Отец дрожал.
— Конечно! Это будет глупо… Как же тебе вернуться… Так, смотри, я кладу его под коврик. Смотри, как хорошо я его положил тут, под коврик, видишь? Я всегда буду тут оставлять ключ на тот случай, если ты вернешься.
Он на секунду задумался.
— А если его кто-нибудь возьмет? Гм… Я предупрежу консьержку, у нее есть запасной. Скажу, что ты уехал и чтобы она не уходила из своей каморки, когда меня нет дома. А я никуда не уйду, если ее не будет на месте. Да, скажу ей, чтобы смотрела в оба, а я ей на Рождество заплачу вдвое.
— Не говори ничего консьержке.
— Конечно, ничего не надо говорить. Тогда я не буду запирать дверь ни днем ни ночью, никогда. Тогда ты точно не останешься за дверью, когда вернешься.
Повисло долгое молчание.
— До свидания, сынок, — сказал отец.
— До свидания, папа, — сказал сын.
Еще Пэл прошептал: “Я люблю тебя, папа”, но отец его не слышал.
2
По ночам, когда не спалось, Пэл уходил из общей спальни, где видели десятый сон измученные учениями товарищи. Бродил по заледенелому дому, пронизанному ветром так, словно в нем не было ни дверей, ни окон. Он, вечный бродячий француз, казался себе шотландским привидением: заходил в кухни, в столовую, в большую библиотеку; смотрел на свои часы, потом на стенные, считал, сколько времени осталось до того, как пойти покурить со всеми. Иногда, разгоняя унылые мысли, отвлекал себя, вспоминал какую-нибудь смешную историю и, если она была хороша, записывал, чтобы назавтра рассказать другим курсантам. А когда совсем не знал, чем заняться, шел подставить под воду свои изломы и раны, повторяя в слив душевой свое имя: Поль-Эмиль. Теперь его называли Пэл[2], потому что здесь почти у всех было прозвище. Новой жизни — новое имя.
Все началось в Париже несколько месяцев назад: они с другом, Маршо, дважды нарисовали на стене лотарингский крест. Первый раз все прошло гладко. И они нарисовали крест снова. Вторая вылазка состоялась под вечер. На маленькой улочке Маршо стоял на стреме, Пэл рисовал, старательно выводя линии, и вдруг чья-то рука схватила его за плечо, и он услышал: “Гестапо!” Сердце его замерло, он обернулся: какой-то высокий мужчина крепко держал одной рукой его, а другой Маршо. “Шайка мелких недоумков, — ругался мужчина, — вы что, хотите сдохнуть за картинки? От картинок никакой пользы!” Он был не из гестапо. Наоборот. Маршо и Пэл встречались с ним еще дважды. Третья встреча состоялась в задней комнате одного кафе в Батиньоле, на ней был еще какой-то незнакомец, судя по всему, англичанин. Мужчина объяснил, что ищет храбрых французов, готовых участвовать в военных действиях.
Вот так они и уехали — Пэл и Маршо. Их переправили по секретному каналу через Южную зону и Пиренеи в Испанию. Там Маршо решил свернуть в Алжир. Пэл хотел ехать дальше, в Лондон. Говорили, что все решается там. Он добрался до Португалии, потом, самолетом, до Англии. Прибыв в Лондон, он прошел через центр допросов в Уондсуэрте — обязательная процедура для всех французов, приезжающих в Великобританию, — и в пестрой толпе трусов, храбрецов, патриотов, коммунистов, скотов, ветеранов, идеалистов и отчаявшихся предстал перед Службой комплектования британской армии. Братская Европа текла изо всех щелей, словно построенный в спешке корабль. Война шла уже два года на улицах и в сердцах, и каждый требовал свою долю.
В Уондсуэрте его продержали недолго и скоро перевели в “Нортумберленд-хаус” — старинный отель возле Трафальгарской площади, отданный под нужды министерства обороны. Там, в пустом холодном номере, он подолгу беседовал с еще одним французом, Роже Калланом. Встречи проходили несколько дней, поэтапно: Каллан, по профессии психиатр, служил вербовщиком Управления специальных операций (УСО), одной из ветвей британских спецслужб, занимавшейся подпольной деятельностью. Пэл заинтересовал его. Молодой человек, не подозревая об уготованной ему судьбе, лишь прилежно отвечал на вопросы и заполнял анкеты, радуясь, что может внести свой маленький вклад в военные действия. Если сочтут, что он принесет пользу как пулеметчик, он будет пулеметчиком — о, как здорово он станет палить очередями с турели; если как механик, он будет механиком и будет затягивать болты лучше всех; если же английские аналитики отведут ему роль мелкого клерка в одной из пропагандистских типографий, с энтузиазмом станет подносить палеты с краской.
Но Каллан вскоре счел, что Пэл по всем критериям отлично подходит на роль полевого агента УСО. Спокойный, сдержанный парень, крепкого сложения, с мягкими чертами лица — пожалуй, красивый. Горячий патриот, но не из тех сумасбродов, что способны погубить целую роту, и не из отвергнутых влюбленных, что идут на войну от отчаяния, из желания умереть. У него прекрасная речь, сильная, осмысленная. Врач не без любопытства выслушивал его объяснения: да, он будет очень стараться в типографии, но его должны немного подучить, ведь в типографском деле он разбирается слабо, зато любит писать стихи и будет работать как одержимый, сочинять прекрасные листовки, великолепные листовки, их станут разбрасывать с бомбардировщиков, а взволнованные пилоты станут декламировать их в кабинах… Ведь в конечном счете сочинять листовки — тоже значит воевать.
И Каллан написал в своих заметках, что юный Пэл из тех ценных людей, что нередко сами себя не знают: тем самым ко всем их достоинствам добавляется скромность.
* * *
УСО была придумана лично премьер-министром Черчиллем сразу после бегства англичан из Дюнкерка. Понимая, что атаковать немцев в лоб силами регулярной армии не получится, он решил использовать опыт герилий — вести войну внутри позиций противника. Замысел был гениален: Управление под британским командованием вербовало иностранцев в оккупированной Европе, проводило их подготовку и обучение, затем точечно засылало обратно на родину, где они, слившись с местным населением, осуществляли секретные операции в тылу врага — собирали сведения, занимались саботажем, готовили диверсии, вели пропаганду, создавали подпольные ячейки и сети.
Когда все проверки безопасности остались позади, Каллан наконец заговорил с Пэлом об УСО. Случилось это под конец третьего дня в “Нортумберленд-хаусе”.
— Согласился бы ты выполнять секретные задания во Франции? — спросил врач.
Сердце у молодого человека заколотилось.
— Какого рода задания?
— Боевые.
— Опасные?
— Очень.
Затем Каллан отеческим, доверительным тоном объяснил ему в самых общих чертах, что такое УСО, — во всяком случае то, что позволяла ему открыть завеса тайны, окутывавшая Управление: парень должен был уяснить всю серьезность подобного предложения. Пэл понимал не все, но понимал.
— Не знаю, справлюсь ли, — ответил он, побледнев. Он-то представлял себя посвистывающим механиком, напевающим печатником, а ему намекают на спецслужбы.
— Я дам тебе время подумать, — сказал Каллан.
— Конечно. Подумать…
Ничто не мешало Пэлу ответить “нет”, вернуться во Францию, к безмятежной парижской жизни, снова обнять отца и больше не покидать его никогда. Но в глубине своей израненной души он уже знал, что не откажется. Ставки слишком высоки. Он проделал весь этот путь, чтобы попасть на войну, и теперь не мог отступиться. Пэл вернулся в номер, куда его поселили, с комком в горле и дрожащими руками. У него было два дня на размышление.
Через день он снова встретился с Калланом в “Нортумберленд-хаусе”. В последний раз. Теперь его отвели не в прежний жуткий зал для допросов, но в приятную, хорошо натопленную комнату с окнами, выходящими на улицу. На столе стоял чай и печенье, и когда Каллан на минутку отлучился, Пэл набросился на еду. Он был голоден, два дня почти ничего не ел от страха. И теперь глотал, глотал не жуя. Внезапно раздавшийся голос Каллана заставил его подскочить:
— Ты когда последний раз ел, мой мальчик?
Пэл промолчал. Каллан окинул его пристальным взглядом: привлекательный молодой человек, вежливый, умный — наверно, гордость родителей. Но он обладает всеми качествами хорошего агента, это его и погубит. Он не мог понять, какого черта этот несчастный мальчик добрался сюда, почему не остался в Париже. И словно затем, чтобы отвратить судьбу, повел его в кафе неподалеку и угостил сэндвичем.
Они ели у стойки молча. А потом не вернулись сразу в “Нортумберленд-хаус”, а прогулялись по центру Лондона. Пэл прочел свои стихи об отце, просто так, опьяненный ритмом собственных шагов: Лондон был красив, англичане — отважны и честолюбивы.
Тут Каллан остановился посреди бульвара и схватил его за плечи:
— Уезжай, сынок. Бегом возвращайся к отцу. Ни один человек не заслуживает того, что с тобой будет.
— Люди не удирают.
— Уезжай, черт тебя дери! Уезжай и больше не возвращайся!
— Не могу… я принимаю ваше предложение!
— Подумай еще!
— Я все решил. Но я никогда не воевал, вы должны это знать.
— Мы тебя научим… — доктор вздохнул. — Ты хоть понимаешь, что собираешься делать?
— По-моему, да, месье.
— Да ничего не ты не понимаешь!
Пэл пристально посмотрел на Каллана. В его глазах светилось мужество — мужество сыновей, что приводят в отчаяние отцов.
* * *
И теперь по ночам, в загородном доме, Пэл часто вспоминал, как по рекомендации доктора Каллана вступил в Секцию F УСО. Во главе Управления стоял генерал-англичанин, оно состояло из нескольких секций, отвечавших за операции в различных оккупированных странах. Во Франции их было несколько из-за политических разногласий, и Пэл вступил в Секцию F — там были независимые французы, не связанные ни с Де Голлем (Секция DF), ни с коммунистами (Секция RF), ни с Богом, ни с кем. В качестве прикрытия он получил воинское звание и личный номер британского военнослужащего; если кто-то спросит, он должен был просто отвечать, что работает на министерство обороны — обычное дело, особенно в такие времена.
Несколько недель Пэл провел в Лондоне, в одиночестве; ждал, когда начнется его обучение. Сидя в своей комнатушке, снова и снова обдумывал недавнее решение: он бросил отца, предпочел ему войну. “Кого ты больше всего любишь?” — вопрошала совесть. Войну. И он невольно спрашивал себя, увидит ли когда-нибудь отца, к которому был так привязан.
По-настоящему все началось в первых числах ноября, под Гилфордом, в Суррее. В усадьбе. Почти две недели назад. Поместье Уонборо и пригорок курильщиков на заре. Первый этап обучения курсантов УСО.
3
Уонборо — деревушка в нескольких километрах от Гилфорда, к югу от Лондона. Туда ведет одна-единственная дорога, что, петляя меж холмов, упирается в группку отдельно стоящих домов — каменных построек, насчитывающих порой несколько веков. В свое время это были службы Уонборо — древнего манора, который возник в Х веке, побывал в разные периоды феодом, аббатством, поместьем, а теперь превратился в глубоко засекреченный учебный центр УСО.
За несколько месяцев курсанты должны были побывать в четырех уголках Великобритании, в четырех школах, призванных обучить будущих агентов военному искусству. В первой, подготовительной — preliminary school, они провели около месяца, одна из главных ее задач заключалась в отсеве наименее пригодных для Управления. Подготовительные школы располагались в усадьбах, рассеянных по югу страны и в Мидлендсе. В Уонборо находились главным образом подготовительные школы Секции F. Официально — и для любопытных из Гилфорда — здесь был всего лишь учебный плац британских десантников. Место было красивое: особняк, зеленый участок с рассыпанными там и сям рощицами и пригорками, совсем рядом лес. Главное здание высилось среди больших тополей, а поодаль — несколько служебных построек: большой амбар и даже каменная часовня. Пэл и остальные курсанты начинали здесь обживаться.
Отсев был безжалостный. Холодным ноябрьским днем их прибыл двадцать один человек, а теперь оставалось уже шестнадцать, считая Пэла.
Там был Станислас, сорока пяти лет, староста группы, английский адвокат, франкофон и франкофил, бывший военный летчик.
И был Эме, тридцати семи лет, неизменно приветливый марселец с певучим акцентом.
И был Дантист, тридцати шести лет, зубной врач из Руана, на бегу невольно пыхтевший, как пес.
И был Франк, тридцати трех лет, спортсмен из Лиона, бывший учитель физкультуры.
И был Жаба, двадцати восьми лет, завербованный несмотря на приступы депрессии. Большие, навыкате, глаза на изможденном лице придавали ему сходство с земноводным.
И был Толстяк, двадцати семи лет; на самом деле его звали Ален, но все называли его Толстяком, потому что он был толстый. Он говорил, что это из-за болезни, но болезнь его заключалась только в обжорстве.
И был Кей, двадцати шести лет, высокий крепыш из Бордо, рыжий и обаятельный, с двойным гражданством, французским и британским.
И был Фарон, двадцати шести лет, устрашающий колосс, гигантская масса мускулов, словно созданная для рукопашной; к тому же он раньше служил во французской армии.
И был Ломтик-сала, двадцати четырех лет, француз польского происхождения с севера страны, коренастый и подвижный, с лукавыми глазами, странно смуглым лицом и носом, похожим на большой пятачок.