– Она проснулась. Бернард, она проснулась. Как думаешь, нам позвать медсестру?
Она изменила цвет волос, отстраненно думаю я. А затем: ой! это же мама. Но ведь мама со мной не разговаривает.
– О, слава богу! Слава богу! – Мама дотрагивается до крестика на шее. Этот жест мне о ком-то напоминает, но вот о ком – я не знаю. Она легонько гладит меня по щеке. И по какой-то непонятной причине глаза у меня тотчас же наполняются слезами. – О моя маленькая девочка! – Она наклоняется ко мне всем телом, словно желая заслонить от грядущих опасностей. Я чувствую до боли знакомый запах ее духов. – О Лу! – Она вытирает мне слезы бумажным платком. Я не в силах пошевелить рукой. – Когда мне позвонили, я до смерти испугалась. Тебе очень больно? Ты что-нибудь хочешь? Что я могу для тебя сделать? – Она так тараторит, что я не успеваю вставить ни слова. – Мы сразу приехали, как только узнали. Трина присматривает за дедушкой. Он посылает тебе привет. Он типа просто издает какие-то звуки, ну ты понимаешь, но мы-то знаем, что он хочет сказать. О моя девочка, как, ради всего святого, ты попала в такую передрягу? И о чем, ради всего святого, ты только думала? – Похоже, она вовсе не ждет от меня ответа. Все, что мне надо делать, – это спокойно лежать. Мама вытирает глаза сперва себе, затем мне. – Ты все еще моя девочка. И я не пережила бы, если бы с тобой что-нибудь случилось, а мы бы по-прежнему не… Ну, ты понимаешь.
– Нгет… – Я давлюсь словами. Язык заплетается. Точно у пьяной. – Нгет, я не гхотела…
– Я знаю. Лу, ты поступила так жестоко. Я не могла…
– Не сейчас, милая, хорошо? – трогает ее за плечо папа.
Мама замолкает. Отворачивается и смотрит в пустоту перед собой, затем берет меня за руку:
– Когда нам позвонили… Ох! Я испугалась, что ты… – Она снова хлюпает носом, прижимая платок к губам. – Бернард, слава богу, что она в порядке!
– Конечно в порядке. Она сделана из резины, эта крошка. Да?
Очертания папиной фигуры расплываются перед глазами. Последний раз мы говорили с ним по телефону два месяца назад, но не виделись целых восемнадцать месяцев, а именно со дня моего отъезда. Папа выглядит огромным и очень родным, а еще отчаянно уставшим.
– Пгостите, – шепчу я. Ничего другого в голову не приходит.
– Да ладно тебе! Мы просто рады, что ты в порядке. Хоть ты и выглядишь так, будто провела шесть раундов с Майком Тайсоном. Ты здесь хоть раз смотрела на себя в зеркало? – (Я качаю головой.) – Помнишь Терри Николлса? Ну того самого, что перелетел через велосипед перед «Минимартом»? Так вот, если убрать усы, ты точь-в-точь как он. И в самом деле… – Папа наклоняется поближе ко мне. – Раз уж ты сама начала…
– Бернард.
– Завтра мы принесем тебе щипчики. Но в любом случае в следующий раз, когда захочешь полетать, лучше давай отправимся на какой-нибудь старый добрый аэродром. Прыжки и размахивание руками в твоем случае явно не работают.
Я пытаюсь улыбнуться.
Теперь они уже оба наклоняются ко мне. Их озабоченные лица напряжены. Мои родители.
– Бернард, она похудела. Не находишь, что она похудела?
Папа приближает ко мне лицо, и я вижу, что глаза у него на мокром месте. А растянутые в улыбке губы непривычно дрожат.
– Милая, она у нас… просто красавица. Уж можешь мне поверить. Просто красотка, черт побери!
Он сжимает мою руку, затем подносит к губам и целует. Сколько себя помню, папа ни разу такого не делал.
Только сейчас я понимаю, что они решили, будто я умираю, и из моей груди вырывается горестный всхлип. Я закрываю глаза, чтобы остановить жгучие слезы, и чувствую на запястье папину мозолистую руку.
– Мы здесь, родная. Теперь все в порядке. Все будет хорошо.
Первые две недели они каждый божий день мотаются на утреннем поезде в Лондон, преодолевая целых пятьдесят миль, ну а затем сокращают число посещений до нескольких раз в неделю. Папа получил особое разрешение не ходить на работу, потому что мама боится ездить одна. Ведь в Лондоне всякое может случиться. Она беспрестанно это повторяет, сопровождая свои слова опасливыми взглядами на дверь, словно вооруженный ножом убийца в плаще с капюшоном мог прокрасться за ней в палату. Трина остается дома, чтобы приглядывать за дедушкой. Мама сообщает мне об этом несколько натянутым тоном, из чего я делаю вывод, что сестра, будь на то ее воля, возможно, распорядилась бы своим временем несколько иначе.
Мама привозит домашнюю еду. Она пришла в ужас, увидев мой больничный ланч, состав которого мы даже после долгих и бурных дискуссий так и не смогли определить. «И в пластиковой упаковке, Бернард. Как в тюрьме!» – презрительно фыркнула она, ткнув в непонятное блюдо вилкой. Теперь мама каждый день привозит с собой огромные сэндвичи: толстые куски ветчины и сыра на белом хлебе, а также домашние супы в термосе. «Это хотя бы похоже на настоящую еду», – говорит она и кормит меня с ложечки, как младенца. Мой язык постепенно приходит в норму, возвращаясь к человеческому размеру. Оказывается, при приземлении я прокусила его чуть ли не насквозь. Мне говорят, что такое случается сплошь и рядом.
Мне делают две операции на бедре, моя левая нога загипсована до колена, а левая рука – до локтя. Кит, один из санитаров, спрашивает разрешения написать что-нибудь на моих гипсовых повязках, так как девственно-белый гипс – плохая примета, и радостно расписывает их такими грязными выражениями, что медсестре Эвелин, родом с Филиппин, перед врачебным обходом приходится заклеивать непристойности пластырем. Когда Кит везет меня на рентген или процедуры, он потчует меня больничными сплетнями. И хотя я спокойно могу обойтись без страшилок о пациентах, умирающих медленной и мучительной смертью, которых здесь, похоже, видимо-невидимо. Кит обожает подобные истории. Интересно, а что он рассказывает обо мне? Ведь я девушка, которая упала с высоты пятого этажа, но выжила. В больничной иерархии это наверняка ставит меня выше больного с кишечной непроходимостью из палаты C или той тупоголовой девицы, которая случайно отрезала себе большой палец секатором.
Даже странно, как быстро привыкаешь к больничному распорядку. Я просыпаюсь, принимаю помощь от людей, которых уже знаю в лицо, говорю лечащим врачам то, что положено говорить, и начинаю ждать прихода родителей. Родители выполняют необходимую в палате мелкую работу, а при появлении врачей становятся непривычно почтительными. Папа так долго извиняется за мое неумение нормально прыгать, что маме приходится лягать его, и довольно чувствительно, в лодыжку.
После окончания врачебного обхода мама совершает экскурсию по магазинчикам в вестибюле, а по возвращении сдержанно возмущается обилием торговых точек с фастфудом. «Бернард, ты не поверишь! Этот одноногий мужчина с кардиологии набил полный рот чизбургером и чипсами».
Папа обычно сидит на стуле в изножье кровати и читает местную газету. Первую неделю он все пытается найти сообщения о моем происшествии, а я пытаюсь объяснить ему, что в этой части города даже двойные убийства вряд ли удостоятся упоминания в краткой сводке новостей, но, поскольку на прошлой неделе в Стортфолде первая полоса местной газеты открывалась статьей под заголовком «Тележки из супермаркета оставлены в неположенном месте парковки», а неделей раньше это было «Школьники удручены состоянием пруда с утками», убедить папу стоит больших трудов.
В пятницу, после заключительной операции на моем бедре, мама приносит домашний халат, который велик мне на целый размер, и большой бумажный пакет сэндвичей с яйцом. Я даже могу не спрашивать, что в пакете: запах сероводорода пропитывает воздух, как только мама открывает сумку. Папа шепчет слова извинения и демонстративно машет перед носом рукой.
– Джози, сестры меня убьют, – говорит он, открывая и закрывая дверь в палату.
– Яйца ее подкрепят. Она слишком худенькая. Да и вообще, чья бы корова мычала. Ты вечно испускаешь ужасные запахи, обвиняя в этом собаку, которая уже два года как умерла.
– Я просто хочу сохранить романтику наших отношений, любимая.
Мама осторожно оглядывается и понижает голос:
– Трина говорит, что, когда ее последний бойфренд устраивает газовую атаку, он накидывает ей на голову одеяло. Нет, ты представляешь?!
Папа поворачивается ко мне:
– А вот когда я такое делаю, мама готова сменить местожительство.
Они смеются, но атмосфера явно напряженная. Я это кожей чувствую. Когда твой мир скукоживается до пространства, ограниченного четырьмя стенами, у тебя возникает обостренное чутье на малейшие изменения в воздухе. Это всегда чувствуется по тому, как врачи отворачиваются, рассматривая рентгеновские снимки, или как медсестры прикрывают рот, когда говорят о ком-то, кто только что умер в соседней палате.
– Что? – спрашиваю я. – В чем дело?
Родители беспомощно смотрят друг на друга.
– Понимаешь… – Мама присаживается на край постели. – Доктор сказал… Консультант сказал… что не совсем ясно, как ты могла упасть.
Я откусываю кусочек сэндвича с яйцом. Я уже могу что-то поднять левой рукой.
– Ах, ты об этом. Меня отвлекли.
– Когда ты ходила по крыше.
Я молча жую.
– Солнышко, а ты, случайно, не страдаешь лунатизмом?
– Папа, я еще ни разу в жизни не ходила во сне.
– А вот и нет. Когда тебе было тринадцать, ты во сне спустилась по лестнице и съела половину торта, испеченного Трине на день рождения.
– Ну, тогда я просто была немного сонной.
– И еще уровень алкоголя в крови. Они сказали… что он у тебя просто зашкаливал.
– У меня выдался тяжелый вечер на работе, вот я и выпила бокал-другой и поднялась на крышу подышать воздухом. А потом меня отвлек голос.
– Значит, ты слышала голос.
– Я просто стояла на крыше и смотрела вниз. Иногда я так делаю. А когда у меня за спиной послышался голос какой-то девочки, я испугалась и оступилась.
– Девочка?
– Я и правда слышала ее голос.
– А ты уверена, что это была реальная девочка? Не вымышленная… – спрашивает папа.
– У меня повреждено бедро, но не голова.
– Да, они точно говорили, что «скорую» вызвала какая-то девочка. – Мама предостерегающе касается папиной руки.
– Итак, ты утверждаешь, что это действительно был несчастный случай, – продолжает папа.
Я даже прекращаю жевать. Они виновато отворачиваются друг от друга.
– Что? Неужели вы думаете, будто я специально прыгнула вниз?
– Мы ничего не утверждаем. – Папа чешет в затылке. – Просто… мы немножко удивлены, что ты разгуливала по крыше дома в предрассветный час. Ведь ты всегда боялась высоты.
– Я была помолвлена с человеком, который считал нормальным подсчитывать число калорий, сожженных им во время сна. Господи боже мой! Значит, вот почему вы со мной так нянчитесь. Неужели вы думаете, что я пыталась покончить с собой?
– Просто он спрашивал разные…
– Кто вас спрашивал? О чем?
– Тот парень, психиатр. Милая, они только хотят убедиться, что ты в порядке. Мы знаем, тебе было… Ну ты понимаешь… После…
– Психиатр?
– Тебя собираются поставить на учет. У нас была долгая беседа с докторами, и ты едешь домой. Будешь жить с нами, пока не поправишься. Ты не можешь оставаться одна в своей квартире. Это…
– Вы что, были в моей квартире?
– Ну нам же надо было собрать твои вещи.
В комнате повисает тягостное молчание. Я представляю, как они стоят на пороге моей квартиры, мама судорожно сжимает сумку при виде грязного постельного белья, батареи пустых бутылок на каминной доске, половинки шоколадки «Фрут энд натс», одиноко лежащей в пустом холодильнике. Представляю, как родители переглядываются и качают головой. Бернард, ты уверен, что мы не перепутали адрес?
– Это… не совсем подходящее место для человека, идущего на поправку. И сейчас тебе лучше быть со своей семьей. Хотя бы до тех пор, пока снова не встанешь на ноги.
Меня так и подмывает сказать им, что я отлично справлюсь в своей квартире и не важно, что они там о ней думают. Я хочу делать свое дело, и возвращаться домой, и забывать обо всем до начала следующей смены. Меня так и подмывает сказать, что я не желаю возвращаться в Стортфолд, чтобы снова стать Той Девицей: Той, Которая. Не желаю ощущать тяжесть маминого тщательно скрываемого неодобрения, не желаю выслушивать папино жизнерадостное «все хорошо, все хорошо, все как прежде», словно если он будет твердить это, точно заклинание, все действительно будет хорошо. Я не желаю каждый день проходить мимо дома Трейноров, вспоминая о том, что когда-то была его частью, и от этого никуда не деться. Но я ничего не говорю. Потому что внезапно чувствую себя ужасно усталой, и вообще у меня везде болит и больше нет сил бороться.