокол, который мы видели с мамой в московском Кремле, были сделаны из простых медных денег. Рассказывал и объяснял дед всегда мастерски и так интересно, что я не хотел засыпать.
4
Еще из Акатово.
Через месяц мне будет пять. Определение времени действия подобно работе историка с текстами: поиски косвенных ссылок – основного датирующего материала. Хорошо помню вечер: солнце заходит или почти зашло, вода блестит, водяная трава стоит не шелохнувшись, как и кусты ивняка, склоненные к реке. Всё зеленое темнеет на глазах, наливается вечерней силой и ползущим по земле холодом. Мы вышли на берег к самой кромке воды. У противоположного берега две смолёные лодки сплавляются по течению, весла брошены и бессильно висят у бортов, словно рукава боярских кафтанов на иллюстрациях Билибина к “Сказке о царе Салтане”. Веселая деревенская компания в лодках гомонит, звуки по воде разносятся далеко. Мужик на носу передней лодки растягивает гармонь во всю ширь. Она издает животный вздох, но все хохочут, отмахиваются от гармониста и не дают ему начать, тогда он обиженно сдувает гармонь, как кузнечный мех, и она обдает загулявших презрительным звуком. Чья-то рука со стаканом замирает на мгновение в воздухе, человек что-то выкрикивает, слов не разобрать, зато ответный рев разлетается по всей округе, как отголосок выстрела. Веселье заполняет пространство, разрывая привычную тишину на клочки.
Акатово, 1960-е
Вечерами дед всегда клал в карман фонарик. Особенный, конечно, как и все его вещи, хранившиеся в большом ящике письменного стола, которые я так любил разглядывать: перочинный ножичек с костяной рукояткой, малюсенькие пасьянсные карты, огромная складная лупа, портмоне со множеством кармашков, набор остро заточенных цветных карандашей, электробритва, которой он гудел по утрам, и всевозможные скрепки, кнопки и старые телефонные книжки – мне казалось, что он никогда ничего не выбрасывает. Там же лежал черный динамо-фонарь “летучая мышь”, который он брал в поездки. Его надо было сжимать в ладони, добывая огонек. Фонарь хрипло жужжал и освещал дорогу под ногами направленным подрагивающим лучом. Мне нравилось с ним играть, но рука быстро уставала, и я терял к нему интерес. Тогда, на берегу, дед зажужжал своей “летучей мышью”, давая знать людям в лодках, что мы за ними следим.
Свет заметили и закричали: “Герман, Герман полетел!” И вся разноголосая компания выдала дружное “ура!”.
Значит, было это 9 августа 1962 года. Всё сходится: отдыхали мы всегда в августе. Через полтора месяца мне должно было исполниться пять лет.
Потом всё же прорезалась гармонь, и женский глубокий голос запел красиво и протяжно. Остальные умолкли. Я спросил, что это там еще за Герман? Для меня это было имя деда и только его. В деревнях дедово имя всегда путали, называя чуть ли не Гермогеном, как позже неправильно произносили мамино отчество в экспедициях, клича Германовной с ударением на “а”, но стоило пояснить: Германовна, как Герман Титов – и больше уже не ошибались. Второго космонавта все знали и очень любили, конечно, чуть меньше, чем первого – народного героя. Кто такой Герман Титов, дед объяснил мне там, на берегу Медведицы, а потом, предупреждая готовые посыпаться вопросы, резко сказал: “Молчи, слушай”. И мы стояли и слушали, пока лодки уносило дальше по течению, и над рекой долго истаивали звуки гармони и женский грудной голос, слившиеся, как две струи, в одну щемящую мелодию.
Герман Недошивин. 1940-е
В тот вечер я выбежал из дома босой, возвращаться пришлось уже по росе, штаны намокли, ноги заледенели, стали белые и блестящие. Ноги мне отпарили горячей водой из синего эмалированного кувшина прямо над огромным китайским тазом, долго еще жившим в нашем семействе. Штаны бабка повесила на гвоздь в запечке, утром я надел их, сухие и словно пожеванные снизу, но очень скоро складки расправились, и от того вечера не осталось и следа.
Перед сном дед рассказал мне историю. Темной августовской ночью они с Колпинским сидели на берегу Волги возле палатки, жгли костер и кипятили чайник. Луна ныряла в облака, от воды тянуло прохладой. Слышно было, как плещется в воде рыба, на небе проглядывали редкие звезды. Костер потрескивал, освещая маленький пятачок, пламя било по глазам, отчего округа, песчаная коса и вода погружались в черноту. Они о чем-то тихонько говорили, как вдруг отчетливо услышали голоса с воды.
– Степан, – хриплый разбойничий басок прилетел откуда-то со стремнины, – заходи справа, там коряга у берега, к ней приставай.
– Знаю, подойдем по-тихому, – откликнулись со второй лодки так же зловеще.
– Тише ты, греби скорей.
Заговорщики замолчали. Захлюпали весла, лодки забирали лагерь в клещи. Дед с Колпинским решили пока не будить жен, спящих в палатках, но изрядно всполошились. Оружия у них не было, они выбежали на берег, но в кромешной тьме ничего высмотреть не удалось. Тогда Колпинский схватил весло и принялся лязгать уключиной, качая ее взад-вперед.
– Гера, подай-ка патроны, – бодро заявил он во тьму, – сейчас я им покажу.
Он положил весло, как мушкет, на плечо, направив его в темноту и опять лязгнул уключиной.
– Как станут подходить, свети фонарем, нас в темноте видно не будет, – скомандовал он деду.
Наступила тревожная тишина. Обороняющиеся и наступающие затаив дыхание пытались разглядеть друг друга. Наконец с воды послышалось:
– Степан, оружие у них, не зашибли бы, – хриплый голос звучал теперь как-то неуверенно.
– Мужики, побойтесь бога, мы тоню тянем, не застрелите случаем, – взмолился второй плаксиво.
Тут всё и прояснилось: рыбаки из соседней деревни тянули невод, стараясь обложить длинный плес, к которому ночью подходили кормиться судаки. Мужики пристали, сведя лодки у намеченной коряги, и дед с Колпинским помогли им вытянуть сеть на берег. Выбрав рыбу и уложив сети на борт, все пошли к костру. Рыбаки угостили их стерлядкой и судаками, Колпинский разбавил спирт, сварили ухи, разбудили жен и попировали всласть, посмеиваясь и без конца передразнивая друг друга. Просидели у костра почти до утра и разошлись друзьями.
– А потом? – спросил я деда.
– Потом мы пошли спать, и тебе пора.
5
Очень скоро речные истории закончились, и появился Балумба. О том, что его убили, я услышал по радио и, взволнованный, начал приставать к деду с вопросами. Дед улыбнулся и пообещал рассказать про Балумбу перед сном.
Патрис Лумумба – первый премьер-министр Демократической Республики Конго, поэт и герой современного Заира, деятель левацкого толка и большой друг СССР – был убит в ходе переворота в 1961 году. Об этом много писали газеты, и неизвестного дотоле худощавого и симпатичного африканца в профессорских очках знали все. Лумумба проник в каждый советский дом, хату, юрту, чум и ярангу. Пионеры на линейках клялись в любви к народу далекой африканской страны, отважно борющемуся с кровожадными колонизаторами. Университет Дружбы народов, названный его именем, существует до сих пор, правда, имя африканского лидера теперь утратил как неактуальное. Даже я, четырехлетний, понял, что тот, о котором поют песни и без конца говорят по радио, очень важный человек. А то, что чуть-чуть спутал имя, не беда. Как оказалось, очень кстати.
Вечером дед присел около моей кровати и принялся рассказывать. Его Балумба был совсем не похож на человека из радиопередачи, он был добрый волшебник и жил в той самой Африке, куда доктор Айболит ездил спасать бедных зверей, в стране, где были чудесные леса и горы, страшные болота, кровожадные крокодилы, простодушные слоны и злобные буйволы, хитрые обезьяны и отвратительные гиены. Там было всё, что нужно для сказки на ночь.
Начиналась сказка всегда одинаково: “Однажды Балумба пошел на охоту. Взял с собой что полагается: легкий топорик, кресало для добывания огня, длинное и легкое копье, лук и стрелы, моток конопляной веревки. На пояс он повесил кривой нож, а за плечи закинул джутовый мешок на широких лямках, чтобы было легче нести поклажу”. Дальше разворачивалось действие: “Вот пошел он из деревни по тропинке, что вела в Черный лес, полный высоких деревьев, их кроны сплетались в вышине, образуя сплошную зеленую крышу. Через нее почти не проникало солнце, но и дождь не протекал. А дожди в Африке, если случаются, бывают очень обильные, реки взбухают и выходят из берегов, рыба расходится по ручьям и протокам, поля с просом и кукурузой заливает водой, а в деревни приходит голод.
Поэтому профессия охотника, каким был наш Балумба, а он был лучший охотник из всех, кого знала Африка, считается очень почетной. Итак, Балумба отправился в лес и встретил большую жабу. Она сидела на пне, толстая, вся в бородавках, и жалобно раскрывала широченную пасть. Жабе было больно, ее передняя лапка безвольно свисала, переломанная в двух местах…”
Так Балумба, конечно же, вылечивший жабу, обретал волшебного друга и с его помощью спасал по ходу дела маленькую газель, поросенка-бородавочника, детишек обезьяны-носача и всегда находил выход из хитрой ловушки, устроенной на его пути колдуном из соседнего племени чомбо. Или находил водопад, а под ним пещеру, где хранились алмазы. Их продавали на рынке и строили в деревне большую больницу, где лечили всех жителей от поразившей их вдруг страшной глазной болезни. Чего с ним только не случалось! Понятно, что действие развивалось неспешно, никогда не укладывалось в один вечер, и, что самое интересное, можно и нужно было задавать вопросы, требуя объяснить незнакомые слова. Исчерпывающие ответы зачастую превращались во вставные новеллы. Однажды, когда бравый охотник спас поросенка-бородавочника и сказка должна была закончиться, Балумбе вдруг пришлось еще спасать огромное стадо свиней от охотников-англичан. В благодарность спасенные свиньи вырыли Балумбе огромный гриб трюфель, продав который он смог построить школу для деревенских детей. Так в сказку незатейливо затесался рассказ о трюфелях, которые по пути из Петербурга в Москву любил отведать в гостинице Пожарского в Торжке сам Пушкин, много раз той дорогой путешествовавший. Вернуться к продолжению главной истории порой оказывалось непросто, и мы вместе начинали вспоминать и восстанавливать ход событий, словно распутывали клубок волшебной пряжи.
Я ждал Балумбу как манну небесную, которой он однажды во время засухи накормил сто тысяч соплеменников, подобно богу, накормившему Моисея и его соплеменников во время их сорокалетних скитаний по пустыне. Кстати, рядом с деревней Балумбы тоже была пустыня и там с ним, конечно же, приключались разные истории. Уложить меня в постель не составляло никакого труда. Но вот что я скоро понял – дед тоже ждал этих вечерних сказок. К концу ужина он начинал хитро поглядывать на меня, и я понимал: дед знает – сегодня случится такое, что сразит меня наповал.
– Балумба! – кричал я, выскакивая из-за стола. – Балумба! Балумба! – и, исполняя африканский танец, мчался к тазу мыть ноги. Дед выходил на крылечко покурить, я залезал в постель и ждал его. Настоящая дикая энергия распирала меня изнутри. Я вжимался щекой в подушку, остро пахнувшую вкусным сеном, и потихоньку успокаивался, поджидая рассказчика.
В Заире вряд ли пели наши песни, посвященные убитому премьер-министру и поэту. Взять хотя бы официальную, бравурную, на музыку Дмитрия Покрасса и слова Михаила Вершинина:
Конго (буб-бум-трам-пам-пам!) – далекий черный
материк!
Конго – и сердца пламенного крик.
Конго – ко-ло-низаторской ордой
Убит герой – твой, молодой.
Припев:
В огне и дыме Лумумба с нами,