— А кто тогда за вас отвечает? Вы же почти все мальчишки. Я вам всем мог бы быть отцом. Что с вами будет? Умрете? Смерть — это не будущее! Смотрел я на вас в Уонборо, в первый день: дети, сущие дети! Я был в ужасе. Дети! Дети! А вы росли у меня на глазах, становились потрясающими людьми. Гордыми, мужественными, достойными. Но какой ценой? Ценой военной школы. Вы были детьми, вы стали людьми, взрослыми, но стали потому, что научились убивать.
И Станислас крепко обнял Пэла, сжимая кулаки в ярости и смятении. А юноша в утешение провел рукой по его седым волосам.
— Если бы у меня был сын, — прошептал Станислас, — если бы у меня был сын, я бы хотел, чтобы это был ты.
Он рыдал. Он знал только одно: сам он будет жить, ведь он больше не может пойти на войну. Он будет жить еще долгие годы, десятки лет, жить в стыде уцелевших, увидит страшную поступь мира. Пускай он не знал, что случится с человечеством, но он мог быть спокоен, ведь он встретил их — Кея, Фарона, Толстяка, Клода, Лору, Пэла. Он жил с ними рядом, с ними, быть может, последними из людей, и не забудет их никогда. Да пребудут они благословенны, да пребудет благословенна память тех, кто уже не вернется. Это их последние дни. Дни скорби. Дома он завесит зеркала, сядет на пол, разорвет на себе одежды и перестанет есть. Перестанет существовать. Обратится в ничто.
— Выкручивались же как-то до сих пор, — прошептал Пэл. — Не отчаиваться, только не отчаиваться.
— Ничего ты не знаешь.
— Про что ничего не знаю?
— Толстяк.
— Что Толстяк?
— Толстяка на втором задании схватило гестапо.
— Что?
Сердце Сына больно заколотилось.
— Его пытали.
От одной мысли о Толстяке Пэл застонал.
— Я не знал.
— И никто не знает. Толстяк молчит.
Повисла пауза. Пэл про себя молил Бога больше не повторять этот ужас. Сжалься, Господи, только не Толстяк, не Толстяк, не славный Толстяк. Пусть Господь пощадит Толстяка и возьмет жизнь у него, у дурного сына, недостойного сына, бросившего отца.
— И чем все кончилось? — наконец спросил Пэл.
— Они его отпустили. Представь себе, этот придурок сумел их одурачить, убедить, что ни в чем не виноват. Они его освобождают, дежурные извинения и все такое, а он под это дело крадет документы из канцелярии комендатуры.
— Ишь, обалдуй! — засмеялся Пэл.
С минуту они улыбались. Но скоро все переменится, солнце над ними уже не будет прежним. Оба снова посерьезнели.
— И он снова поедет?
— Пока служба безопасности отмашку не дала.
Толстяк в своем убежище закрыл глаза, ему вспомнились пытки. Да, его задержали. Гестапо. Его били, но он держался молодцом, сумел их убедить, что за ним ничего нет, и в конце концов его отпустили. Вернувшись в Лондон, он, разумеется, упомянул об этом в рапорте, но никому из друзей не сказал. Только Станисласу, тот и так знал у себя на Портман-сквер. Зачем Станислас все рассказал Пэлу? Ему так стыдно! Стыдно, что его схватили, стыдно, что его зверски избивали — часами напролет. Он не считал себя храбрецом; он ничего не сказал на допросе, не сломался, чтобы кончился этот ужас, но это не храбрость: просто если бы он заговорил, его бы точно потом казнили. Отрубили бы голову. Да, немцы так делают. И он подумал, что если умрет, то больше не увидит Мелинду, а значит, так и не узнает любви. Еще ни одна женщина не говорила ему, что любит его. Он не хотел умирать, не узнав любви. Как будто и не жил, а уже умер. И в жутком подземелье комендатуры он сумел молчать так, что его отпустили.
Когда Пэл и Станислас вернулись в дом, Толстяк встал за кустом на колени, моля Бога, чтобы его больше никогда не били.
* * *
Чем ближе был отъезд, тем сильнее курсантами завладевал страх. Их всех вызывали на Портман-сквер, они получили новое задание и инструкции. Скоро все поочередно окажутся в транзитных домах возле аэродрома Темпсфорд. И все старались провести последние дни как можно лучше. Лора с Пэлом каждый вечер куда-нибудь ходили: ужинать, потом в театр или в кино. В Блумсбери возвращались поздно, рука в руке, нередко пешком, несмотря на февральский холод. Кей и Клод уже спали, Толстяк на кухне учил английский. В спальне Лора и Пэл старались вести себя тихо и незаметно. На заре Лора возвращалась в Челси.
В воздухе была разлита угроза — снова во Францию, снова к отцам. Угроза жизни. Фарон нервничал, вел себя все несноснее. В один из последних вечеров, что они провели вместе в Блумсбери, он без конца над всеми насмехался. Едва не рассорившись с Кеем, великан удалился на кухню, подальше от упреков, сыпавшихся в его адрес. Клод пошел за ним. Как ни странно, Клод был единственным, кого Фарон уважал, даже побаивался. Быть может, потому, что в глубине души все считали его Божьей десницей.
— Нельзя же всю жизнь быть мудаком, Фарон! — стал отчитывать его кюре.
Исполин с сальными волосами, пытаясь уйти от разговора, стал шарить по шкафам и набил рот печеньем Толстяка.
— Ты чего добиваешься, Фарон? Чтобы все тебя возненавидели?
— Меня и так все терпеть не могут.
— Потому что заслужил!
Фарон медленно прожевал печенье и печально ответил:
— Ты и правда так думаешь?
— Нет… Вернее, даже не знаю! Когда я слышу, как ты с людьми разговариваешь…
— Черт, я же шутил, это юмор! Надо чуть расслабиться, мы же затем тут и сидим. Скоро обратно во Францию, не забывай.
— Надо быть хорошим человеком, Фарон, вот что не надо забывать…
Они долго, очень долго молчали. Лицо у Фарона сделалось суровым, серьезным.
— Не знаю, Клод, — голос у него дрогнул. — Мы солдаты, а у солдат нет будущего…
— Мы бойцы. Бойцов заботит будущее других людей.
Гнев в глазах Клода потух. Они сели за кухонный стол, и кюре закрыл дверь.
— Что мне делать? — спросил Фарон.
Он смотрел Клоду прямо в глаза, прямо в душу. Однажды он ему покажет, он им всем покажет: он вовсе не таков, как они думают, он не подонок. И Клод понял, что великан просит отпустить ему грехи.
— Иди делать добро. Будь человеком.
Фарон кивнул. Клод пошарил в кармане и вытащил крестик.
— Ты мне уже дал свои четки в Бьюли…
— Возьми и его тоже. Носи на шее, у сердца. Только вправду носи, четок твоих я что-то не вижу.
Фарон взял распятие, и когда Клод отвернулся, благоговейно поцеловал его.
* * *
Через несколько дней служба безопасности УСО санкционировала отъезд Толстяка во Францию, он получил приказ. Расстроенный, что покидает своих, он складывал чемодан, но свою любимую французскую рубашку оставил, жалел, что не съездил к Мелинде. Распрощавшись со всеми, он двинулся из Лондона в транзитный дом. В машине, по дороге к Темпсфорду, он понуро думал, что если попадется немцам, то назовется племянником генерала Де Голля, чтобы его уж точно казнили. Зачем жить, если никто тебя не любит?
Остальные тоже один за другим получали приказ об отбытии. Расставались без лишних церемоний, как будто уезжали ненадолго. “До скорого”, — говорили они друг другу, бросая вызов судьбе. Вслед за Толстяком Лондон покинули все: Клод, Эме, Кей, Пэл, Лора, Фарон — именно в этом порядке. В начале марта главное командование поставило цели и задачи на текущий, 1943 год, и все исчезли во чреве бомбардировщиков “Уитли”.
Эме оставил ключи от своей мансарды в Мейфере Станисласу.
Толстяк, Клод, Кей и Пэл оставили ключ от квартиры в Блумсбери под ковриком. Они так или иначе не могли взять его с собой: ключ был английский и мог их выдать. Агентам нельзя было брать с собой никаких вещей английского производства — ни одежды, ни безделушек, ни аксессуаров. Поэтому ключ, спрятанный под железной рамкой коврика, будет лежать и ждать возвращения кого-то из жильцов. А плата за жилье в их отсутствие станет поступать арендодателю напрямую из банка.
Пэл уехал сразу вслед за Кеем. Последнюю лондонскую ночь он провел в объятиях Лоры. Оба не спали. Она плакала.
— Не волнуйся, — шепнул он ей в утешение. — Скоро мы встретимся здесь снова. Очень скоро.
— Я люблю тебя, Пэл.
— Я тоже тебя люблю.
— Обещай, что будешь любить меня всегда.
— Обещаю.
— Лучше обещай! Сильнее! Обещай от всей души!
— Я буду любить тебя. Каждый день. Каждую ночь. Утром и вечером, на заре и в вечерних сумерках. Я буду любить тебя. Всю жизнь. Всегда. В дни войны и в дни мира. Я буду любить тебя.
Она покрывала его поцелуями, а он молил судьбу сберечь любимую. Проклятая война, проклятые люди; пусть судьба выпьет всю его кровь до последней капли, лишь бы пощадила ее. Он отдавал себя судьбе за Лору, как отдавал себя Господу за Толстяка. Через несколько дней бомбардировщик сбросил его с парашютом над Францией.
Несколько недель спустя, в конце марта, канадец Дени, пропавший без вести, вернулся в Лондон целый и невредимый.
* * *
Шли месяцы. Наступила весна, потом лето. Станислас, изнывая от бремени тяжкого одиночества, часто бродил по лондонским паркам, теперь укутанным зеленью; компанию ему составляли сиреневые цветы на центральных аллеях. В своем кабинете на Портман-сквер он отслеживал перемещения товарищей, накалывал на карту Франции разноцветные кнопки, обозначая их местоположение. И каждый день молился.