Остальные заржали.
Не смеялся только темноволосый голубоглазый молодой мужчина, которого действо на экране приковало к себе намертво. Он побледнел и вцепился в подлокотники кресла так, что костяшки его пальцев побелели.
— Забавно, правда? — промурлыкал рядом с ним низкий, с хрипотцой, женский голос.
Бизанкур, вздрогнув, уставился в темноту кинотеатра. Смутный абрис лица и темная вьющаяся прядь, но и этого было достаточно, чтобы узнать.
Белла. Они не виделись уже несколько лет, хотя когда-то были неразлучны. Что ее сюда принесло, интересно?
— Я здесь, чтобы напомнить, о чем нельзя забывать никогда, малыш-ш-ш, — хрипло мурлыкнул голос из темноты, и длинный шершавый язык скользнул по губам Бизанкура.
Когда-то эти прикосновения сводили его с ума. Сейчас — тоже, но если раньше это было вожделение, то теперь — отвращение и ужас.
Такие же эмоции вызывала и сцена на экране.
Молодая женщина стояла на коленях в углу курятника. Жидкие белесые пряди волос облепили ее потный лоб, а трясущиеся руки с обломанными черными ногтями шарили по земляному полу. Приглушенно квохтали куры, сухо шуршали спины и бока домашней скотинки, которая почесывалась о доски. Но вот к этим звукам примешалось жадное чавканье. Нет, это не свиньи ели из корытца, это женщина жадно поглощала что-то, держа это двумя руками, а под пальцами ее билось нечто живое и желтое. Цыпленок…
«Пом-мниш-ш-шь?..» — прошелестела рядом тьма. И он вспомнил. Он увидел это собственными глазами…
* * *
Ги де Бизанкур и жена его, Анна-Мария, были сеньорами довольно мирными и обыкновенными, добрыми прихожанами, не слишком требовательными к своим крестьянам и спокойными соседями. Разве что плодовитость их побивала все рекорды здравомыслия, словно они сами были крестьянами. У них было уже шесть детей. И все девочки. Просто из ряда вон. Приданого на всех не напастись, нечего и думать — разве что отправить девчонок в монастырь. А мальчика родить, наследника, опору в старости, Господь их так и не сподобил. Но они надеялись и продолжали свои старания…
Обычно инициатором супружеского соития выступал сам Ги, как и подобает мужчине, главе семейства. Но в тот день Анну-Марию словно подменили.
Всегда тихая и скромная, она вернулась из сада с полной корзиной румяных яблок непривычно возбужденной и оживленной. На землю пали тихие сумерки, но спокойствие и пасторальность этого времени суток несколько нарушили довольно необычное поведение матери семейства.
— А я сейчас в саду змею видела, — проговорила она, ставя на пол корзину, и невпопад хихикнула.
— Да что ты, — обеспокоился Ги. — Где? Не гнездо ли у нее там?
— Постойте, я не к тому, — остановила его жена и снова странно усмехнулась. — А вот представь, сеньор мой, что это тот самый змий был, что через Еву Адама искусил, а?
Ги оторопело смотрел на жену, не понимая, к чему она клонит.
— И представь еще, что вот именно я и есть Ева, — не унималась супруга.
— А я Адам? — начал прозревать муж.
— А вы именно что Адам, — подтвердила Анна-Мария, продолжая посмеиваться. — И вот я прихожу к вам… держа яблоко в руках…
Она вынула из корзины самое большое и нахально красное яблоко и, играючи, подкинула его на ладони:
— И говорю вам: «Супруг мой, это самый вкусный плод, хоть и запретный. Примете ли вы плод сей из моих рук?»
— С радостью, услада сердца моего, — наконец сообразивший, что это за игра, отец шести девиц рванулся к супруге, но та закусила удила.
— Не раньше, чем догоните меня, — рассмеялась она, запустила яблоком в мужа, подобрала юбки и выскочила в дверь.
К чести де Бизанкура будет сказано, яблоко он поймал на лету, а вот жену столь же ловко перехватить не успел и помчался за ней в сад, словно пылкий сатир за нимфой. Немногочисленные домочадцы и слуги, которые стали свидетелями этой сцены, наблюдали за этими скачками с добрыми усмешками и перемигиваниями. Тем временем небо потемнело, налетел ветер, а где-то невдалеке послышались первые едва слышные раскаты грома.
Ги настиг игривую свою женушку у того самого сарая, что ладил когда-то его батюшка, прямо со стропил которого был столь неудачным его полет.
Сарай был построен на совесть, поэтому, когда начался дождь, через крышу не просочилось ни капли, и ничто не потревожило супругов, которые, словно молодые любовники, резвились в душистом сене. Напротив, каждый новый раскат грома и каждый новый удар молнии раззадоривали Анну-Марию, а ведь прежде она грозу недолюбливала. Более того, предпочитавшая во время любовных утех отдаваться воле супруга, сейчас она словно с цепи сорвалась и повела себя, словно бесстрашная наездница, вскочивши на него верхом. «Лилит», — с очередным сверканием молнии почему-то вспыхнуло у него в голове. Ибо именно Лилит за подобные вольности была изгнана из рая прежде главного грехопадения Адама и Евы.
Подобными рассказами потчевал отец Игнатий, их семейный духовник, юного Ги. Стоило ли удивляться каше, которая происходила в его голове, когда он пробовал задаваться богословскими вопросами. А ведь он, бывало, говорил жене, что неплохо было бы ей иногда брать взаймы у Лилит немного ее смелости в делах любовных. И зачем надо было невинные супружеские вольности преподносить жене как грех, да еще ставить в пример супругу Люцифера? Понятно, что запретный плод сладок, и бедная Анна-Мария изначально была уверена, что за сладость эту ее непременно накажут…
Любострастное помешательство, которое на время овладело Анной-Марией, больше не возвращалось, к тихому разочарованию Ги де Бизанкура. Он кружил вокруг нее, словно шмель возле цветка, изводя намеками на продолжение страстей «как во время грозы», но Анна-Мария вернулась в свое тихое покорное состояние и только краснела и отмалчивалась.
— Где эта чертова змея, с которой все началось?! — выходил из себя первое время Ги, в самом деле надеясь, что если он обнаружит и разорит ее гнездо, то вернет буйную похоть супруги, столь поразившую его воображение на сеновале.
Но нет, змея исчезла бесследно. А может, в самом деле не было никакой змеи… Тем временем Анна-Мария вновь понесла, и плод на сей раз вел себя совсем не так, как предыдущие. Он и толкаться начал раньше и сильнее, и требования предъявлял, словно командовал уже из утробы матери — ей хотелось то соленого, то кислого, то сладкого, то горького, то холодного, то почти кипящего.
Один раз, торопясь, чтобы никто не увидел, и ужасаясь себе, она съела дождевого червяка.
ЧЕРВЯКА!
Расскажи ей кто, что она это сделает, Анна-Мария просто не поверила бы, да еще и очень обиделась бы. Тем не менее, когда скользкое и кольчатое длинное тельце оказалось у нее во рту, она испытала необыкновенное удовольствие и торопливо проглотила его, словно устрицу. Даже на вкус он показался ей похожим на этот морской деликатес, который когда-то им привез в подарок их родственник, Пьер-Роже де Бофор, о котором впоследствии будет сказано немало, потому что стал он папой римским, Климентом Шестым…
Меж тем Анна-Мария одним червяком не ограничилась. Также от ее странного аппетита пострадали и слизни, и виноградные улитки, которые водились у них в изобилии. Если бы Анна-Мария утруждала себя приготовлением утонченных лакомств из этих созданий — так нет ведь. Она жадно поглощала их сырыми и живыми, заталкивая в рот часто вместе с землей и листьями, не думая, как это выглядит со стороны. Хорошо, что у нее хватало ума прятаться во время своих безумных пиршеств, потому что выглядело это отвратительно.
Наконец один раз после дождя она обнаружила на садовой дорожке небольшого лягушонка, который беспечно скакал по своим лягушачьим делам, не зная, какая страшная участь его ждет. Стремительно ухватив прохладное земноводное нежной растопыренной пятерней, Анна-Мария отправила его в рот вместе с комочками грязи и с поистине адской алчностью сжала челюсти. В рот ей хлынули кровь и холодные внутренности. И — нет! — ей отнюдь не было противно. Мыча, словно умалишенная, пуская пузыри и слюни, она принялась жадно перемалывать зубами добычу. Той же участи подверглись еще несколько лягушат.
А прожорливый жилец, поселившийся у нее в животе, продолжал буйствовать. Спустя некоторое время Анна-Мария, воровато оглядываясь, посетила курятник. Переполоха она не наделала, поскольку тщательно следила за хозяйством и порой наведывалась собственноручно подоить козу или покормить птицу, так что пернатые вели себя спокойно. Они не устроили галдежа даже тогда, когда их хозяйка взяла пушистое тельце недавно вылупившегося цыпленка, поднесла его ко рту, словно намереваясь нежно подуть на пух либо поцеловать, но вместо этого откусила ему голову.
Жажда к поглощению холодных и скользких амфибий сменилась алканием теплой крови и плоти. Цыпленок в несколько минут был перемолот крепкими челюстями, пока что зубы Анны-Марии были в целости, только тонкие косточки похрустывали. Останки же — клювик, коготки, крошечный череп и шкурка с пушком — после колебаний были отброшены под ноги птичьему поголовью и затоптаны в опилки. Руки Анны-Марии тряслись, и вовсе не от стыда за содеянное — ей было по-настоящему страшно. Единственный, к кому она могла бы обратиться за помощью, был все тот же отец Игнатий, а кому, как не своему духовнику на исповеди, можно было рассказать о подобных чудовищных делах своих. Но она просто не могла заставить себя выдавить ни слова. Она знала, что немедленно умрет, вымолвив хоть слово о том, что с ней происходит, либо ее муж, случайно узнав хоть что-то из того, что она так тщательно скрывала, откажется от нее, что было бы для нее равносильно смерти. Наконец ее просто могли сжечь на костре. А она подозревала, что эти ее экстатические помутнения с юных лет не обходились без нечистой силы.
Но как, когда это случилось? Ведь она всегда была так набожна. Всегда слушалась мужа, смотрела за детьми и хозяйством. И вот такая беда. Та ночь любви на сеновале осталась в ее памяти как помутнение. Несчастная женщина уже тогда понимала, что в нее вселилось что-то, не бывшее ею. Она много раз пыталась вспомнить подробности той ночи, но в памяти все заволакивалось душным и алым. Муж видел это, но, конечно, приписывал различным недомоганиям, какие бывают у женщин на сносях.
Впрочем, во второй половине беременности странные припадки, слегка напоминавшие одержимость, слава богу, сами собой сошли на нет.
Зато создавалось впечатление, что ребенок пожирает мать изнутри. Волосы стали вылезать у нее клоками, внезапно зашатались и выпали один за другим несколько зубов.
— Это все из-за того, что я совершила страшный грех, грех, грех, я грешница, — исступленно молилась она, теряя сон и аппетит, и только ради ребенка заставляла себя есть и спать. — Прости меня грешную, Господи!
Но и ночью ей частенько не было покоя — ребенок внутри матери вел себя так необычно, что это уже начали замечать окружающие. Живот ее под сорочкой вдруг неожиданно вздувался буграми, словно опасный зверь хотел вырваться на свободу. Последний месяц Анна-Мария жила в аду своих мыслей, пытаясь спасаться от них беспрестанным чтением молитв. Лицо ее осунулось и почернело, худые руки и ноги и вовсе стали напоминать высохшие палки. Все чаще отец Игнатий скорбно покачивал головой.
— Прошу вас… Прошу вас, помолитесь обо мне, спасите мою душу! — запекшимися губами и почти беззвучно прошептала ему один раз Анна-Мария незадолго до родов. — Я страшная, страшная грешница!
— Может быть, мальчик на этот раз, господи спаси, вон какой настырный и нетерпеливый, — шептались домашние, покуда беременная «мадонна», наклонясь над заботливо подставленным тазиком, извергала из себя скудный ужин, а перед не менее скудным завтраком — зеленую горькую пену.
И такая мука была в глазах Анны-Марии, что духовник, покрывшийся холодным потом, немедленно принялся исполнять ее просьбу и несколько дней почти неотлучно дежурил у ее постели, покуда не подошел срок.
— Ах, дитя, — скорбно говорил отец Игнатий. — Не зря называют женщин «сосудами греха». Я молюсь о тебе денно и нощно и рад бы облегчить твои страдания, но, видно, недостает мне сил. Их хватит у милосердного Бога нашего, поэтому и ты молись, дитя, и вы молитесь, малые чада!
И несчастная усердно шептала слова молитв, доводя себя до полного исступления и изнеможения, мужа — до отчаяния при виде ее состояния, а дочерей — до слез. Все ревностно молились, и воздух был наполнен шепотом, запахом ладана и потрескиванием свечных фитилей.
Внезапно отошли воды, слава господу, светлые и чистые. Ребенок, между собой прозванный домочадцами Левиафаном, стал яростно рваться из матери наружу, выдирая внутренности, выплескивая комки крови и слизи. Анна-Мария не жаловалась и даже не кричала, только дышала прерывисто, со всхлипами, совершая свое «великое деяние». Она всегда все старалась делать хорошо, понимая, что рук в их семье не хватает, а ртов более чем достаточно. Конечно, черной работой она не занималась, на то были крестьяне, но и уследить за всем хозяйством, давая всем своевременные задания, да еще и присматривать за их выполнением, было трудом нелегким. Особенно когда перманентно мешает живот, а за многочисленные ветхие юбки цепляются многочисленные девичьи пальчики. Роды, как ни странно, всегда давались ей легко. Но в этот раз…
Глаза роженицы были устремлены сквозь стену, а губы повторяли имя мужа, словно она таким образом хотела обрести его поддержку.
— Головкой пошел ребеночек, слава богу! — торжествующе вскричала повитуха. — Голова-то, прости господи, какая большая! Тужься, голубица моя, напрягись! Ну же!
Ей вторил адский гром, который нещадно и с треском рвал полотнище небес. А ребенок немилосердно рвал тщедушное тело роженицы, явно не приспособленное к таким испытаниям.
Светлые волосы ее прилипли ко лбу, глаза вылезали на лоб от потуг. Повитуха со свекровью подбадривали бедняжку, умоляя ее терпеть и стараться. И та старалась изо всех сил. Было такое впечатление, что несчастная давно отдала Богу душу, а тело ее по инерции еще силилось вытолкнуть дитя на свободу. Наконец младенец рыбкой вынырнул в подставленные нагретые простыни и тут же, фыркнув, протестующе и требовательно закричал на весь дом. Мальчик.
Но опасения отца Игнатия в этот раз оправдались, к печали всех участвующих в этой жизненной драме, — первый крик ребенка прозвучал одновременно с последним вздохом Анны-Марии.
— Отмучилась, бедняжечка, — горестно прошептала повитуха, когда поняла, что обессиленная тряпочка, в которую плод любви превратил свою мать, больше не жилица на этом свете.
В одночасье Ги де Бизанкур овдовел. Растерянно стоял он над телом жены, держа в руках обмытого, вытертого, запеленутого кое-как и брыкающегося сына. Красавца-крепыша. Седьмого отпрыска и первого наследника. Да только что наследовать-то?..
Не радовали даже милые дочери его, которые бледными скорбными тенями тихонько проплывали рядом, радуясь брату и оплакивая мать, и наконец ушли на женскую свою половину, сбившись стайкой и печально, тихо щебеча.
Бизанкур-старший в гневе и горести тоже уковылял на своих костылях в дальние покои. Там он, как обычно, нашел утешение в запасах вина, коего в их подвалах водилось в изобилии, — а что ему еще оставалось делать.
— Имя, имя надо ребеночку дать скорее, — суетилась шепотом кормилица. — А то неровен час…
Она не договорила, но и так было понятно, что она опасалась, как бы малыш вслед за матерью не отправился к праотцам. Мальчиков нарекать в то время принято было следующим образом. Вначале должно было идти имя деда по отцу, а это был Жан. Затем следовало имя деда по матери, а это был Жак. Наконец надлежало присовокупить имя святого покровителя, а им оказался Альбин из Анже, аббат и епископ. Из этих трех имен потомок Бизанкуров мог впоследствии выбрать себе любое, дабы представляться им.
Отец Игнатий покрестил Жан-Жака-Альбина, который горланил во время церемонии, и отпел несчастную почившую роженицу.
Ги потерянно бродил по дому, пытаясь баюкать неистово орущего голодного отпрыска, пока ребенка не отобрали и не приложили к груди кормилицы.
Бедную Анну-Марию работники снесли в домашнюю часовенку, где ей надлежало во тьме и одиночестве ожидать, покуда не подойдет срок погребения в их фамильном склепе.
А дождь все лил и лил, и громы небесные продолжали сотрясаться над очередной семейной трагедией, полностью к ней безучастные.
* * *
Жан-Жак вскочил со стула в кинотеатре и, согнувшись в три погибели, поспешил к выходу.
— Это мать, это была моя мать… — бормотал он.
Его тошнило.
Белла догнала его. Как смертельная болезнь, она проникла в его естество и теперь выжирала его изнутри, методично, клеточка за клеточкой. Иногда он не мог спокойно есть, спать, развлекаться — повсюду подстерегали его воспоминания. Он шел точно по заминированному полю, нашпигованному воспоминаниями, и каждое в любой момент могло открыться в сознании со взрывом, от которого часть его психики разлеталась вдребезги.
Не смеялся только темноволосый голубоглазый молодой мужчина, которого действо на экране приковало к себе намертво. Он побледнел и вцепился в подлокотники кресла так, что костяшки его пальцев побелели.
— Забавно, правда? — промурлыкал рядом с ним низкий, с хрипотцой, женский голос.
Бизанкур, вздрогнув, уставился в темноту кинотеатра. Смутный абрис лица и темная вьющаяся прядь, но и этого было достаточно, чтобы узнать.
Белла. Они не виделись уже несколько лет, хотя когда-то были неразлучны. Что ее сюда принесло, интересно?
— Я здесь, чтобы напомнить, о чем нельзя забывать никогда, малыш-ш-ш, — хрипло мурлыкнул голос из темноты, и длинный шершавый язык скользнул по губам Бизанкура.
Когда-то эти прикосновения сводили его с ума. Сейчас — тоже, но если раньше это было вожделение, то теперь — отвращение и ужас.
Такие же эмоции вызывала и сцена на экране.
Молодая женщина стояла на коленях в углу курятника. Жидкие белесые пряди волос облепили ее потный лоб, а трясущиеся руки с обломанными черными ногтями шарили по земляному полу. Приглушенно квохтали куры, сухо шуршали спины и бока домашней скотинки, которая почесывалась о доски. Но вот к этим звукам примешалось жадное чавканье. Нет, это не свиньи ели из корытца, это женщина жадно поглощала что-то, держа это двумя руками, а под пальцами ее билось нечто живое и желтое. Цыпленок…
«Пом-мниш-ш-шь?..» — прошелестела рядом тьма. И он вспомнил. Он увидел это собственными глазами…
* * *
Ги де Бизанкур и жена его, Анна-Мария, были сеньорами довольно мирными и обыкновенными, добрыми прихожанами, не слишком требовательными к своим крестьянам и спокойными соседями. Разве что плодовитость их побивала все рекорды здравомыслия, словно они сами были крестьянами. У них было уже шесть детей. И все девочки. Просто из ряда вон. Приданого на всех не напастись, нечего и думать — разве что отправить девчонок в монастырь. А мальчика родить, наследника, опору в старости, Господь их так и не сподобил. Но они надеялись и продолжали свои старания…
Обычно инициатором супружеского соития выступал сам Ги, как и подобает мужчине, главе семейства. Но в тот день Анну-Марию словно подменили.
Всегда тихая и скромная, она вернулась из сада с полной корзиной румяных яблок непривычно возбужденной и оживленной. На землю пали тихие сумерки, но спокойствие и пасторальность этого времени суток несколько нарушили довольно необычное поведение матери семейства.
— А я сейчас в саду змею видела, — проговорила она, ставя на пол корзину, и невпопад хихикнула.
— Да что ты, — обеспокоился Ги. — Где? Не гнездо ли у нее там?
— Постойте, я не к тому, — остановила его жена и снова странно усмехнулась. — А вот представь, сеньор мой, что это тот самый змий был, что через Еву Адама искусил, а?
Ги оторопело смотрел на жену, не понимая, к чему она клонит.
— И представь еще, что вот именно я и есть Ева, — не унималась супруга.
— А я Адам? — начал прозревать муж.
— А вы именно что Адам, — подтвердила Анна-Мария, продолжая посмеиваться. — И вот я прихожу к вам… держа яблоко в руках…
Она вынула из корзины самое большое и нахально красное яблоко и, играючи, подкинула его на ладони:
— И говорю вам: «Супруг мой, это самый вкусный плод, хоть и запретный. Примете ли вы плод сей из моих рук?»
— С радостью, услада сердца моего, — наконец сообразивший, что это за игра, отец шести девиц рванулся к супруге, но та закусила удила.
— Не раньше, чем догоните меня, — рассмеялась она, запустила яблоком в мужа, подобрала юбки и выскочила в дверь.
К чести де Бизанкура будет сказано, яблоко он поймал на лету, а вот жену столь же ловко перехватить не успел и помчался за ней в сад, словно пылкий сатир за нимфой. Немногочисленные домочадцы и слуги, которые стали свидетелями этой сцены, наблюдали за этими скачками с добрыми усмешками и перемигиваниями. Тем временем небо потемнело, налетел ветер, а где-то невдалеке послышались первые едва слышные раскаты грома.
Ги настиг игривую свою женушку у того самого сарая, что ладил когда-то его батюшка, прямо со стропил которого был столь неудачным его полет.
Сарай был построен на совесть, поэтому, когда начался дождь, через крышу не просочилось ни капли, и ничто не потревожило супругов, которые, словно молодые любовники, резвились в душистом сене. Напротив, каждый новый раскат грома и каждый новый удар молнии раззадоривали Анну-Марию, а ведь прежде она грозу недолюбливала. Более того, предпочитавшая во время любовных утех отдаваться воле супруга, сейчас она словно с цепи сорвалась и повела себя, словно бесстрашная наездница, вскочивши на него верхом. «Лилит», — с очередным сверканием молнии почему-то вспыхнуло у него в голове. Ибо именно Лилит за подобные вольности была изгнана из рая прежде главного грехопадения Адама и Евы.
Подобными рассказами потчевал отец Игнатий, их семейный духовник, юного Ги. Стоило ли удивляться каше, которая происходила в его голове, когда он пробовал задаваться богословскими вопросами. А ведь он, бывало, говорил жене, что неплохо было бы ей иногда брать взаймы у Лилит немного ее смелости в делах любовных. И зачем надо было невинные супружеские вольности преподносить жене как грех, да еще ставить в пример супругу Люцифера? Понятно, что запретный плод сладок, и бедная Анна-Мария изначально была уверена, что за сладость эту ее непременно накажут…
Любострастное помешательство, которое на время овладело Анной-Марией, больше не возвращалось, к тихому разочарованию Ги де Бизанкура. Он кружил вокруг нее, словно шмель возле цветка, изводя намеками на продолжение страстей «как во время грозы», но Анна-Мария вернулась в свое тихое покорное состояние и только краснела и отмалчивалась.
— Где эта чертова змея, с которой все началось?! — выходил из себя первое время Ги, в самом деле надеясь, что если он обнаружит и разорит ее гнездо, то вернет буйную похоть супруги, столь поразившую его воображение на сеновале.
Но нет, змея исчезла бесследно. А может, в самом деле не было никакой змеи… Тем временем Анна-Мария вновь понесла, и плод на сей раз вел себя совсем не так, как предыдущие. Он и толкаться начал раньше и сильнее, и требования предъявлял, словно командовал уже из утробы матери — ей хотелось то соленого, то кислого, то сладкого, то горького, то холодного, то почти кипящего.
Один раз, торопясь, чтобы никто не увидел, и ужасаясь себе, она съела дождевого червяка.
ЧЕРВЯКА!
Расскажи ей кто, что она это сделает, Анна-Мария просто не поверила бы, да еще и очень обиделась бы. Тем не менее, когда скользкое и кольчатое длинное тельце оказалось у нее во рту, она испытала необыкновенное удовольствие и торопливо проглотила его, словно устрицу. Даже на вкус он показался ей похожим на этот морской деликатес, который когда-то им привез в подарок их родственник, Пьер-Роже де Бофор, о котором впоследствии будет сказано немало, потому что стал он папой римским, Климентом Шестым…
Меж тем Анна-Мария одним червяком не ограничилась. Также от ее странного аппетита пострадали и слизни, и виноградные улитки, которые водились у них в изобилии. Если бы Анна-Мария утруждала себя приготовлением утонченных лакомств из этих созданий — так нет ведь. Она жадно поглощала их сырыми и живыми, заталкивая в рот часто вместе с землей и листьями, не думая, как это выглядит со стороны. Хорошо, что у нее хватало ума прятаться во время своих безумных пиршеств, потому что выглядело это отвратительно.
Наконец один раз после дождя она обнаружила на садовой дорожке небольшого лягушонка, который беспечно скакал по своим лягушачьим делам, не зная, какая страшная участь его ждет. Стремительно ухватив прохладное земноводное нежной растопыренной пятерней, Анна-Мария отправила его в рот вместе с комочками грязи и с поистине адской алчностью сжала челюсти. В рот ей хлынули кровь и холодные внутренности. И — нет! — ей отнюдь не было противно. Мыча, словно умалишенная, пуская пузыри и слюни, она принялась жадно перемалывать зубами добычу. Той же участи подверглись еще несколько лягушат.
А прожорливый жилец, поселившийся у нее в животе, продолжал буйствовать. Спустя некоторое время Анна-Мария, воровато оглядываясь, посетила курятник. Переполоха она не наделала, поскольку тщательно следила за хозяйством и порой наведывалась собственноручно подоить козу или покормить птицу, так что пернатые вели себя спокойно. Они не устроили галдежа даже тогда, когда их хозяйка взяла пушистое тельце недавно вылупившегося цыпленка, поднесла его ко рту, словно намереваясь нежно подуть на пух либо поцеловать, но вместо этого откусила ему голову.
Жажда к поглощению холодных и скользких амфибий сменилась алканием теплой крови и плоти. Цыпленок в несколько минут был перемолот крепкими челюстями, пока что зубы Анны-Марии были в целости, только тонкие косточки похрустывали. Останки же — клювик, коготки, крошечный череп и шкурка с пушком — после колебаний были отброшены под ноги птичьему поголовью и затоптаны в опилки. Руки Анны-Марии тряслись, и вовсе не от стыда за содеянное — ей было по-настоящему страшно. Единственный, к кому она могла бы обратиться за помощью, был все тот же отец Игнатий, а кому, как не своему духовнику на исповеди, можно было рассказать о подобных чудовищных делах своих. Но она просто не могла заставить себя выдавить ни слова. Она знала, что немедленно умрет, вымолвив хоть слово о том, что с ней происходит, либо ее муж, случайно узнав хоть что-то из того, что она так тщательно скрывала, откажется от нее, что было бы для нее равносильно смерти. Наконец ее просто могли сжечь на костре. А она подозревала, что эти ее экстатические помутнения с юных лет не обходились без нечистой силы.
Но как, когда это случилось? Ведь она всегда была так набожна. Всегда слушалась мужа, смотрела за детьми и хозяйством. И вот такая беда. Та ночь любви на сеновале осталась в ее памяти как помутнение. Несчастная женщина уже тогда понимала, что в нее вселилось что-то, не бывшее ею. Она много раз пыталась вспомнить подробности той ночи, но в памяти все заволакивалось душным и алым. Муж видел это, но, конечно, приписывал различным недомоганиям, какие бывают у женщин на сносях.
Впрочем, во второй половине беременности странные припадки, слегка напоминавшие одержимость, слава богу, сами собой сошли на нет.
Зато создавалось впечатление, что ребенок пожирает мать изнутри. Волосы стали вылезать у нее клоками, внезапно зашатались и выпали один за другим несколько зубов.
— Это все из-за того, что я совершила страшный грех, грех, грех, я грешница, — исступленно молилась она, теряя сон и аппетит, и только ради ребенка заставляла себя есть и спать. — Прости меня грешную, Господи!
Но и ночью ей частенько не было покоя — ребенок внутри матери вел себя так необычно, что это уже начали замечать окружающие. Живот ее под сорочкой вдруг неожиданно вздувался буграми, словно опасный зверь хотел вырваться на свободу. Последний месяц Анна-Мария жила в аду своих мыслей, пытаясь спасаться от них беспрестанным чтением молитв. Лицо ее осунулось и почернело, худые руки и ноги и вовсе стали напоминать высохшие палки. Все чаще отец Игнатий скорбно покачивал головой.
— Прошу вас… Прошу вас, помолитесь обо мне, спасите мою душу! — запекшимися губами и почти беззвучно прошептала ему один раз Анна-Мария незадолго до родов. — Я страшная, страшная грешница!
— Может быть, мальчик на этот раз, господи спаси, вон какой настырный и нетерпеливый, — шептались домашние, покуда беременная «мадонна», наклонясь над заботливо подставленным тазиком, извергала из себя скудный ужин, а перед не менее скудным завтраком — зеленую горькую пену.
И такая мука была в глазах Анны-Марии, что духовник, покрывшийся холодным потом, немедленно принялся исполнять ее просьбу и несколько дней почти неотлучно дежурил у ее постели, покуда не подошел срок.
— Ах, дитя, — скорбно говорил отец Игнатий. — Не зря называют женщин «сосудами греха». Я молюсь о тебе денно и нощно и рад бы облегчить твои страдания, но, видно, недостает мне сил. Их хватит у милосердного Бога нашего, поэтому и ты молись, дитя, и вы молитесь, малые чада!
И несчастная усердно шептала слова молитв, доводя себя до полного исступления и изнеможения, мужа — до отчаяния при виде ее состояния, а дочерей — до слез. Все ревностно молились, и воздух был наполнен шепотом, запахом ладана и потрескиванием свечных фитилей.
Внезапно отошли воды, слава господу, светлые и чистые. Ребенок, между собой прозванный домочадцами Левиафаном, стал яростно рваться из матери наружу, выдирая внутренности, выплескивая комки крови и слизи. Анна-Мария не жаловалась и даже не кричала, только дышала прерывисто, со всхлипами, совершая свое «великое деяние». Она всегда все старалась делать хорошо, понимая, что рук в их семье не хватает, а ртов более чем достаточно. Конечно, черной работой она не занималась, на то были крестьяне, но и уследить за всем хозяйством, давая всем своевременные задания, да еще и присматривать за их выполнением, было трудом нелегким. Особенно когда перманентно мешает живот, а за многочисленные ветхие юбки цепляются многочисленные девичьи пальчики. Роды, как ни странно, всегда давались ей легко. Но в этот раз…
Глаза роженицы были устремлены сквозь стену, а губы повторяли имя мужа, словно она таким образом хотела обрести его поддержку.
— Головкой пошел ребеночек, слава богу! — торжествующе вскричала повитуха. — Голова-то, прости господи, какая большая! Тужься, голубица моя, напрягись! Ну же!
Ей вторил адский гром, который нещадно и с треском рвал полотнище небес. А ребенок немилосердно рвал тщедушное тело роженицы, явно не приспособленное к таким испытаниям.
Светлые волосы ее прилипли ко лбу, глаза вылезали на лоб от потуг. Повитуха со свекровью подбадривали бедняжку, умоляя ее терпеть и стараться. И та старалась изо всех сил. Было такое впечатление, что несчастная давно отдала Богу душу, а тело ее по инерции еще силилось вытолкнуть дитя на свободу. Наконец младенец рыбкой вынырнул в подставленные нагретые простыни и тут же, фыркнув, протестующе и требовательно закричал на весь дом. Мальчик.
Но опасения отца Игнатия в этот раз оправдались, к печали всех участвующих в этой жизненной драме, — первый крик ребенка прозвучал одновременно с последним вздохом Анны-Марии.
— Отмучилась, бедняжечка, — горестно прошептала повитуха, когда поняла, что обессиленная тряпочка, в которую плод любви превратил свою мать, больше не жилица на этом свете.
В одночасье Ги де Бизанкур овдовел. Растерянно стоял он над телом жены, держа в руках обмытого, вытертого, запеленутого кое-как и брыкающегося сына. Красавца-крепыша. Седьмого отпрыска и первого наследника. Да только что наследовать-то?..
Не радовали даже милые дочери его, которые бледными скорбными тенями тихонько проплывали рядом, радуясь брату и оплакивая мать, и наконец ушли на женскую свою половину, сбившись стайкой и печально, тихо щебеча.
Бизанкур-старший в гневе и горести тоже уковылял на своих костылях в дальние покои. Там он, как обычно, нашел утешение в запасах вина, коего в их подвалах водилось в изобилии, — а что ему еще оставалось делать.
— Имя, имя надо ребеночку дать скорее, — суетилась шепотом кормилица. — А то неровен час…
Она не договорила, но и так было понятно, что она опасалась, как бы малыш вслед за матерью не отправился к праотцам. Мальчиков нарекать в то время принято было следующим образом. Вначале должно было идти имя деда по отцу, а это был Жан. Затем следовало имя деда по матери, а это был Жак. Наконец надлежало присовокупить имя святого покровителя, а им оказался Альбин из Анже, аббат и епископ. Из этих трех имен потомок Бизанкуров мог впоследствии выбрать себе любое, дабы представляться им.
Отец Игнатий покрестил Жан-Жака-Альбина, который горланил во время церемонии, и отпел несчастную почившую роженицу.
Ги потерянно бродил по дому, пытаясь баюкать неистово орущего голодного отпрыска, пока ребенка не отобрали и не приложили к груди кормилицы.
Бедную Анну-Марию работники снесли в домашнюю часовенку, где ей надлежало во тьме и одиночестве ожидать, покуда не подойдет срок погребения в их фамильном склепе.
А дождь все лил и лил, и громы небесные продолжали сотрясаться над очередной семейной трагедией, полностью к ней безучастные.
* * *
Жан-Жак вскочил со стула в кинотеатре и, согнувшись в три погибели, поспешил к выходу.
— Это мать, это была моя мать… — бормотал он.
Его тошнило.
Белла догнала его. Как смертельная болезнь, она проникла в его естество и теперь выжирала его изнутри, методично, клеточка за клеточкой. Иногда он не мог спокойно есть, спать, развлекаться — повсюду подстерегали его воспоминания. Он шел точно по заминированному полю, нашпигованному воспоминаниями, и каждое в любой момент могло открыться в сознании со взрывом, от которого часть его психики разлеталась вдребезги.