Егор матерится невнятно, но сейчас спорить с Полканом не решается. Ничего, потом сочтемся.
Сам Полкан, отослав всех вон, сам еще медлит, задерживается на краю моста. Харкает зло в его сторону и только после этого возвращается домой.
Та сторона
1.
Фаина, главврач и единственный вообще врач постового лазарета, снимает трубку и произносит в нее:
– Да, Сергей Петрович. Фая это. Нет, пока не очнулся. Отравление у него. Противогаз-то совсем старый, вот и надышался все-таки от реки. Лепечет что-то, но ничего не разобрать. Да, буду продолжать. Нет, глаз не спущу. Спасибо. Я понимаю.
Все койки в лазарете стоят пустые, и только на одной, скрючившись под байковым одеялом, лежит худющий, изможденный человек. Руки у него исцарапаны, ноги все в синяках, на предплечьях порезы, спина вспухла от свежих ссадин, которые только-только начинают закрываться. Кажется, что он весь – одна сплошная кровоточащая или рана, или язва. Но в начале, когда человека сюда только принесли, этого не было видно – такая толстая короста грязи покрывала и его лицо, и его тело.
Сейчас короста сошла, и стало можно догадываться, сколько этому человеку лет: немногим больше тридцати. Точнее трудно определить, потому что лицо обветрено и всегда наморщено. Но в жидкой, как будто никогда не стриженной бороде – ни одного седого волоса. Борода русая, и голова тоже русая, а какого цвета глаза, врач не знает, потому что глаз человек ни разу еще не открыл.
Зрачки мечутся под тонкими веками в красных прожилках, человек крутится в постели и стонет, с кем-то спорит, испуганно вскрикивает, потом вдруг начинает нести какую-то несусветную чушь. Тогда врачица, выполняя полученный от начальства приказ, склоняется над спящим, и мягко, ласково, спрашивает у него:
– Как зовут-то тебя?
Человек не реагирует на ее вопрос никак. Но через некоторое время до него как будто доходит, и он начинает что-то мямлить. А замолкает, так и не договорив. Фаина напряженно вслушивается, потом вздыхает и продолжает:
– Откуда идешь?
Ее вопрос не может прорвать мембрану его сна, не может достать его из забытья. Он замирает, а потом как-то весь подбирается, прячет голову в руки, хочет весь уместиться под одеялом. Иногда его начинает колотить озноб.
Фаине жалко его, за эти несколько дней она уже к нему привыкла. Назвала про себя Алешей. Решила, что Алеша человек не злой, но пострадавший и напуганный, и теперь ему сочувствует. Фаине видно, что Алеше тревожно, но отступиться и оставить его в покое она не может – Полкан велел не отставать, пока пришлый или не очнется, или не выдаст себя во сне.
– Что ты видишь вокруг себя?
Что-то он видит, но рассказать ей не хочет. Только крутится, крутится в постели. Тогда Фаина гладит его высокий горячий лоб своей рукой, разлепляет склеившиеся волосы, успокаивает:
– Тихо-тихо-тихо…
И он вроде бы слушается, затихает.
Врачица идет ставить себе чайник, потом достает из шкафа подаренный на прошлый Новый год почти не тронутый плесенью сборник судоку и садится решать.
Звук из палаты отрывает ее на середине третьего задания. Она вскакивает и шаркающим бегом возвращается к койке, в которой лежит ее единственный больной.
Он разметал все простыни, его колотит озноб, а в руке он сжимает пойманный нательный крест – так сильно, что пальцы побелели.
Глаза у него открыты.
2.
Полкан звонил в лазарет не по доброй воле. Ему самому, может, и плевать на этого попа. Но с тех пор, как он известил Москву о том, что за столько лет через мост впервые перебралась живая душа, по ту сторону провода словно с цепи сорвались.
Телефон прямой связи со столицей, китайская бежевая трубка с кудрявым проводом и наклейкой, линялым двуглавым орлом при короне, пиликает утром и вечером. Пост отвечает за отрезок кабеля до следующей станции. Иной раз его воруют, иной раз перегрызают, но в целом соединение с Москвой работает исправно. Общаться разрешено исключительно по проводной линии – радиоприемники под запретом еще с самой войны, чтобы враги не подслушивали. Только вот раньше из Москвы сюда набирали редко – и всякий раз по особо важным делам. Раньше Москву вполне устраивало, что на Посту ничего не происходит.
Полкан глядит на часы: десять утра.
Звонок не задерживается ни на минуту.
Он поднимает трубку и таким голосом, каким сторожевые собаки на воротах разговаривают, отвечает:
– Ярославский пост! Пирогов! Слушаю!
– Это Покровский. Нет новостей?
– Нету, Константин Сергеевич. Без сознания.
– А люди наши не прибыли еще?
– Какие люди, Константин Сергеевич?
– Вам не сказали? Все секретничают. В вашем направлении выбыл отряд. С заданием. Вот уже должны у вас быть.
– Это по поводу нашего, так сказать, гостя?
– Все узнаете, когда надо будет.
– Так точно.
– Ну вот. Встречайте, значит. И лишнего не болтать.
– Понял.
– Все, отбой.
– Погодите, Константин Сергеевич! Вопросик еще. Мы тут поставочку ждем. У нас как бы… Ну, мясные консервы на исходе. Да и с крупами плохо…
– А какое это отношение ко мне имеет? Вы по части продовольствия с соответствующим департаментом решайте. Служба тыла. Я-то тут при чем?
Трубка бухтит недовольно; Полкан утирает лоб рукавом.
– С соответствующими мы уже пытались… А вот люди, которые едут к нам… Они ничего для нас не везут?
– У них и спросите. До связи.
Пошли гудки.
Полкан смотрит в трубку, замахивается ей так, словно хочет разбить ее об угол стола, но в ложе укладывает аккуратно.
Потом встает, отпирает обитую поролоном – чтобы ни звуки, ни тепло не выпускать – дверь, выходит на лестничную клетку, вслушивается, и спускается вниз, в пищеблок.
Проходит мимо составленных рядами столов, смотрит на нарезанные из старых журналов гирлянды – вчера всей коммуной отмечали день рождения у маленькой дочки Фроловых – и у плиты находит Льва Сергеевича. Полкан откашливается и сообщает ему:
– Слушай, Лева. Говорят, к нам гости едут. Из Москвы. Встретить бы их, накормить по-человечески. Ну и наших всех заодно. А то люди нос повесили.
Лев Сергеевич, худосочный гарнизонный повар, смотрит на него, скрестив на груди руки. Смотрит мрачно одним своим глазом – на другом повязка, отчего Лев Сергеевич походит на пирата. Произносит взвешенно:
– У меня мяса осталось на два дня, а крупы на неделю. Сегодня по-человечески поедим, а через пару недель на человечину переходить придется.
– Что ж ты за злыдень такой! Будет поставка! Куда они денутся?
– Ты с ними говорил?
– Только что вот от телефона.
– О! Духу набрался. И что они?
– Ну, футболят они меня. От одного департамента к другому. Скоро, скоро, завтра, завтра. Но не отказывают же!
Повар берет жухлую, странной формы луковицу, тычет в нее каким-то прибором с длинным острым жалом. Прибор истошно верещит. Лев Сергеевич отшвыривает луковицу в помойное ведро, хватает из кучи другую. Ворчит:
– Еще б отказались! Мы им тут за так, что ль, границу стережем? Мы у них на довольствии вообще-то. У них, а не у китаез. Вон, гляди, что шлют, нехристи. Вся картоха отравленная, а лук так мне вообще сейчас прибор запорет.
– Какая работа, такое и довольствие!
Полкан пытается пошутить, но пират его шутке не смеется.
– А если мы им тут не нужны, тогда пускай бы нас отпустили. Мы бы взяли тогда и переехали куда-нибудь от этой реки подальше. Не дышали мы бы тут этим дерьмом, и земля бы родила, глядишь. За какой такой надобностью нам-то тут торчать, спрашивается, если Москва на нас класть хотела? Вот они приедут, москвичи, ты их и спроси на эту тему.
– Короче, Лев Сергеич! Ты присягу приносил? Я приносил. Так что давай, тушенку открывай и ставь на стол. Ты свое дело делай, а за политику я с ними сам разберусь, лады?
– Спроси-спроси! Потому что я ведь не один интересуюсь.
– Так точно.
Полкан шутейно отдает повару честь, мнется еще несколько секунд на пороге пищеблока, а потом все же добавляет:
– И бражки бы еще поставить.
– И бражки им еще!
Сам Полкан, отослав всех вон, сам еще медлит, задерживается на краю моста. Харкает зло в его сторону и только после этого возвращается домой.
Та сторона
1.
Фаина, главврач и единственный вообще врач постового лазарета, снимает трубку и произносит в нее:
– Да, Сергей Петрович. Фая это. Нет, пока не очнулся. Отравление у него. Противогаз-то совсем старый, вот и надышался все-таки от реки. Лепечет что-то, но ничего не разобрать. Да, буду продолжать. Нет, глаз не спущу. Спасибо. Я понимаю.
Все койки в лазарете стоят пустые, и только на одной, скрючившись под байковым одеялом, лежит худющий, изможденный человек. Руки у него исцарапаны, ноги все в синяках, на предплечьях порезы, спина вспухла от свежих ссадин, которые только-только начинают закрываться. Кажется, что он весь – одна сплошная кровоточащая или рана, или язва. Но в начале, когда человека сюда только принесли, этого не было видно – такая толстая короста грязи покрывала и его лицо, и его тело.
Сейчас короста сошла, и стало можно догадываться, сколько этому человеку лет: немногим больше тридцати. Точнее трудно определить, потому что лицо обветрено и всегда наморщено. Но в жидкой, как будто никогда не стриженной бороде – ни одного седого волоса. Борода русая, и голова тоже русая, а какого цвета глаза, врач не знает, потому что глаз человек ни разу еще не открыл.
Зрачки мечутся под тонкими веками в красных прожилках, человек крутится в постели и стонет, с кем-то спорит, испуганно вскрикивает, потом вдруг начинает нести какую-то несусветную чушь. Тогда врачица, выполняя полученный от начальства приказ, склоняется над спящим, и мягко, ласково, спрашивает у него:
– Как зовут-то тебя?
Человек не реагирует на ее вопрос никак. Но через некоторое время до него как будто доходит, и он начинает что-то мямлить. А замолкает, так и не договорив. Фаина напряженно вслушивается, потом вздыхает и продолжает:
– Откуда идешь?
Ее вопрос не может прорвать мембрану его сна, не может достать его из забытья. Он замирает, а потом как-то весь подбирается, прячет голову в руки, хочет весь уместиться под одеялом. Иногда его начинает колотить озноб.
Фаине жалко его, за эти несколько дней она уже к нему привыкла. Назвала про себя Алешей. Решила, что Алеша человек не злой, но пострадавший и напуганный, и теперь ему сочувствует. Фаине видно, что Алеше тревожно, но отступиться и оставить его в покое она не может – Полкан велел не отставать, пока пришлый или не очнется, или не выдаст себя во сне.
– Что ты видишь вокруг себя?
Что-то он видит, но рассказать ей не хочет. Только крутится, крутится в постели. Тогда Фаина гладит его высокий горячий лоб своей рукой, разлепляет склеившиеся волосы, успокаивает:
– Тихо-тихо-тихо…
И он вроде бы слушается, затихает.
Врачица идет ставить себе чайник, потом достает из шкафа подаренный на прошлый Новый год почти не тронутый плесенью сборник судоку и садится решать.
Звук из палаты отрывает ее на середине третьего задания. Она вскакивает и шаркающим бегом возвращается к койке, в которой лежит ее единственный больной.
Он разметал все простыни, его колотит озноб, а в руке он сжимает пойманный нательный крест – так сильно, что пальцы побелели.
Глаза у него открыты.
2.
Полкан звонил в лазарет не по доброй воле. Ему самому, может, и плевать на этого попа. Но с тех пор, как он известил Москву о том, что за столько лет через мост впервые перебралась живая душа, по ту сторону провода словно с цепи сорвались.
Телефон прямой связи со столицей, китайская бежевая трубка с кудрявым проводом и наклейкой, линялым двуглавым орлом при короне, пиликает утром и вечером. Пост отвечает за отрезок кабеля до следующей станции. Иной раз его воруют, иной раз перегрызают, но в целом соединение с Москвой работает исправно. Общаться разрешено исключительно по проводной линии – радиоприемники под запретом еще с самой войны, чтобы враги не подслушивали. Только вот раньше из Москвы сюда набирали редко – и всякий раз по особо важным делам. Раньше Москву вполне устраивало, что на Посту ничего не происходит.
Полкан глядит на часы: десять утра.
Звонок не задерживается ни на минуту.
Он поднимает трубку и таким голосом, каким сторожевые собаки на воротах разговаривают, отвечает:
– Ярославский пост! Пирогов! Слушаю!
– Это Покровский. Нет новостей?
– Нету, Константин Сергеевич. Без сознания.
– А люди наши не прибыли еще?
– Какие люди, Константин Сергеевич?
– Вам не сказали? Все секретничают. В вашем направлении выбыл отряд. С заданием. Вот уже должны у вас быть.
– Это по поводу нашего, так сказать, гостя?
– Все узнаете, когда надо будет.
– Так точно.
– Ну вот. Встречайте, значит. И лишнего не болтать.
– Понял.
– Все, отбой.
– Погодите, Константин Сергеевич! Вопросик еще. Мы тут поставочку ждем. У нас как бы… Ну, мясные консервы на исходе. Да и с крупами плохо…
– А какое это отношение ко мне имеет? Вы по части продовольствия с соответствующим департаментом решайте. Служба тыла. Я-то тут при чем?
Трубка бухтит недовольно; Полкан утирает лоб рукавом.
– С соответствующими мы уже пытались… А вот люди, которые едут к нам… Они ничего для нас не везут?
– У них и спросите. До связи.
Пошли гудки.
Полкан смотрит в трубку, замахивается ей так, словно хочет разбить ее об угол стола, но в ложе укладывает аккуратно.
Потом встает, отпирает обитую поролоном – чтобы ни звуки, ни тепло не выпускать – дверь, выходит на лестничную клетку, вслушивается, и спускается вниз, в пищеблок.
Проходит мимо составленных рядами столов, смотрит на нарезанные из старых журналов гирлянды – вчера всей коммуной отмечали день рождения у маленькой дочки Фроловых – и у плиты находит Льва Сергеевича. Полкан откашливается и сообщает ему:
– Слушай, Лева. Говорят, к нам гости едут. Из Москвы. Встретить бы их, накормить по-человечески. Ну и наших всех заодно. А то люди нос повесили.
Лев Сергеевич, худосочный гарнизонный повар, смотрит на него, скрестив на груди руки. Смотрит мрачно одним своим глазом – на другом повязка, отчего Лев Сергеевич походит на пирата. Произносит взвешенно:
– У меня мяса осталось на два дня, а крупы на неделю. Сегодня по-человечески поедим, а через пару недель на человечину переходить придется.
– Что ж ты за злыдень такой! Будет поставка! Куда они денутся?
– Ты с ними говорил?
– Только что вот от телефона.
– О! Духу набрался. И что они?
– Ну, футболят они меня. От одного департамента к другому. Скоро, скоро, завтра, завтра. Но не отказывают же!
Повар берет жухлую, странной формы луковицу, тычет в нее каким-то прибором с длинным острым жалом. Прибор истошно верещит. Лев Сергеевич отшвыривает луковицу в помойное ведро, хватает из кучи другую. Ворчит:
– Еще б отказались! Мы им тут за так, что ль, границу стережем? Мы у них на довольствии вообще-то. У них, а не у китаез. Вон, гляди, что шлют, нехристи. Вся картоха отравленная, а лук так мне вообще сейчас прибор запорет.
– Какая работа, такое и довольствие!
Полкан пытается пошутить, но пират его шутке не смеется.
– А если мы им тут не нужны, тогда пускай бы нас отпустили. Мы бы взяли тогда и переехали куда-нибудь от этой реки подальше. Не дышали мы бы тут этим дерьмом, и земля бы родила, глядишь. За какой такой надобностью нам-то тут торчать, спрашивается, если Москва на нас класть хотела? Вот они приедут, москвичи, ты их и спроси на эту тему.
– Короче, Лев Сергеич! Ты присягу приносил? Я приносил. Так что давай, тушенку открывай и ставь на стол. Ты свое дело делай, а за политику я с ними сам разберусь, лады?
– Спроси-спроси! Потому что я ведь не один интересуюсь.
– Так точно.
Полкан шутейно отдает повару честь, мнется еще несколько секунд на пороге пищеблока, а потом все же добавляет:
– И бражки бы еще поставить.
– И бражки им еще!