— Мы его не задержали, господин Шмид. Он сам выразил желание помочь нам в поисках брата, и мы приняли его предложение, пока он сам не возражает.
— Дайте трубку Францу.
Молодой человек опять поднес телефон к уху, послушал немного, после чего коснулся экрана и, положив телефон на стол, накрыл трубку рукой. Я посмотрел на телефон, а Франц сказал, что устал и хочет вернуться домой, но, если будут новости, он просит нас ему позвонить.
«Новости — значит вопросы? — подумал я. — Или труп?»
— Телефон, — сказал я, — вы не против, если мы его осмотрим?
— Я отдал его полицейскому, с которым беседовал до вас. И ПИН-код сообщил.
— Не телефон вашего брата, а ваш.
— Мой? — Жилистая рука сжала черный телефон. — Хм… а это надолго?
— Нет, не само устройство, — сказал я, — я прекрасно понимаю, что в такой ситуации телефон вам нужен. Вы предоставите нам доступ к разговорам и сообщениям за последние десять дней? Для этого вам потребуется только расписаться на заявлении, а мы запросим все данные у вашего оператора. — Я улыбнулся, словно извиняясь. — Так я смогу вас вычеркнуть из списка тех, за кем нужно вести наблюдение.
Франц Шмид посмотрел на меня. И в падающем из окон свете я увидел, как зрачки у него расширяются. Зрачки расширяются, когда человеку нужно больше света, и порой такое происходит от страха или от вожделения. В нашем же случае, думаю, причиной стала чрезмерная сосредоточенность. Так бывает, когда твой противник по шахматам делает неожиданный ход.
Я словно читал мысли, замелькавшие у него в голове.
Он подготовился к тому, что телефон мы захотим проверить, и поэтому стер все сообщения и список звонков, которые хотел скрыть от нас. Но возможно, в базе данных оператора все по-прежнему хранится — так он думал. Можно, конечно, отказать. Можно позвонить дяде, и тот подтвердит, что закон повсюду одинаковый — что в Греции, что в США, что в Германии, а значит, он вовсе не обязан помогать полиции, пока они не обоснуют свои требования юридически. Вот только если он начнет чинить нам препоны, не подозрительно ли это будет выглядеть со стороны? Тогда я едва ли вычеркну его из списка подозреваемых. Так он думал. В его взгляде я заметил нечто смахивающее на панику.
— Разумеется, — проговорил он, — где нужно расписаться?
Зрачки уменьшились. Он прокрутил в голове сообщения и ничего особо серьезного не обнаружил. Карт он мне не раскрыл, но по крайней мере на миг уронил свою непроницаемую маску.
Мы вышли из комнаты вместе и остановились посреди участка, высматривая Гиоргоса, когда из-за перегородки выскочил пес, на вид добродушный голден ретривер. Радостно гавкнув, он бросился к Францу.
— О, приветик! — вырвалось у Франца.
Присев на корточки, он принялся чесать пса за ухом привычными движениями, которые, как я заметил, отличают тех, кто искренне любит животных. И к кому животные, похоже, инстинктивно тянутся — поэтому пес выбрал Франца, а не меня. Хвост у собаки ходил ходуном, а мордой она тыкалась Францу в лицо.
— Животные лучше людей, правда ведь? — Франц посмотрел на меня. Он сиял, его словно подменили.
— Один! — послышался из-за перегородки строгий оклик.
Голос был тот же, что сказал Гиоргосу о журналисте. В проходе появилась девушка. Она схватила собаку за ошейник.
— Простите, — сказала она по-гречески, — вообще-то, он знает, что так себя вести нельзя.
Ей было около тридцати, маленькая, крепко сбитая и спортивная, в форме туристической полиции. Девушка подняла взгляд. Вокруг глаз краснели круги, а когда она увидела нас, щеки тоже порозовели. Она оттащила собаку за перегородку — пес поскуливал и царапал когтями пол. Когда он скрылся из виду, я услышал фырканье.
— Мне нужна помощь, — сказал я, повернувшись к перегородке. — Надо распечатать согласие на проверку телефона. Оно есть на сайте…
— Там в конце коридора стоит принтер, — перебила она меня, — просто подойдите к нему, господин Балли.
* * *
— Ну как? — спросил Гиоргос Костопулос, когда я заглянул к нему за перегородку.
— Подозреваемый возвращается на мопеде в Массури, — протянул я ему лист бумаги с подписью Франца Шмида, — и, боюсь, он догадывается, что мы его подозреваем, поэтому может скрыться.
— Ничего страшного, мы же на острове, а ветер, по прогнозу, только усилится. То есть вы полагаете…
— Да, думаю, это он убил брата. Когда получите данные от оператора, перешлете их мне, хорошо?
— С телефона Джулиана Шмида тоже?
— К сожалению, пока факт его смерти не доказан, нам нужно его согласие. Но его телефон у вас?
— Разумеется. — Гиоргос открыл ящик.
Взяв телефон, я подсел к столу и ввел ПИН-код, записанный на бумажке, которая была приклеена к обратной стороне мобильника. Принялся просматривать список звонков и сообщения.
Ничего представляющего интерес для дела я не обнаружил. Когда я прочел сообщение о том, что какую-то вершину «взяли» — на сленге альпинистов это означает «покорили», — у меня вспотели ладони. Еще там были сообщения со всяческими поздравлениями и благодарностями. Договоренности о встречах, о том, в какой ресторан идти и во сколько. Но на первый взгляд ни ссор, ни романтики.
Вдруг я вздрогнул — телефон завибрировал и одновременно запел мужским страдальческим голосом, с фальцетным надрывом, характерным для поп-музыки двухтысячных. Я растерялся. Если я отвечу, то, вероятнее всего, придется объяснять другу, коллеге или родственнику Джулиана, что тот пропал и не исключено, что утонул во время отпуска в Греции, куда он отправился лазить по горам. Я вздохнул и нажал на «Принять вызов».
— Джулиан? — прошептал женский голос еще до того, как я успел хоть что-то сказать.
— Полиция, — ответил я по-английски и умолк, чтобы моя собеседница осознала услышанное и поняла, что случилось нечто непредвиденное.
— Простите, — грустно проговорила женщина, — я надеялась, что это Джулиан, но… Есть какие-то новости?
— Представьтесь, пожалуйста.
— Виктория Хэссел. Я тоже альпинистка. Мне не хотелось Франца тревожить, и поэтому… Ну да. Спасибо.
Она положила трубку, а я посмотрел на номер.
— Этот рингтон, — сказал я, — это что вообще?
— Понятия не имею, — сказал Гиоргос.
— Эд Ширан, — послышался из-за другой перегородки голос владелицы собаки, — «Happier».
— Спасибо! — поблагодарил я.
— Мы еще что-то можем сделать? — спросил Гиоргос.
Я скрестил на груди руки и задумался.
— Нет. Хотя да. Пока он тут сидел, пил воду. Можете снять отпечатки пальцев со стакана? И сделать анализ ДНК, если слюна осталась.
Гиоргос кашлянул. Я знал, что он скажет. Что в этом случае нам нужно личное согласие или судебное постановление.
— Я подозреваю, что этот стакан находился на месте преступления, — сказал я.
— Простите?
— В отчете можно связать анализ ДНК не с определенным человеком, а только со стаканом, датой и местом. В суде такое доказательство не примут, а нам с вами оно, может, и пригодится.
Одна бровь у Гиоргоса поползла наверх.
— Мы в Афинах так всегда поступаем, — соврал я. Истина же заключалась в том, что это я в Афинах иногда так поступаю.
— Кристина, — окликнул он.
— Что? — Ножки стула царапнули по полу, и над перегородкой показалась голова девушки.
— Отправишь стакан из допросной на экспертизу?
— На экспертизу? А у нас есть согласие от…
— Это место преступления, — перебил ее Гиоргос.
— Место преступления?
— Ага, — Гиоргос буравил меня взглядом, — мы теперь тут так будем поступать.
* * *
В семь вечера я лежал в постели в номере отеля в Массури. В Потии свободных номеров в гостиницах не осталось, наверное, из-за погоды. Но я не расстроился: здесь я даже ближе к центру событий. Надо мной, на склоне холма с противоположной стороны дороги, высились желто-белые известняковые скалы, в лунном свете чарующе прекрасные и манящие. Летом на острове произошел несчастный случай со смертельным исходом — о нем писали в газетах, и я, пусть и не хотел, все равно прочел.
Гора по другую сторону от отеля уходила прямо в море.
Завершился второй день поисков. В проливе между Калимносом и Телендосом был штиль, но, как мне сказали, судя по прогнозу погоды на завтра, на еще один день поисков можно не рассчитывать. К тому же, если предполагается, что пропавший — будь то американец или нет — утонул, ищут его не дольше двух дней. Ветер раскачивал шпингалеты на окнах, и совсем неподалеку волны с шумом разбивались о камни.
Свою задачу — поставить диагноз, определить, могла ли ревность привести к убийству, — я выполнил. Следующий шаг, тактическое и техническое расследование, не моя сильная сторона, этим займутся мои коллеги из Афин.
Погода, помешавшая приехать моим сменщикам, обнажила, да, разоблачила мою беспомощность, когда речь идет о расследовании убийства. У меня просто-напросто не хватает воображения, чтобы представить, каким образом убийца умертвляет свою жертву, а после скрывает следы. Мой начальник говорит, что я беру чувствительностью, но теряю в практической фантазии. Именно поэтому он называет меня специалистом по ревности, и именно поэтому меня отправляют прощупать почву, однако потом, когда я дам зеленый или красный свет, отзывают обратно.
В делах об убийстве существует так называемое правило восьмидесяти процентов. В восьмидесяти процентах случаев виновный находится в близких отношениях с жертвой, в восьмидесяти процентах от общего количества таких убийств виновный — супруг или возлюбленный жертвы, а мотив восьмидесяти процентов этих случаев — ревность. Когда нам в отдел по расследованию убийств звонят и сообщают об убийстве, мы знаем, что пятьдесят процентов шансов здесь за то, что мотивом была ревность. И благодаря этому я, несмотря на все мои недостатки, выполняю важную функцию.
Я могу с точностью определить тот момент, когда я начал чувствовать чужую ревность. Это случилось, когда Моник влюбилась в другого. Я прошел через все круги ревности — от неверия и отчаяния до гнева, отвращения к самому себе — и наконец скатился в депрессию. Прежде я еще никогда не подвергался такой эмоциональной пытке, и, возможно, поэтому я внезапно обнаружил, что одновременно со всепоглощающей болью словно приобрел способность смотреть на себя извне. Я был пациентом, без наркоза переносящим операцию, но в то же время я играл роль студента-медика, которому впервые показывают, что происходит с человеком, когда у него из груди вырезают сердце. Удивительно, однако, ревность в своем предельном проявлении шла рука об руку с отстраненным наблюдением. Объяснить это я могу лишь тем, что, охваченный ревностью, я совершал поступки, делавшие меня чужим для себя самого — настолько чужим, что я отстранялся от себя, примеряя роль испуганного наблюдателя. Я достаточно прожил и неоднократно становился свидетелем чужих попыток саморазрушения, но никогда не думал, что и сам подсяду на эту отраву. Я ошибался. Удивительно, но любопытство и восхищение были почти такими же сильными, как боль, ненависть и отвращение к самому себе. Словно прокаженный, который наблюдает, как разлагается его собственное лицо, как распадается зараженная плоть и как выступает наружу сгнившее нутро, и при этом испытывает нелепый, радостный ужас. Свою проказу я пережил, получив, естественно, неизлечимые увечья, зато заработав иммунитет. Ревновать — по крайней мере, так же — я больше не способен. Означает ли это, что я и любить никого не могу? Не знаю. Возможно, не только ревность — причина тому, что я никогда в жизни не испытывал ни к кому тех чувств, что когда-то к Моник. С другой стороны, именно благодаря ей ревность стала моей профессией.
Я с детства отличался способностью переживать то, что мне рассказывают. Родные и друзья относились к этой моей особенности по-разному: некоторые считали ее необычной и трогательной, другие — жалкой и несвойственной мужчинам. Для меня же это был настоящий подарок. Я не следовал за Геком Финном в его приключениях — я был этим самым Геком. И Томом Сойером. А когда пошел в школу, где меня учили быть греком, я, конечно же, стал Одиссеем. Впрочем, мне вовсе не обязательно погружаться в великие произведения мировой литературы — достаточно простенькой, скверно рассказанной истории о неверности, причем даже не важно, настоящая она или вымышленная. Словно кто-то нажимает на кнопку — и я переношусь в эту историю, с самой первой фразы. И поэтому я также умею различать фальшь. Не оттого, что я гениально распознаю жесты, интонацию и наши защитные стратегии, которые включаются машинально. Нет, это сам рассказ. Даже в грубом, лживом и субъективном изложении я вижу особенности характера, возможную мотивацию и роль рассказчика в событиях. И это помогает мне понять, какие поводы пробуждают в моем собеседнике те или иные чувства. Потому что я сам через это прошел. Потому что наша ревность сокращает пропасть между тобой и мной. Мы ведем себя похожим образом, несмотря на классовые, религиозные и интеллектуальные различия, несмотря на разное воспитание и культуру, — подобно тому, как наркоманы тоже ведут себя одинаково. Мы все — живые мертвецы, бредущие по улице, движимые единственным желанием — заполнить гигантскую черную дыру у себя внутри.
— Дайте трубку Францу.
Молодой человек опять поднес телефон к уху, послушал немного, после чего коснулся экрана и, положив телефон на стол, накрыл трубку рукой. Я посмотрел на телефон, а Франц сказал, что устал и хочет вернуться домой, но, если будут новости, он просит нас ему позвонить.
«Новости — значит вопросы? — подумал я. — Или труп?»
— Телефон, — сказал я, — вы не против, если мы его осмотрим?
— Я отдал его полицейскому, с которым беседовал до вас. И ПИН-код сообщил.
— Не телефон вашего брата, а ваш.
— Мой? — Жилистая рука сжала черный телефон. — Хм… а это надолго?
— Нет, не само устройство, — сказал я, — я прекрасно понимаю, что в такой ситуации телефон вам нужен. Вы предоставите нам доступ к разговорам и сообщениям за последние десять дней? Для этого вам потребуется только расписаться на заявлении, а мы запросим все данные у вашего оператора. — Я улыбнулся, словно извиняясь. — Так я смогу вас вычеркнуть из списка тех, за кем нужно вести наблюдение.
Франц Шмид посмотрел на меня. И в падающем из окон свете я увидел, как зрачки у него расширяются. Зрачки расширяются, когда человеку нужно больше света, и порой такое происходит от страха или от вожделения. В нашем же случае, думаю, причиной стала чрезмерная сосредоточенность. Так бывает, когда твой противник по шахматам делает неожиданный ход.
Я словно читал мысли, замелькавшие у него в голове.
Он подготовился к тому, что телефон мы захотим проверить, и поэтому стер все сообщения и список звонков, которые хотел скрыть от нас. Но возможно, в базе данных оператора все по-прежнему хранится — так он думал. Можно, конечно, отказать. Можно позвонить дяде, и тот подтвердит, что закон повсюду одинаковый — что в Греции, что в США, что в Германии, а значит, он вовсе не обязан помогать полиции, пока они не обоснуют свои требования юридически. Вот только если он начнет чинить нам препоны, не подозрительно ли это будет выглядеть со стороны? Тогда я едва ли вычеркну его из списка подозреваемых. Так он думал. В его взгляде я заметил нечто смахивающее на панику.
— Разумеется, — проговорил он, — где нужно расписаться?
Зрачки уменьшились. Он прокрутил в голове сообщения и ничего особо серьезного не обнаружил. Карт он мне не раскрыл, но по крайней мере на миг уронил свою непроницаемую маску.
Мы вышли из комнаты вместе и остановились посреди участка, высматривая Гиоргоса, когда из-за перегородки выскочил пес, на вид добродушный голден ретривер. Радостно гавкнув, он бросился к Францу.
— О, приветик! — вырвалось у Франца.
Присев на корточки, он принялся чесать пса за ухом привычными движениями, которые, как я заметил, отличают тех, кто искренне любит животных. И к кому животные, похоже, инстинктивно тянутся — поэтому пес выбрал Франца, а не меня. Хвост у собаки ходил ходуном, а мордой она тыкалась Францу в лицо.
— Животные лучше людей, правда ведь? — Франц посмотрел на меня. Он сиял, его словно подменили.
— Один! — послышался из-за перегородки строгий оклик.
Голос был тот же, что сказал Гиоргосу о журналисте. В проходе появилась девушка. Она схватила собаку за ошейник.
— Простите, — сказала она по-гречески, — вообще-то, он знает, что так себя вести нельзя.
Ей было около тридцати, маленькая, крепко сбитая и спортивная, в форме туристической полиции. Девушка подняла взгляд. Вокруг глаз краснели круги, а когда она увидела нас, щеки тоже порозовели. Она оттащила собаку за перегородку — пес поскуливал и царапал когтями пол. Когда он скрылся из виду, я услышал фырканье.
— Мне нужна помощь, — сказал я, повернувшись к перегородке. — Надо распечатать согласие на проверку телефона. Оно есть на сайте…
— Там в конце коридора стоит принтер, — перебила она меня, — просто подойдите к нему, господин Балли.
* * *
— Ну как? — спросил Гиоргос Костопулос, когда я заглянул к нему за перегородку.
— Подозреваемый возвращается на мопеде в Массури, — протянул я ему лист бумаги с подписью Франца Шмида, — и, боюсь, он догадывается, что мы его подозреваем, поэтому может скрыться.
— Ничего страшного, мы же на острове, а ветер, по прогнозу, только усилится. То есть вы полагаете…
— Да, думаю, это он убил брата. Когда получите данные от оператора, перешлете их мне, хорошо?
— С телефона Джулиана Шмида тоже?
— К сожалению, пока факт его смерти не доказан, нам нужно его согласие. Но его телефон у вас?
— Разумеется. — Гиоргос открыл ящик.
Взяв телефон, я подсел к столу и ввел ПИН-код, записанный на бумажке, которая была приклеена к обратной стороне мобильника. Принялся просматривать список звонков и сообщения.
Ничего представляющего интерес для дела я не обнаружил. Когда я прочел сообщение о том, что какую-то вершину «взяли» — на сленге альпинистов это означает «покорили», — у меня вспотели ладони. Еще там были сообщения со всяческими поздравлениями и благодарностями. Договоренности о встречах, о том, в какой ресторан идти и во сколько. Но на первый взгляд ни ссор, ни романтики.
Вдруг я вздрогнул — телефон завибрировал и одновременно запел мужским страдальческим голосом, с фальцетным надрывом, характерным для поп-музыки двухтысячных. Я растерялся. Если я отвечу, то, вероятнее всего, придется объяснять другу, коллеге или родственнику Джулиана, что тот пропал и не исключено, что утонул во время отпуска в Греции, куда он отправился лазить по горам. Я вздохнул и нажал на «Принять вызов».
— Джулиан? — прошептал женский голос еще до того, как я успел хоть что-то сказать.
— Полиция, — ответил я по-английски и умолк, чтобы моя собеседница осознала услышанное и поняла, что случилось нечто непредвиденное.
— Простите, — грустно проговорила женщина, — я надеялась, что это Джулиан, но… Есть какие-то новости?
— Представьтесь, пожалуйста.
— Виктория Хэссел. Я тоже альпинистка. Мне не хотелось Франца тревожить, и поэтому… Ну да. Спасибо.
Она положила трубку, а я посмотрел на номер.
— Этот рингтон, — сказал я, — это что вообще?
— Понятия не имею, — сказал Гиоргос.
— Эд Ширан, — послышался из-за другой перегородки голос владелицы собаки, — «Happier».
— Спасибо! — поблагодарил я.
— Мы еще что-то можем сделать? — спросил Гиоргос.
Я скрестил на груди руки и задумался.
— Нет. Хотя да. Пока он тут сидел, пил воду. Можете снять отпечатки пальцев со стакана? И сделать анализ ДНК, если слюна осталась.
Гиоргос кашлянул. Я знал, что он скажет. Что в этом случае нам нужно личное согласие или судебное постановление.
— Я подозреваю, что этот стакан находился на месте преступления, — сказал я.
— Простите?
— В отчете можно связать анализ ДНК не с определенным человеком, а только со стаканом, датой и местом. В суде такое доказательство не примут, а нам с вами оно, может, и пригодится.
Одна бровь у Гиоргоса поползла наверх.
— Мы в Афинах так всегда поступаем, — соврал я. Истина же заключалась в том, что это я в Афинах иногда так поступаю.
— Кристина, — окликнул он.
— Что? — Ножки стула царапнули по полу, и над перегородкой показалась голова девушки.
— Отправишь стакан из допросной на экспертизу?
— На экспертизу? А у нас есть согласие от…
— Это место преступления, — перебил ее Гиоргос.
— Место преступления?
— Ага, — Гиоргос буравил меня взглядом, — мы теперь тут так будем поступать.
* * *
В семь вечера я лежал в постели в номере отеля в Массури. В Потии свободных номеров в гостиницах не осталось, наверное, из-за погоды. Но я не расстроился: здесь я даже ближе к центру событий. Надо мной, на склоне холма с противоположной стороны дороги, высились желто-белые известняковые скалы, в лунном свете чарующе прекрасные и манящие. Летом на острове произошел несчастный случай со смертельным исходом — о нем писали в газетах, и я, пусть и не хотел, все равно прочел.
Гора по другую сторону от отеля уходила прямо в море.
Завершился второй день поисков. В проливе между Калимносом и Телендосом был штиль, но, как мне сказали, судя по прогнозу погоды на завтра, на еще один день поисков можно не рассчитывать. К тому же, если предполагается, что пропавший — будь то американец или нет — утонул, ищут его не дольше двух дней. Ветер раскачивал шпингалеты на окнах, и совсем неподалеку волны с шумом разбивались о камни.
Свою задачу — поставить диагноз, определить, могла ли ревность привести к убийству, — я выполнил. Следующий шаг, тактическое и техническое расследование, не моя сильная сторона, этим займутся мои коллеги из Афин.
Погода, помешавшая приехать моим сменщикам, обнажила, да, разоблачила мою беспомощность, когда речь идет о расследовании убийства. У меня просто-напросто не хватает воображения, чтобы представить, каким образом убийца умертвляет свою жертву, а после скрывает следы. Мой начальник говорит, что я беру чувствительностью, но теряю в практической фантазии. Именно поэтому он называет меня специалистом по ревности, и именно поэтому меня отправляют прощупать почву, однако потом, когда я дам зеленый или красный свет, отзывают обратно.
В делах об убийстве существует так называемое правило восьмидесяти процентов. В восьмидесяти процентах случаев виновный находится в близких отношениях с жертвой, в восьмидесяти процентах от общего количества таких убийств виновный — супруг или возлюбленный жертвы, а мотив восьмидесяти процентов этих случаев — ревность. Когда нам в отдел по расследованию убийств звонят и сообщают об убийстве, мы знаем, что пятьдесят процентов шансов здесь за то, что мотивом была ревность. И благодаря этому я, несмотря на все мои недостатки, выполняю важную функцию.
Я могу с точностью определить тот момент, когда я начал чувствовать чужую ревность. Это случилось, когда Моник влюбилась в другого. Я прошел через все круги ревности — от неверия и отчаяния до гнева, отвращения к самому себе — и наконец скатился в депрессию. Прежде я еще никогда не подвергался такой эмоциональной пытке, и, возможно, поэтому я внезапно обнаружил, что одновременно со всепоглощающей болью словно приобрел способность смотреть на себя извне. Я был пациентом, без наркоза переносящим операцию, но в то же время я играл роль студента-медика, которому впервые показывают, что происходит с человеком, когда у него из груди вырезают сердце. Удивительно, однако, ревность в своем предельном проявлении шла рука об руку с отстраненным наблюдением. Объяснить это я могу лишь тем, что, охваченный ревностью, я совершал поступки, делавшие меня чужим для себя самого — настолько чужим, что я отстранялся от себя, примеряя роль испуганного наблюдателя. Я достаточно прожил и неоднократно становился свидетелем чужих попыток саморазрушения, но никогда не думал, что и сам подсяду на эту отраву. Я ошибался. Удивительно, но любопытство и восхищение были почти такими же сильными, как боль, ненависть и отвращение к самому себе. Словно прокаженный, который наблюдает, как разлагается его собственное лицо, как распадается зараженная плоть и как выступает наружу сгнившее нутро, и при этом испытывает нелепый, радостный ужас. Свою проказу я пережил, получив, естественно, неизлечимые увечья, зато заработав иммунитет. Ревновать — по крайней мере, так же — я больше не способен. Означает ли это, что я и любить никого не могу? Не знаю. Возможно, не только ревность — причина тому, что я никогда в жизни не испытывал ни к кому тех чувств, что когда-то к Моник. С другой стороны, именно благодаря ей ревность стала моей профессией.
Я с детства отличался способностью переживать то, что мне рассказывают. Родные и друзья относились к этой моей особенности по-разному: некоторые считали ее необычной и трогательной, другие — жалкой и несвойственной мужчинам. Для меня же это был настоящий подарок. Я не следовал за Геком Финном в его приключениях — я был этим самым Геком. И Томом Сойером. А когда пошел в школу, где меня учили быть греком, я, конечно же, стал Одиссеем. Впрочем, мне вовсе не обязательно погружаться в великие произведения мировой литературы — достаточно простенькой, скверно рассказанной истории о неверности, причем даже не важно, настоящая она или вымышленная. Словно кто-то нажимает на кнопку — и я переношусь в эту историю, с самой первой фразы. И поэтому я также умею различать фальшь. Не оттого, что я гениально распознаю жесты, интонацию и наши защитные стратегии, которые включаются машинально. Нет, это сам рассказ. Даже в грубом, лживом и субъективном изложении я вижу особенности характера, возможную мотивацию и роль рассказчика в событиях. И это помогает мне понять, какие поводы пробуждают в моем собеседнике те или иные чувства. Потому что я сам через это прошел. Потому что наша ревность сокращает пропасть между тобой и мной. Мы ведем себя похожим образом, несмотря на классовые, религиозные и интеллектуальные различия, несмотря на разное воспитание и культуру, — подобно тому, как наркоманы тоже ведут себя одинаково. Мы все — живые мертвецы, бредущие по улице, движимые единственным желанием — заполнить гигантскую черную дыру у себя внутри.