– Оголодали? – засмеялась Бабочка, скаля крепкие желтые зубы. Хлопнула Маркелку по плечу, взъерошила волосы. Он привычно подставил под щелчок лоб, где была такая же круглая родинка, как у Бабочки, только у нее розовая, а у него вишневая.
После щелчка ткнулись друг в друга лбами – всегда так делали после разлуки.
– Забери нас с Истомкой отсюда, – быстро, пока не вышел Гервасий, попросил Маркелка. – Ничему он нас больше не научит, сижу тут без толку. Истомка в лесу жить не умеет, но научится. Он парень ничего, пугливый только. На охоту не сгодится, но может грибы собирать, ягоды. А? Станем жить, как раньше. А?
Однако на крыльцо уже выковылял старец.
– Господь тя благослови, милая. – Он ласково, мелко крестил гостью. – Его попекой да твоими щедротами только и выживаем. Закатай-травы от почечуя, какую обещала, принесла ли?
Истомка тоже не молчал, кланялся:
– Здорова ли, бабинька? Не хворала ли?
Она поднималась по лестнице и смеялась, отвечала всем сразу.
Маркелке:
– Испытаю тебя, какой ты книжник. Не забыла я еще, чему в девичестве учили.
Монаху:
– Принесла-принесла. Только уж ты сам натирайся. Объясню, как.
А Истомке, потрепав по вихрам:
– Я отродясь не хворала. А поживешь в лесу, и ты болеть не будешь.
И всем сразу стало спокойно, весело. Маркелка чуть не прыгал, Истомка, услышав про лес, засиял, а Гервасий довольно поглядывал на увесистый мешок, который на бабочкиной спине сидел легко, словно пуховая подушка.
В Дубовой палате на стол из мешка переместились низки сушеных боровиков, копченая кабанина, связки вяленой плотвы, туес смородины, разные травы – в кипятке заваривать. Монах подхватывал, пихал под скамью, в ларь, который потом запирал на ключ. Ребятам дай волю – за день всё умнут, а надо как-то до следующего понеделка кормиться. Кое-что старик потихоньку съедал сам, в одиночку, особенно ягоды. Да хоть бы всё сожрал, только бы уйти отсюда!
– Спрашивай меня, Бабочка! – потребовал Маркелка. – Хошь – по псалтырю, хошь по «Часослову», хошь по «Смарагду веры». С любого места. А потом спроси его, – кивнул на Гервасия, – такое, чего он знает, а я не знаю. Скажет – останусь. Нет – уводи нас отсюда к лешему!
– Чего это, чего это? – забеспокоился учитель. – Мы еще ни в космогонию не взошли, яко Солнце и звезды вокруг Земли обращаются, ни в «Иерусалимскую беседу», повествующую, яко твердь стоит на осьмидесяти малых китах и трех больших, ни в географическую науку. Где обретается страна псоглавцев – ведаешь? А где правит Иоанн-пресвитер? То-то.
Он хотел воссиять еще какой-то ученостью, но Бабочка вдруг повернулась к окну, за которым пунцовела вечерняя заря, подняла руку:
– Тихо. Скачет кто-то.
Все прислушались.
– Нет никого, – сказал Гервасий. – Померещилось тебе.
Маркелка тоже ничего не услыхал, но знал: Бабочка зря говорить не станет.
– Один конный. Гонит ходко. За ним другие многие, медленно.
И точно. Миг спустя вдали послышался дробный перестук, а еще через полминуты в обширный запустелый двор влетел верховой и завертелся на месте, осаживая коня.
Человек был польский – видно по куцей шапочке с пером, по синему с разговорами кунтушу. Поляк – это еще ладно, у них какой-никакой порядок есть. Воровские казаки или гулящие тати хуже. Поэтому прятаться не стали.
Шикнув «Еду в ларь приберите», Гервасий захромал встречать гостя. Время было к вечеру, уже смеркалось. Если приезжий хочет заночевать, может, заплатит?
Маркелка с Бабочкой и Истомкой остались смотреть из окошка, но не высовывались.
Лях подъехал ближе. На коне он сидел ловко, будто на стульце. Поводьев не держал: одной рукой подбоченивался, с другой на шнурке свисал кистень.
Кланяясь, подсеменил монах. Что-то искательно сказал – сверху не разобрать.
Зато у всадника голос был звонкий, юношеский.
– Один тут монашествуешь? – Сказано было на чистом русском, без ляшской шепелявости. – Это хорошо, что один.
Конный чуть качнул правой рукой, ухватил кистень за рукоять и небрежным, ленивым, но в то же время неописуемо быстрым взмахом обрушил железное яблоко старику на голову. Что-то там в голове хрустнуло, Гервасий молча опрокинулся, распростал руки и остался недвижим.
Если б Бабочка не зажала одной ладонью рот внуку, а другой Истомке, кто-нибудь из них от ужаса заорал бы. Маркелка же только мыкнул, Истомка шумно вдохнул.
Душегубец приподнялся в стременах, сложил пальцы у губ кольцом, пронзительно засвистел.
Через малое время из пролома в стене повалили конные, гурьба за гурьбой, и вскоре заполонили пол-двора, от обломков Восточной башни до обломков Северной.
– Не икай! – тихо велела Бабочка Истомке.
Но ляхи Истомкиного иканья все равно бы не услыхали. У них ржали лошади, перестукивали копыта, звенела сбруя. А еще орали-гоготали сотни три луженых глоток.
Потом все разом притихли.
В пролом, отдельно от всех, въехали еще двое, на хороших лошадях с богатыми чепраками. Один всадник большой и толстый, второй тонкий и маленький. Оба нарядные.
Тот, что убил Гервасия, поскакал им навстречу. Остановил коня, как гвоздями приколотил. Что-то стал объяснять, показывая на Трапезную. Толстый – он, видать, был главным – басом ответил.
Обернувшись к отряду, убийца тонко крикнул непонятное:
– Zsiadać! Rozkulbaczyć konie! Skrzesać ogniska! Rozbijemy obóz tutaj, pod murem!
Эти трое поехали шагом через двор, а остальные начали спешиваться.
– Плохие у нас дела, – шепнула Бабочка. – Ночевать будут. Жолнеры во дворе, а начальные люди, должно быть, здесь, под крышей. Есть другой выход, чтоб не во двор?
– Нету. – Маркелка потирал губы – очень уж крепко их Бабочка давеча прижала. – Чего делать-то, а?
Толстый лях грузно слез подле крыльца. Другому, маленькому, помог сойти на землю молодой душегуб.
Главный что-то спросил, показав на мертвого старца Гервасия.
Злодей ответил:
– Tak będzie bezpieczniej, panie pułkowniku. Mógł przekazać wieści kozakom albo ziemtsom.
Бабочка тряхнула Маркела за плечи.
– Если другой двери нет, надо прятаться. Куда? Думай быстро!
Таким же сдавленным шепотом она говорила в засаде, когда ждала с самострелом оленя или лося.
Придумал не Маркел – Истомка.
– В схрон надо. Где Гервасий от литвы спасался!
Еле-еле успели втиснуться и закрыться досками.
У порога уже звучали шаги – сначала гулкие, по каменным плитам, потом скрипучие, по дереву.
Сначала прижимались друг к дружке неловко, кое-как. Схрон был шириной с аршин, глубиной того меньше. Шевелиться боялись – вдруг поляки услышат? Но понемножку обустроились, потому что те, в палате, сами делали много шума – расхаживали, грохотали, вели меж собой разговоры.
– Poruczniku, wystaw straże przy bramie. Niech się zmieniają co dwie godziny. Zostaniesz tu z regimentem jako dowódca, – говорил жирный, привычный командовать голос.
Другой, звонкий, уже знакомый, бодро отвечал:
– Tak jest, panie pulkowniku!
Бабочка приладилась глядеть в щель между досок. Маркелка тоже, но пониже, со своего роста. Вскоре, соскучившись жаться в темноте, приник к зазору и Истомка – совсем внизу, с корточек. Так в шесть глаз, в три яруса, и глядели.
Польский пулковник – его Маркелка рассмотрел первым – был важен, не иначе ихний ляшский боярин. Одет в парчу, сапоги ал-сафьян, на толстых пальцах златые перстни. Только собою негож: с мясистой рожи свисали сосулями два длинных уса, на щеке шишка, а снял бархатную с алмазной пряжкой шапку – под ней наполовину плешивая башка.
Зато второй, поручник, вблизи оказался красавец. Брови у него были дугами, нос ястребиный, под ним стрелками тонкие черные усы, губы красные, зубы белые. Станом гибок, движениями легок, одет в синий кунтуш, перепоясанный сребротканным кушаком, порты красные, сапожки желты. Если б не был злодей и кровопролитец – заглядишься.
Обернулся он к третьему ляху, до которого Маркелка взглядом еще не добрался, и сказал не по-польски, а по-русски:
– Повезло вам с первым постоем, госпожа. Не в поле переночуете, под крышей.
Маркелка, конечно, удивился. Третий оказался не третий, а третья. Молодая женка или, пожалуй, дева, только наряженная по-мужски.
Ух какая!