«Он сбавил цену?»
Субри качает головой.
«Нет, он никак не сбавлял, но я очень хорошо сторговался. Ладно, говорю я. Восемнадцать франков. Но за это ты должен удалить не один зуб, а четыре!»
Субри со вкусом хохочет, так что видны несколько дыр от зубов. «Но другие зубы болели?»
«Нет, конечно, нет. Но когда-нибудь они бы начали. Теперь они на могут. Их удалили, и за цену одного».
Михель, который слушал, стоя в дверях, теперь одобрительно кивает головой. «Beaucoup economia»[97], — говорит он.
Субри привез с собой нитку красных бус, которую он теперь завязывает на шее Хайю. «Это такие, как девушки одевают, чтобы показать, что они замужем, — говорит он. — А Хайю, она недавно вышла замуж».
Вот это точно! Я бы сказала, за всех псов в Айн-эль-Арусе!
* * *
Сегодня утром, а это воскресенье и наш выходной день, я сижу и приделываю этикетки к находкам, а Макс пишет в бухгалтерской книге, когда Али вводит в комнату женщину. Это очень почтенного вида женщина, аккуратно одетая во все черное, с огромным золотым крестом на груди. Ее губы крепко сжаты и вид у нее расстроенный.
Макс вежливо ее приветствует, и она сейчас же начинает излагать длинную историю, очевидно, о каком-то горе. Время от времени имя Субри мелькает в ее речи. Макс хмурится и выглядит серьезным. Рассказ продолжается и становится все более страстным.
Я прихожу к мысли, что это старая и хорошо известная повесть об обманутой деревенской девушке. Эта женщина — ее мать, а наш веселый Субри — подлый обманщик.
Голос женщины повышается в благородном негодовании. Она хватает одной рукой крест у себя на груди, поднимает его и, видимо, в чем-то клянется.
Макс кричит, чтобы прислали Субри. Я решаю, что мне лучше, наверное, из деликатности уйти, и как раз пытаюсь незаметно удалиться, когда Макс велит мне оставаться на месте. Я снова сажусь, и так как я, видимо, должна изображать свидетеля, пытаюсь делать вид, что понимаю, о чем идет речь.
Женщина, суровая, полная достоинства фигура, стоит молча, пока не появляется Субри. Тогда она осуждающе простирает руку и, очевидно, повторяет свои обвинения против него.
Субри не пытается сколько-нибудь серьезно защищаться. Он пожимает плечами, поднимает руки, кажется, признает справедливость ее обвинения.
Драма продолжается — спор, взаимные обвинения. Макс все более и более принимает судейский вид. Субри побежден. Ну что ж, кажется, говорит он, делайте как хотите!
Неожиданно Макс придвигает к себе лист бумаги и пишет. Он кладет написанное перед женщиной. Она ставит значок — крест — на бумаге и, снова подняв золотой крест, в чем-то торжественно клянется. Затем подписывается Макс, и Субри тоже ставит свой значок и, по-видимому, тоже в чем-то клянется. Затем Макс отсчитывает некоторую сумму денег и отдает женщине. Она благодарит Макса, с достоинством склоняя голову, и выходит. Макс адресует Субри какие-то горячие укоры, и тот уходит с довольно подавленным видом.
Макс откидывается в кресле, вытирает платком лицо и говорит: «Вуф!»
Я кидаюсь на него с вопросами.
«В чем дело? Девушка? Она дочь этой женщины?»
«Не совсем. Это была хозяйка местного борделя».
«Что?»
Макс передает мне, насколько возможно точно, собственные слова женщины.
Она пришла к нему, говорит она, чтобы он мог исправить тяжкое зло, причиненное ей его слугой Субри.
«Что сделал Субри?» — спрашивает Макс.
«Я женщина известная и честная. Меня уважают все кругом! Все говорят обо мне хорошо. Мой дом содержится богобоязненно. А тут приходит этот парень, этот Субри, и в моем доме он находит девушку, которую знал в Камышлы. Разве он возобновляет с ней знакомство приятным и приличным образом? Нет, он действует беззаконно, применяет насилие — так, что может нанести вред моей репутации! Он скидывает с лестницы и выкидывает вон из дома турецкого господина, богатого турецкого господина, одного из моих лучших клиентов. Все это он делает яростно и в неподобающей манере! Более того, он убеждает девушку, которая должна мне деньги и видела от меня много доброты, покинуть мой дом. Он покупает ей билет и отправляет на поезде домой. Более того, она берет с собой сто и десять франков, которые принадлежат мне, а это грабеж! Так вот, Хвайя, это неправильно, чтобы можно было наносить такие оскорбления. Я всегда была безупречной и добродетельной женщиной, богобоязненной вдовой, против которой никто ничего не может сказать. Я долго и тяжко боролась с бедностью и поднялась в мире благодаря своим собственным честным стараниям. Не может быть, чтобы вы приняли сторону насилия и зла. Я прошу о возмездии и я клянусь тебе (это был момент, когда золотой крест вступил в действие), что все, что я сказала, правда, и я готова повторить это в лицо твоему слуге Субри. Ты можешь спросить в Магистрате, у священника, у французских офицеров в гарнизоне — все скажут тебе, что я честная и уважаемая женщина!»
Субри, когда его вызвали, ничего не отрицал. Да, он знал эту девушку в Камышлы. Она была его другом. Турок его раздражал, и он спихнул его с лестницы. И он посоветовал девушке, что ей надо вернуться в Камышлы. Ей Камышлы больше нравится, чем Айн-эль-Арус. Девушка взяла в долг немного денег, чтобы взять с собой, но, несомненно, когда-нибудь возместит.
На этом Максу пришлось произносить решение.
«Да уж, чего только не приходится делать в этой стране. Никогда не знаешь, что будет следующее», — стонет он.
Я спрашиваю, как же он решил.
Макс откашливается и продолжает повествование.
«Я очень удивлен и недоволен, что мой слуга входил в твой дом, ибо это противоречит нашей чести, чести экспедиции, и мой приказ, чтобы в будущем никто из моих слуг не входил в твой дом. Пусть это будет хорошо понято».
Субри мрачно говорит, что это понято.
«Относительно того, что девушка покинула твой дом, я не буду ничего предпринимать, потому что это не мое дело. Про взятые ею деньги — они, я думаю, должны быть тебе возвращены, и я их возвращу тебе сейчас, ради чести слуг экспедиции. Эта сумма будет удержана из жалования Субри. Я напишу бумагу, подтверждающую уплату этих денег и отвергающую все дальнейшие претензии к нам. Я прочту эту бумагу, ты поставишь свой знак на ней и будешь знать, что этим дело закончено».
Я вспомнила то достоинство и библейский пыл, с которым женщина поднимала крест.
«Она сказала что-нибудь еще?»
«Я благодарю тебя, Хвайя. Справедливость и правда возобладали, как и всегда, а злу не было позволено восторжествовать».
«Ну, — говорю я, несколько потрясенно, — ну…»
Я слышу легкие шаги мимо нашего окна.
Это наша недавняя гостя. Она несет большую книгу церковных служб или молитвенник и как раз идет в церковь. Ее лицо строго и серьезно. Большой крест подпрыгивает на ее груди.
Тут я встаю, беру с полки Библию и обращаюсь к истории Рааб, блудницы. Я чувствую, что знаю — в какой-то мере, — какой была Рааб, блудница. Я могу себе представить эту женщину в ее роли — ревностная, фанатичная, смелая, глубоко религиозная, и тем не менее — Рааб, блудница.
* * *
Наступил декабрь; пришел конец сезона. Может быть, из-за того, что сейчас осень, а мы привыкли к весне, может быть, потому что слухи и предупреждения о неспокойном положении в Европе витают в воздухе, но чувствуется привкус грусти. На этот раз есть чувство, что мы можем не вернуться…
Хотя дом в Браке все еще арендован — наша мебель сложена там, и еще много что можно найти на городище. Наше разрешение на раскопки действительно еще на два года. Конечно же, мы вернемся…
Мэри и Пуалу направляются по дороге через Джераблус в Алеппо. Из Алеппо мы едем в Рас Шамра и проводим Рождество с нашими друзьями профессором и мадам Шеффер и их прелестными детьми. Нет на свете места более очаровательного, чем Рас Шамра. Это прелестный маленький залив темно-синей воды, окруженный белым песком и низкими белыми скалами. Они устраивают для нас чудесное Рождество. Мы говорим о будущем годе — каком-нибудь годе. Но ощущение неуверенности растет. Мы прощаемся с ними. «Встретимся снова в Париже».
Увы, Париж!
В этот раз мы отправляемся из Бейрута на пароходе.
Я стою, глядя через поручни. Как прелестен он, этот берег, где горы Ливана, как синяя дымка, виднеются на фоне неба! Ничто не нарушает романтической сцены. Чувствуешь себя поэтичной, почти сентиментальной…
Раздаются знакомые звуки — возбужденные крики с грузового парохода, мимо которого мы проплываем. Кран уронил груз в море и ящик раскрылся…
Поверхность моря усыпана сиденьями для уборной…
Подходит Макс и спрашивает, о чем шум? Я показываю и объясняю, что мое настроение романтического прощания с Сирией теперь совершенно пропало!
Макс говорит, что не представлял себе, что мы их экспортируем в таких количествах! И он бы и не подумал, что в этой стране есть достаточно канализации, чтобы их все использовать!
Я замолкаю, и он спрашивает, о чем я думаю.
Я вспоминаю, как плотник в Амуде гордо поместил перед парадной дверью сиденье для моей уборной в тот день, когда монахини и французский лейтенант пришли к нам пить чай. Я вспоминаю мою вешалку для полотенец с «красивыми ножками»! И профессионального кота! И Мака, разгуливающего по крыше на закате с отсутствующим выражением лица…
Я вспоминаю курдских женщин на Чагаре, похожих на яркие полосатые тюльпаны. И большую крашенную хной бороду шейха. Я вспоминаю Полковника, с его черной сумочкой, опустившегося на колени, чтобы заняться расчисткой погребения, и шутку среди рабочих, говорящих: «Вот пришел доктор, чтобы заняться пациентом», так что потом навсегда M. le Docteur[98] становится прозвищем Полковника. Я вспоминаю Бампса и его непокорное топи и Михеля, тянущего ремешок в криком «Forca». Я вспоминаю холмик, весь покрытый золотистыми ноготками, где мы как-то устроили пикник и ленч в один из наших выходных; и закрыв глаза, я могу ощутить этот запах, всюду кругом меня, чудесный запах цветов и плодородной степи…
«Я думаю о том, — говорю я Максу, — какое это было счастье жить таким образом…»
ЭПИЛОГ
Эта непоследовательная хроника была начата до войны, и я начала ее по причине, о которой уже говорила.
Затем она была отложена в сторону. Но теперь, после четырех лет войны, я обнаружила, что мои мысли все больше и больше обращаются к тем дням, проведенным в Сирии, и наконец я почувствовала, что мне нужно достать мои заметки и дневники и завершить то, что я начала и отложила. Поскольку мне кажется, что хорошо помнить, что были такие дни и такие места и что в эту самую минуту мой холмик с ноготками в цвету и белобородые старцы, бредущие со своими ослами, может быть, даже и не знают, что идет война. «Здесь она нас не коснулась…»
Потому что после четырех лет, проведенных в Лондоне в военное время, я понимаю, какая это была хорошая жизнь, и что возможность пережить снова те дни дала мне радость и освежила меня… Написание этого простого рассказа не было задачей, оно было делом любви. Не попыткой бегства в то, что было, а стремлением привнести в сегодняшний тяжелый труд и горе нечто неистребимое, то, что не только было у нас, но и по-прежнему есть!
Потому что я люблю эту добрую плодородную страну и ее простой народ, который умеет смеяться и наслаждаться жизнью, который весел и беззаботен, который обладает достоинством, хорошими манерами и огромным чувством юмора и которому смерть не кажется ужасной.
Inshallah, я снова поеду туда, и то, что я люблю, не сгинет с этой земли…
Весна, 1944
Finis El hamdu lillah
* * *
notes
Примечания