Так что сегодня я приперся прямо к Нему. Хрен знает зачем, второй раз в жизни переступил порог церкви, в которой когда-то стоял простой деревянный гроб с телом моей матери.
Я даже не знаю, над чем этот ублюдок — мой отец — развеял ее прах.
Мне негде положить цветы и рассказать, что после ее смерти жизнь превратилась в вонючее дерьмо.
Страшненькая Монашка садится на скамью, расправляет плечи, складывает длинные тонкие пальцы. Она профи, сразу видно. Из тех, кто бежит к пастырю, чтобы покаяться за каждую съеденную калорию. Но каждую ночь, как нимфоманка, мастурбирует под одеялом, представляя себя звездой какой-нибудь грязной групповухи.
Она поворачивает голову в мою сторону, смотрит со строгим осуждением. Мое присутствие явно нанесло тяжкие телесные ее попыткам покаяться.
А ведь я собирался свалить к сраной матери.
Разворачиваюсь на сто восемьдесят градусов, топаю в ее сторону и сажусь рядом, нарочно двигаясь так, чтобы Монашке приходилось пятиться своей тощей задницей.
Зажимаю ее в угол.
Она только открывает рот, но не может проронить ни звука.
Все эти телки такие странные, хоть молодые, хоть за тридцать: по статистике каждая вторая мечтает быть жестко оттраханой незнакомцем, а когда мужик намекает, что не прочь устроить такое рандеву — сразу корчат целок.
— Монашка, лучше заткнись, — почти искренне советую я.
Присасываюсь к бутылке тяжелым жадным глотком.
Хватаю Монашку за горло.
Больно ей? Наверное. Да и хуй с ним.
Прижимаюсь губами к ее рту, тонкой струйкой сцеживаю в горло полынный яд.
Вталкиваю язык внутрь ее рта, слизываю крепкий алкоголь и чуть сильнее надавливаю большим пальцем на гортань, чтобы Монашка не сопротивлялась, а дышала тем, что может — моим дыханием.
Она мычит.
Сопротивляется.
Сначала лупит ладонями по груди, а потом яростно вонзает в нее короткие ногти.
Сука, прямо в рану.
В отместку кусаю ее за нижнюю губу. В последний момент не даю себе сжать челюсти слишком сильно, потому что губы — это, пожалуй, единственное красивое, что есть на этом бледном невыразительном лице. За такие губы телки продают души всяким херам, которые умеют управляться со скальпелем.
— Ты псих! — Монашка замахивается, чтобы врезать мне по роже, но я перехватываю ее руку.
Кончика пальцев — в моей крови.
Сую их в рот, сосу, как чертов вампир. Прикусываю первые фаланги.
Монашка иступлено дрожит.
— Вот так, святоша, — скалюсь почти по-волчьи, — Дьявол и порочит чистые души.
У нее необычные глаза.
Может все дело в тусклом освещении, а может потому что я бухой и «зеленая фея»[1] уже устроила шалтай-болтай из моих мозгов, но готов поклясться, что они у нее светло-сиреневые, почти, почти розовые, как у героинь компьютерных игр и сериалов про инопланетян.
Я даже наклоняюсь ближе, чтобы проверить, но в этот момент Монашка приходит в себя, резко вырывает запястье из моей ладони и со всего размаху бьет меня по лицу.
Если бы я был хоть немного трезвее — я бы не дал какой-то левой сучке, корчащей из себя целку, лупить меня ни за что. Но я в хлам. Так что пощечина даже «в кассу»: когда в ушах перестает звенеть, приходит очередь легкого просветления. Туман рассеивается, и я до меня доходит, что бухать и курить в доме господнем, наверное, лучше не стоит.
Даже если у меня для этого настоящий, а не надуманный повод.
В этот день, десять лет назад, я стал сиротой.
В этот день, десять лет назад, умерла мать — единственная живая душа, которой было не плевать меня.
А человеку, который в метрике значится моим отцом, я до сих пор торчу в глотке гниющей рыбьей костью. В тот день, когда сдохну, он устроит грандиозный праздник по случаю того, что рыжий выродок больше не будет порочить своим существованием ветку его грандиозного и выпестованного семейного древа.
Чертов ублюдок.
— Прости, чувак, — поднимаю взгляд под острый свод церкви. Господь — он где-то там, над всей этой хренью, а не в образах и с осуждающим взглядом. — Ничего личного. Прости, что завалился бухой и конченный. Просто… ну, знаешь… Мне реально больше не к кому пойти.
Уже срать, куда подевалась Монашка.
Сейчас даже гадко вспоминать вкус ее губ, и я снова тянусь к бутылке, чтобы запить неприятное послевкусие.
— Да-да, — продолжаю монолог со своим невидимым собеседником, — я в курсе, что минуту назад собирался завязать. Но я конченный человек, чувак. Не надо было умирать, чтобы земля носила таких вот гандонов.
Я медленно, шатаясь, встаю.
Оставляю бутылку на скамье, надеясь, что «зеленая фея» послужит этой ночью еще кому-нибудь.
На улице колючий холодный ветер, но меня не берет. Только последняя капля разума нашептывает, что лучше не сходить с ума окончательно и не снимать куртку. Если уж подыхать — так пафосно, а не замерзать в снегу как последний алкаш.
Хоть я, по сути, именно он и есть.
Глава 4: Анфиса
Я притрагиваюсь кончиками пальцев к губам, закрываю глаза.
Во рту живо всплывает терпкий вкус алкоголя, от которого у меня задеревенел язык и онемели, кажется, даже зубы. И где-то внизу живота узлом скручивает странное ноющее чувство: мне словно нравится снова и снова возвращаться во вчерашнюю ночь и вспоминать рыжего сумасшедшего Дьявола.
— Нам пора, Анфиса. Хватит делать вид, что тебе все это очень неприятно и обременительно.
Голос матери мгновенно выхолаживает изнутри.
Убивает непотребные мысли.
Напоминает, кто я и для чего предназначена.
Что за глупости были только что в моей голове?!
— Прости, мама, — говорю голосом правильной послушной дочери, которой была всегда, сколько себя помню.
Я с самого детства, с момента, как научилась себя осознавать, слышала, что должна приносить пользу семье. И раз природа не дала мне красоту женщин из семьи Некрасовых, то тогда со мной хотя бы не должно быть хлопот. Если бы Света не сбежала от «предназначения», мне была уготована участь няньки их с Островским будущих детей.
Наверное, мне нужно быть благодарной за такой ее поступок.
Но…
Мать берет меня за плечи и сдавливает до моего окрика.
— Ты будешь женой Островского, Анфиса. Ты понимаешь, что это значит? — Она заглядывает мне в лицо, и я с трудом сдерживаю дрожь. Это ненормально — так трястись от вида собственной матери, но я не знаю, как еще к ней относиться. Любви между нами никогда не было. — Я жду ответ, Анфиса.
— Да, мама, — отвечаю как перед инквизицией. — Я должна быть примерной женой, исполнять все его прихоти и родить наследника.
— И? — не унимается она.
— Не забывать о его детях от предыдущих браков.
— Иииии? — все еще не унимается мать.
Это — самое ужасное.
То, о чем мне противно даже думать, не то, что произнести вслух, а тем более — сделать.
— Анфиса, не заставляй меня… — тихо говорит мать, и я инстинктивно втягиваю голову в плечи.
Обычно после таких слов меня либо на несколько дней запирали в комнате, либо пороли.
Чаще второе.
— Я должна сделать так, чтобы он оставил все свое состояние нашим общим детям. — повторяю сухими губами.
Вот теперь она довольна. И даже почти улыбается, набрасывая мне на лицо длинную и тонкую, как паутинка, вуаль. Расправляет складки, отходит, чтобы оценить общий вид и снова командует:
— Теперь ты готова исполнить свой долг перед семьей. И упаси тебя бог разочаровать меня.
Островский присылает за нами целый «Майбах», украшенный белыми розетками и лентами — немного, но со вкусом.
Сначала — в церковь.