Я стояла, готовая бежать, если вдруг он жив, и вся эта возня в зеркале лишь означала, что меня швырнут в стену. Потом в белой марле на его голове стало расцветать темно-алое пятно, раскрывшееся в целую красную розу, и я заплакала против своей воли.
– Папа, – плакала я. – У тебя из головы кровь идет.
Мои руки взлетели и крепко вцепились мне в волосы.
– Чертова тряпка.
Он сорвал повязку. Я увидела сочащийся разрез, стянутый черными стежками. Он напомнил мне кукол, которых я грубо сшила, кукол, все еще валявшихся где-то в лесу. Голова Мика была выбрита вокруг шва.
Мои руки дернулись вверх, словно на проволочках, и я протянула их к Мику.
– Папа, прости, – начала я в слезах. – Прости меня.
Он не ответил, просто продолжал возиться с повязкой в зеркале.
– Папа? – мой голос сорвался.
Меня затопило острейшей потребностью в заботе, она была стремительнее всего, что мне доводилось переживать. Голод и усталость выели под нее место. Она тянулась к каждому живому существу, желая обнять его.
– Скажи, что ты живой.
– Что?
– Пожалуйста. Папа, пожалуйста. Можно, я буду твоей Труди? Твоим душистым горошком? Я правда, правда не хотела сделать тебе больно.
– Нет.
– Папа, пожалуйста.
Он привалился к стене.
– Нет. Не говори о ней. Имени ее не произноси.
– Но, папа, я могу, – теперь я захлебывалась рыданиями, – я могу стать другой. Я могу быть такой, как ты хочешь.
– Нет.
Медленно, очень медленно он сполз по стене, пока не опустился на колени.
– Никогда не произноси ее имя, – прошептал он.
– Папа?
Он не двигался, глаза его уставились в потолок. Он напомнил мне изображение Иисуса, которое я когда-то видела: на коленях, с глазами, обращенными к небесам. По его лицу катились слезы, капали на пижамную кофту и оставляли на ней темные пятна. Никакого другого движения, кроме слез, не было.
Я уже хотела подойти и потрогать его, чтобы убедиться, что рука коснется плоти, но мысль о том, что он может вскинуться и больно схватить мое горло, остановила меня. Может быть, он и хотел подманить меня поближе, не двигаясь? В жизни он как-то так бы и поступил. На цыпочках я ушла в кухню. Налила стакан воды из-под крана и выпила его, борясь с икотой. После родниковой воды она была теплой и липкой на вкус.
Когда я вернулась в прихожую, его не было. Осталась только повязка, извивы белого и красного на полу.
21
20 августа 1970
Роды начинаются раньше, чем она думала. В больнице боль хватает ее за ноги. У Анны собран маленький чемоданчик. В нем только несколько детских вещей, мягких и пушистых, как перышки. Она не ездила в город – ей немногое понадобится до усыновления. Ей согласились оставить ребенка на шесть недель, так что она сможет кормить грудью. Соня сказала, что лучше будет его сразу отдать, – словно вырвать у нее из утробы, так Анна себе это представляла, – но она стояла на своем.
– Сюда. – Сестра заводит ее в палату, где стоят четыре кровати, но занята только одна.
Анна успевает подумать, не держат ли ее отдельно от замужних матерей. Это лес, старые обычаи не так легко поколебать.
Боль собирается в основании ее живота, и Анна издает стон.
– Это что, как сильная боль при месячных? – спрашивала она мать, и та усмехнулась, но без зла.
– Нет, милая, если бы. Но лучше тебе прямо сейчас узнать. Я видала женщин, которые впадали в такой ступор, что не могли даже тужиться, и ребенка из них приходилось тянуть щипцами. А этого лучше избежать, если можно. У Джима Фердина до сих пор отметины по обе стороны головы, а ему за тридцать.
Анна издает стон и пытается сохранить равновесие, ухватившись за спинку кровати.
– Больно, – с мольбой говорит она медсестре.
Губы медсестры поджимаются, как сырое тесто для печенья. Она делает вид, что расправляет постель, уже и без того гладкую и ледяную, как замерзшее озеро, и Анна слышит, как она бормочет себе под нос что-то вроде: «Хорошо тебе уже было».
– Что вы сказали?
Схватки стихли, и боль удивительным образом оставила тело Анны. Она чувствует себя сильной – готовой прямо взглянуть в лицо этой старой медсестре с ее непропеченным тестяным ртом.
– Что вы сейчас сказали?
– Ничего. – Глаза у медсестры бегают. – Ложитесь в постель. Дальше будет только хуже, и труднее залезть обратно.
– А хорошо мне было, да, – говорит Анна, глядя в лицо медсестре, прежде чем лечь на холодную простыню.
Но боль возвращается, бурля мощным течением. Она вскидывает тело Анны, изогнув его дугой, чтобы потом уронить обратно. Болит не только в животе; кажется, что боль проходит от макушки до ступней. Она швыряет Анну по постели, и крик, который она пыталась поначалу удержать, вырывается – сильно и быстро:
– Выньте его. Выыыньте.
Даже мать не смогла толком предупредить ее о таком. К чему этот заговор молчания среди женщин, стоит коснуться этой темы? По тому, как женщины отводят глаза, ясно, что они чего-то недоговаривают. Теперь Анна знает, чего, теперь она посвященная.
Она вцепляется в медсестру помладше, которая пришла с той, первой.
– Вы должны его вынуть, – задыхается Анна. – Должны мне помочь.
– Шшшш, – говорит молодая медсестра, – вы растревожите других мамочек, тех, у кого еще не началось.
Но их же надо предупредить, думает Анна, пока ее тело снова выгибается дугой, они должны об этом знать. Но ее мозг слишком переполнен, чтобы подумать о том, что они могут предпринять, когда дело зашло так далеко. Когда она уже вымотана, наступает краткое затишье, и Анну на несколько секунд окутывает сон. Она, вздрогнув, просыпается. Милая молодая медсестра держит ее за запястье, считает пульс, сверяясь с золотыми часиками, пришпиленными к белой форме.
– Я так боюсь за ребенка, – признается Анна с подушки.
– Ну-ну, – улыбается медсестра. – Все в это время чувствуют то же самое, скоро это кончится, и все будет тип-топ.
Анна имела в виду не это.
– Нет, не родов. Совсем не этого. Вы не поняли, тут дело в другом. Ее жизнь… или…
Она зашла слишком далеко, чтобы толком выразить, что имеет в виду. Едва помнит себя, просто чувствует страх, который все это время полз по полу к ее кровати.
– Все дело в усыновлении, – шепчет ей медсестра. – Из-за него всегда переживают. Когда ребенок родится, вы перестанете так тревожиться, я уверена.
– Да, да. Наверное, все дело в этом.
Тело Анны вскидывается, и комнату разрывает новый крик.
Молодая медсестра выходит в коридор поискать коллегу.
– Ей нужно что-то, чтобы успокоиться, – говорит она.
Вскоре в вену Анны проскальзывает иголка. Потом кровать смешно отдаляется, и женщина, лежащая с задранными коленками, тоже, так что все по-прежнему происходит, но Анна словно смотрит на это через окно.
Анне приходится, наконец, заскочить обратно в свое тело. У нее такое чувство, будто она спрыгнула из верхнего угла комнаты. Когда она воссоединяется со своей плотью, на руках у нее ребенок.
На месте родов нет пробела. Анна все видела, только издали: путь из пустой палаты в родовую, фигуру в кресле-каталке, казавшуюся такой огромной, – ей было все равно, что она не смыкает ноги, несмотря на то, что мимо ходят люди – посетители с букетами цветов и бутылками витаминных напитков в руках. Потом в родовой были потуги, продолжавшиеся часами, а может быть, и днями.
Когда ребенок рождается, атмосфера в комнате меняется. Даже темные тени, кажется, обретают цвета – оттенки темно-синего, сернисто-желтого и красного, – когда ребенок выскальзывает в мир. Как бы часто они ни принимали роды, врачи и медсестры всегда это ощущают – электрическое потрескивание в воздухе. Потом маленькое красное существо уносят, и Анна остается одна. Вокруг нее медленно собираются медсестры. Они принимаются гладить ей волосы, вытирать ее тело и высвобождают из сорочки. Подносят ей бледно-голубую ночнушку в цветочных веточках. Она аккуратно сложена, ее достали из Анниной сумки.
Даже издали Анна понимает, что что-то не так. В палату долетает бормотание. Медсестры пытаются отвлечь ее, говоря, какой она молодец.
– Где мой ребенок? – повторяет она.
– Пять минут, моют и взвешивают, просто осматривают…
Потом она впрыгивает обратно в свое тело, когда лекарство вымывается из него, и появляется ребенок.
– Довольно большое пятно, – говорит врач, вытирая руки полотенцем. – Но ничего из ряда вон выходящего, у моей тети было пятно так пятно, по всей шее и плечу…
– Это из-за этого?
Анну трясет от любви к этому существу, она крепко прижимает его к себе.
– Что из-за этого?
– Из-за этого вы не подпускали меня к Руби?
– Папа, – плакала я. – У тебя из головы кровь идет.
Мои руки взлетели и крепко вцепились мне в волосы.
– Чертова тряпка.
Он сорвал повязку. Я увидела сочащийся разрез, стянутый черными стежками. Он напомнил мне кукол, которых я грубо сшила, кукол, все еще валявшихся где-то в лесу. Голова Мика была выбрита вокруг шва.
Мои руки дернулись вверх, словно на проволочках, и я протянула их к Мику.
– Папа, прости, – начала я в слезах. – Прости меня.
Он не ответил, просто продолжал возиться с повязкой в зеркале.
– Папа? – мой голос сорвался.
Меня затопило острейшей потребностью в заботе, она была стремительнее всего, что мне доводилось переживать. Голод и усталость выели под нее место. Она тянулась к каждому живому существу, желая обнять его.
– Скажи, что ты живой.
– Что?
– Пожалуйста. Папа, пожалуйста. Можно, я буду твоей Труди? Твоим душистым горошком? Я правда, правда не хотела сделать тебе больно.
– Нет.
– Папа, пожалуйста.
Он привалился к стене.
– Нет. Не говори о ней. Имени ее не произноси.
– Но, папа, я могу, – теперь я захлебывалась рыданиями, – я могу стать другой. Я могу быть такой, как ты хочешь.
– Нет.
Медленно, очень медленно он сполз по стене, пока не опустился на колени.
– Никогда не произноси ее имя, – прошептал он.
– Папа?
Он не двигался, глаза его уставились в потолок. Он напомнил мне изображение Иисуса, которое я когда-то видела: на коленях, с глазами, обращенными к небесам. По его лицу катились слезы, капали на пижамную кофту и оставляли на ней темные пятна. Никакого другого движения, кроме слез, не было.
Я уже хотела подойти и потрогать его, чтобы убедиться, что рука коснется плоти, но мысль о том, что он может вскинуться и больно схватить мое горло, остановила меня. Может быть, он и хотел подманить меня поближе, не двигаясь? В жизни он как-то так бы и поступил. На цыпочках я ушла в кухню. Налила стакан воды из-под крана и выпила его, борясь с икотой. После родниковой воды она была теплой и липкой на вкус.
Когда я вернулась в прихожую, его не было. Осталась только повязка, извивы белого и красного на полу.
21
20 августа 1970
Роды начинаются раньше, чем она думала. В больнице боль хватает ее за ноги. У Анны собран маленький чемоданчик. В нем только несколько детских вещей, мягких и пушистых, как перышки. Она не ездила в город – ей немногое понадобится до усыновления. Ей согласились оставить ребенка на шесть недель, так что она сможет кормить грудью. Соня сказала, что лучше будет его сразу отдать, – словно вырвать у нее из утробы, так Анна себе это представляла, – но она стояла на своем.
– Сюда. – Сестра заводит ее в палату, где стоят четыре кровати, но занята только одна.
Анна успевает подумать, не держат ли ее отдельно от замужних матерей. Это лес, старые обычаи не так легко поколебать.
Боль собирается в основании ее живота, и Анна издает стон.
– Это что, как сильная боль при месячных? – спрашивала она мать, и та усмехнулась, но без зла.
– Нет, милая, если бы. Но лучше тебе прямо сейчас узнать. Я видала женщин, которые впадали в такой ступор, что не могли даже тужиться, и ребенка из них приходилось тянуть щипцами. А этого лучше избежать, если можно. У Джима Фердина до сих пор отметины по обе стороны головы, а ему за тридцать.
Анна издает стон и пытается сохранить равновесие, ухватившись за спинку кровати.
– Больно, – с мольбой говорит она медсестре.
Губы медсестры поджимаются, как сырое тесто для печенья. Она делает вид, что расправляет постель, уже и без того гладкую и ледяную, как замерзшее озеро, и Анна слышит, как она бормочет себе под нос что-то вроде: «Хорошо тебе уже было».
– Что вы сказали?
Схватки стихли, и боль удивительным образом оставила тело Анны. Она чувствует себя сильной – готовой прямо взглянуть в лицо этой старой медсестре с ее непропеченным тестяным ртом.
– Что вы сейчас сказали?
– Ничего. – Глаза у медсестры бегают. – Ложитесь в постель. Дальше будет только хуже, и труднее залезть обратно.
– А хорошо мне было, да, – говорит Анна, глядя в лицо медсестре, прежде чем лечь на холодную простыню.
Но боль возвращается, бурля мощным течением. Она вскидывает тело Анны, изогнув его дугой, чтобы потом уронить обратно. Болит не только в животе; кажется, что боль проходит от макушки до ступней. Она швыряет Анну по постели, и крик, который она пыталась поначалу удержать, вырывается – сильно и быстро:
– Выньте его. Выыыньте.
Даже мать не смогла толком предупредить ее о таком. К чему этот заговор молчания среди женщин, стоит коснуться этой темы? По тому, как женщины отводят глаза, ясно, что они чего-то недоговаривают. Теперь Анна знает, чего, теперь она посвященная.
Она вцепляется в медсестру помладше, которая пришла с той, первой.
– Вы должны его вынуть, – задыхается Анна. – Должны мне помочь.
– Шшшш, – говорит молодая медсестра, – вы растревожите других мамочек, тех, у кого еще не началось.
Но их же надо предупредить, думает Анна, пока ее тело снова выгибается дугой, они должны об этом знать. Но ее мозг слишком переполнен, чтобы подумать о том, что они могут предпринять, когда дело зашло так далеко. Когда она уже вымотана, наступает краткое затишье, и Анну на несколько секунд окутывает сон. Она, вздрогнув, просыпается. Милая молодая медсестра держит ее за запястье, считает пульс, сверяясь с золотыми часиками, пришпиленными к белой форме.
– Я так боюсь за ребенка, – признается Анна с подушки.
– Ну-ну, – улыбается медсестра. – Все в это время чувствуют то же самое, скоро это кончится, и все будет тип-топ.
Анна имела в виду не это.
– Нет, не родов. Совсем не этого. Вы не поняли, тут дело в другом. Ее жизнь… или…
Она зашла слишком далеко, чтобы толком выразить, что имеет в виду. Едва помнит себя, просто чувствует страх, который все это время полз по полу к ее кровати.
– Все дело в усыновлении, – шепчет ей медсестра. – Из-за него всегда переживают. Когда ребенок родится, вы перестанете так тревожиться, я уверена.
– Да, да. Наверное, все дело в этом.
Тело Анны вскидывается, и комнату разрывает новый крик.
Молодая медсестра выходит в коридор поискать коллегу.
– Ей нужно что-то, чтобы успокоиться, – говорит она.
Вскоре в вену Анны проскальзывает иголка. Потом кровать смешно отдаляется, и женщина, лежащая с задранными коленками, тоже, так что все по-прежнему происходит, но Анна словно смотрит на это через окно.
Анне приходится, наконец, заскочить обратно в свое тело. У нее такое чувство, будто она спрыгнула из верхнего угла комнаты. Когда она воссоединяется со своей плотью, на руках у нее ребенок.
На месте родов нет пробела. Анна все видела, только издали: путь из пустой палаты в родовую, фигуру в кресле-каталке, казавшуюся такой огромной, – ей было все равно, что она не смыкает ноги, несмотря на то, что мимо ходят люди – посетители с букетами цветов и бутылками витаминных напитков в руках. Потом в родовой были потуги, продолжавшиеся часами, а может быть, и днями.
Когда ребенок рождается, атмосфера в комнате меняется. Даже темные тени, кажется, обретают цвета – оттенки темно-синего, сернисто-желтого и красного, – когда ребенок выскальзывает в мир. Как бы часто они ни принимали роды, врачи и медсестры всегда это ощущают – электрическое потрескивание в воздухе. Потом маленькое красное существо уносят, и Анна остается одна. Вокруг нее медленно собираются медсестры. Они принимаются гладить ей волосы, вытирать ее тело и высвобождают из сорочки. Подносят ей бледно-голубую ночнушку в цветочных веточках. Она аккуратно сложена, ее достали из Анниной сумки.
Даже издали Анна понимает, что что-то не так. В палату долетает бормотание. Медсестры пытаются отвлечь ее, говоря, какой она молодец.
– Где мой ребенок? – повторяет она.
– Пять минут, моют и взвешивают, просто осматривают…
Потом она впрыгивает обратно в свое тело, когда лекарство вымывается из него, и появляется ребенок.
– Довольно большое пятно, – говорит врач, вытирая руки полотенцем. – Но ничего из ряда вон выходящего, у моей тети было пятно так пятно, по всей шее и плечу…
– Это из-за этого?
Анну трясет от любви к этому существу, она крепко прижимает его к себе.
– Что из-за этого?
– Из-за этого вы не подпускали меня к Руби?