Якуб расхохотался, повернул ее к себе лицом и, прежде чем поцеловать, шепнул:
– Отныне буду меньше курить и есть исключительно ананасы.
После той памятной ночи он приходил к Дженнифер после работы в лаборатории почти ежедневно. Часть студенческих комнат, подобно его «гостевой», представляли собой маленькие однокомнатные квартирки с кухней и ванной.
Маленькие, это по мнению Дженнифер. Его гостевая комната была куда больше, чем вся квартира его родителей в Польше.
Разумеется, за такие комнаты, в какой жила Дженнифер, платить приходилось гораздо больше, чем за стандартные. Но для нее это не имело никакого значения. Хоть они никогда не говорили на эту тему, у Дженнифер могли быть любые проблемы, кроме денежных. Как-то Якуб поинтересовался у Збышека материальным положением Дженнифер, но тот знал только, что ее отец является владельцем сети паромов, связывающих остров Уайт, расположенный в проливе Ла-Манш недалеко от берегов Корнуолла, с Портсмутом и Саутгемптоном. Однажды он спросил у Дженнифер про ее родителей. Она ответила грустным голосом:
– Отец мой американец родом из той части Коннектикута, где мужчины надевают галстук, даже отправляясь поработать у себя в саду, а мама – англичанка из такой семьи, в которой матери перед первой брачной ночью советовали дочерям закрыть глаза и думать об Англии. То, что они подарили мне жизнь – если это только они, – граничит с чудом. Я ни разу не видела, чтобы мой отец поцеловал или хотя бы прикоснулся к моей матери. Отцу положено было быть богатым, а матери положено было быть дамой. Я появилась на свет, очевидно, только потому, что нужна была наследница. Причина эта не слишком романтическая, но у нее есть и свои плюсы. Уж коль я не могу обрести их любовь, то пусть мне хотя бы будет приятно жить.
Помолчав, она произнесла:
– Пожалуйста, не спрашивай меня больше про них. Она никогда не говорила с ним о деньгах. Они
у нее просто-напросто были. К примеру, аппаратура hi-fi у нее в комнате стоила дороже, чем ее небольшой серебристый кабриолет «судзуки», который она ставила возле общежития и на котором они время от времени ездили на прогулку. Удивляться стоимости аппаратуры не приходилось: провода к звуковоспроизводящим колонкам были из сплава золота. Причем золото в нем преобладало.
Комнату Дженнифер можно было найти вслепую. Он часто задумывался, как это выносят соседи. Из ее комнаты все время неслась громкая музыка. Он бы долго такого не вытерпел, пусть даже это Бах, Моцарт, Чайковский или Брамс. Но соседи терпели. Может, для этого нужно быть англичанами. Как оказалось, в соседних с Дженнифер комнатах жили сплошь англичане.
Иногда Якуб приходил к ней так рано, что они вместе ужинали и разговаривали. Его английский постоянно улучшался. А также и знание классической музыки. Через несколько недель он уже был способен не только отличать Баха от Бетховена, но и оперы Россини от опер Прокофьева.
Кроме того, мир классической музыки и музыкантов, который открывала ему Дженнифер, был подобен закрученному роману о всех грехах мира сего. Раньше ему казалось, что из музыкантов по-настоящему грешить были способны только Мик Джаггер или вечно одурманенный всем, что можно сосать, глотать или вкалывать, Кейт Ричардз. Как он заблуждался! Порочность началась вовсе не с рок-н-ролла. История греха в музыке оказалась старше, чем оперы Монтеверди, а он сочинял их почти триста лет назад. Главными грехами было пьянство и прелюбодеяние. С самого начала. А если уж не с самого начала, то во всяком случае с тех пор, как опера перешла из дворцов в театры и началась продажа билетов и нужно было чем-то заинтересовать толпу. Большинство великих композиторов тех времен пребывали в зависимости не только от музыки, но и от алкоголя, своего безмерного тщеславия и не своих женщин.
К примеру, Бетховен умер от цирроза печени. Он сильно пил, потому что был впечатлителен, беден и к тому же глох. В 1818 году – в этом году восьмилетний Шопен впервые выступил с публичным концертом – Бетховен оглох окончательно, но тем не менее продолжал сочинять музыку. Когда он узнал, что у него цирроз, то перестал пить коньяки и перешел на рейнские вина, поскольку считал, что они обладают необыкновенными целебными свойствами. У Бетховена это было генетическое. Алкоголизм, за который ответственна самая маленькая из хромосом, хромосома 21, передается по наследству. У матери он был восьмым ребенком – три из них были глухими, два слепыми, а один душевнобольным. Она, когда забеременела в восьмой раз, была алкоголичкой и больна сифилисом. Пила она с горя, как, впрочем, и Людвиг. Дженнифер рассказывала ему об этом с таким волнением, как будто говорила об алкоголизме собственного отца. Как хорошо, что тогда еще не было феминисток, борющихся за право женщин на аборт! Уж они точно посоветовали бы матери Бетховена сделать аборт, и человечество осталось бы без Седьмой симфонии!
– Ты можешь себе представить мир без Седьмой симфонии? – воскликнула Дженнифер.
Он-то прекрасно мог. Как совершенно спокойно представлял себе мир без первой и вплоть до шестой, а равно и без восьмой. Однако он предпочел не провоцировать ее. А она продолжала:
– Ведь эта симфония так же бесконечно важна для человечества, как египетские пирамиды, китайская стена, мозг Эйнштейна, первый транзистор или открытие этой твоей ДНК. Она настолько гениальна, что в цифровой записи полетела вместе с фотографией человека и рисунком Солнечной системы в космос на американском зонде, который через несколько лет покинет Солнечную систему и в принципе может быть получен другой космической цивилизацией. Но прежде всего она просто прекрасна. Ты знаешь, что для этой единственной симфонии в Париже и Вене построили концертные залы увеличенных размеров.
Дженнифер знала множество пикантных историй о порочном мире прославленных композиторов XIX века. Например, о Брамсе, произведения которого наряду с бетховенскими чаще всего оказывались в списке шлягеров того времени.
Брамс так же, как Бетховен, сильно пил. Но только вино и никогда коньяк. Зато постоянно прелюбодействовал. Между прочим и с женой своего доброго друга и музыкального покровителя. Прелюбодеяние его вошло в историю главным образом потому, что он спал с Кларой Вик, женой Роберта Шумана, еще одного великого композитора XIX века. Свет никогда ему этого не простил. Но не потому, что он спал с ней. Это как раз соответствовало образу человека искусства. Все дело было в обстоятельствах, при которых это произошло. Когда в 1854 году после неудачной попытки наложить на себя руки Шумана заключили в сумасшедший дом, Брамс приехал в Дюссельдорф, где у Шуманов был собственный дом, дабы «утешить» жену неудачливого самоубийцы красавицу Клару. Из утешителя он быстро стал ее любовником и даже жил два года вместе с ней. Именно тогда Брамс сочинил свой подлинный шлягер, Первый фортепьянный концерт d-moll, целый год числившийся в списке самых исполняемых произведений концертных залов Европы. Когда в 1856 году Шуман умер в сумасшедшем доме, Брамс оставил Клару и уехал из Дюссельдорфа. После этого он стал пить. Иногда он пил вместе с Вагнером, еще одним знаменитым композитором, которого ненавидел и который вечно завидовал Брамсу, но не его славе, а успеху у женщин.
В общем, мирок композиторов покроя Брамса и Листа исполнен зависти, ревности, суетного тщеславия и интриг. И лишь одного все они чтили и восхищались им. Его играли Моцарт и Бетховен. На нем, кстати, учился музыке Шопен.
Композитор этот всегда был en vogue – как прежде, так и теперь. Это Бах. Всегдашний evergreen. Если бы тогда существовало MTV, там показывали бы клипы с музыкой Баха, как сейчас показывают «Пинк Флойд» или «Дженезис».
– Уж ты-то, Элджот, должен любить его больше других композиторов, – говорила Дженнифер. – Его музыка – это математическая точность. Как твои программы. А между тем им восхищались и холодные рационалисты, и сентиментальные романтики. И джазмены никого так не любят, как Баха. В Бахе есть драйв и свинг. Даже в «Страстях по Иоанну» и Мессе h-moll есть свинг. А кроме того, Бах – он как Бог. Невозможно Баха любить или не любить. В Баха либо верят, либо нет. Бах, несомненно, был запланирован в момент сотворения мира. Баха можно играть на любом инструменте, и это всегда будет звучать, как Бах. Даже на электрогитаре или губной гармошке.
Все это он узнавал во время ужинов у Дженнифер. Она открывала принесенную им бутылку вина, декламировала либретто опер либо рассказывала захватывающие истории из мира музыки, ставила на проигрыватель пластинку, садилась ему на колени, и они молча слушали. Иногда он закуривал сигарету, а иногда, когда просила Дженнифер, сигару. Дженнифер покупала их в фирменном магазине в Дублине. Бывало, они курили вместе. Дженнифер нравились сигары. А еще больше она их полюбила, когда заметила, как на него действует вид сигары у нее во рту, особенно после нескольких бокалов вина.
Им было хорошо. Если бы ему сейчас нужно было как-то определить время, проведенное тогда в Дублине с Дженнифер, он сказал бы, что они были похожи на счастливую пару сразу после свадьбы. Но они никогда не называли себя парой и ни разу не говорили о своем будущем. Они просто вместе проводили время. Он не любил ее. Она всего лишь очень нравилась ему. И он желал ее. Может, поэтому им и было так хорошо вместе.
Браки не должны заключаться в тот лихорадочный период, каким является так называемая влюбленность. Это нужно запретить законом. Если уж не в течение всего года, то хотя бы в период с марта до мая, когда это состояние из-за нарушений в механизме выделения гормонов становится всеобщим и симптомы его особенно усиливаются. Прежде надо излечиться, пройти детоксикацию и только после этого вернуться к мысли о браке. В том состоянии, в каком пребывают влюбленные, допамин переливается у них через каналы разумного мышления и затапливает мозг. Особенно левое полушарие. Это было доказано сперва на крысах, затем на шимпанзе, а недавно и на людях. Если бы влюбленность длилась слишком долго, люди умирали бы от истощения, аритмии или тахикардии, голода либо бессонницы. Ну а те, кто случайно не умер, в наилучшем случае кончали бы жизнь в сумасшедшем доме.
С Дженнифер он держал свой допамин под полным контролем, но, несмотря на это, у них было множество незабываемых переживаний. Их связь, которую впоследствии ему не удалось повторить ни с одной женщиной, была доказательством победы чистой, спиритуально передаваемой мысли над тем, что выражается химией каких-то там гормонов и нейропередатчиков.
Раз уж Дженнифер страстно увлекалась музыкой, он хотя бы из дружеского чувства заставлял себя, по крайней мере вначале, участвовать во взаимном ее прослушивании и выдавливать из себя какую-то видимость восторгов. Так было первые две недели. А потом он стал замечать, что после целого дня, проведенного за анализом программы расшифровки генов и занятием нуклеотидами и гистонами, хорошие записи музыки Визе, Равеля или Вагнера приятно успокаивают его. А вот у Дженнифер все происходило совсем наоборот. Каждый концерт она переживала, как собственную свадьбу. Была взволнована и очень возбуждена. И это для них обоих оказывалось великолепным сочетанием. Они шли в постель, а случалось, занимались любовью в кресле или на полу. При ее возбуждении и его спокойствии ничто не происходило преждевременно. Благодаря музыке они кончали почти одновременно.
И еще он заметил, что лучше всего им бывало после опер Пуччини. Потому «Турандот», «Тоска», «Мадам Баттерфляй» для него были не просто названиями опер, но и записями в интимной истории его жизни. Особенно ему врезались в память две оперы Пуччини.
«Тоска» для Дженнифер была чем-то вроде спектакля политического театра ужасов или, как она определяла, «оперным репортажем из камеры пыток». Она считала, что если бы ее сочинили в наше время, то без сомнений в Голливуде и называлось бы это, как фильм со Шварценеггером, «Умирай медленно». У Дженнифер были несколько записей «Тоски» в разном исполнении. Якуб знал только Марию Каллас, но Дженнифер утверждала, что поистине божественно эту партию поет некая Рената Тебальди. Он никакой разницы не видел, но Дженнифер восхищалась Тебальди:
– Она поет так, словно находится здесь, в этой комнате, и смотрит нам в глаза. Неужели ты не чувствуешь этого? – удивлялась она.
Нет, он не чувствовал. Ему, кстати, вовсе не хотелось чувствовать ничье присутствие в комнате, кроме Дженнифер. И если бы Тебальди вдруг появилась здесь, он немедленно попросил бы ее удалиться.
И всякий раз, когда доходило до сцены, в которой Тоска видит, как расстреливают ее возлюбленного Каварадосси, Дженнифер начинала дрожать. А чуть позже, когда Тоска в отчаянии бросалась в пропасть, Дженнифер прижималась к Якубу, как ребенок, напуганный грозой. А через несколько минут в постели была безмерно нежная, ласковая и молчаливая. То была какая-то необычайная молчаливость. Обычно – и это ему страшно нравилось – Дженнифер была очень шумлива.
А вот «Богема» Пуччини приводила Дженнифер чуть ли не в экстатическое состояние. Слушала ее она очень часто. Перед ужином она одевалась по-праздничному, доставала шампанское, отвергая принесенное им вино, рядом с тарелкой с десертом клала лучшие гаванские сигары, а потом, после ужина, к нему в кресло приходила уже без белья. После «Богемы» они никогда не успевали добраться до постели. А уже после всего она любила говорить об этой опере. И как-то призналась ему, что мечтает написать вторую часть «Богемы». Этакую «Богему»-2. Такое могло прийти в голову только Дженнифер. Кроме того, она считала, что когда мужчина встречает женщину, случиться может все. И «Богема» является тому наилучшим подтверждением.
А в те дни, когда он работал допоздна и вечер они проводили не вместе, Дженнифер оставляла дверь в свою комнату открытой. Приходя, он сразу шел под душ и голый ложился в постель. Она любила, когда он будил ее и, забравшись под одеяло и покрывая поцелуями ее тело, пробирался губами туда, где расходились бедра.
Время с Дженнифер было похоже на телесериал, который приятно смотреть по вечерам, сериал, в котором нет ничего печального или занудного, но зато много секса и хорошей музыки. Но при всем при том он заботился о ней, как о своей женщине. Он дарил ей цветы, массировал опухшие ноги, когда она приходила после аэробики, терпел беспричинные приступы раздражения в ее трудные периоды, ремонтировал текущие краны, по утрам, уходя к себе в лабораторию, целовал ей руки, ездил с нею в Дублин и часами без слова протеста ходил по магазинам, пил вместе с ней зеленый чай и беседовал о музыке, занимался с ней перед ее экзаменами, звонил и спрашивал, поела ли она. Ограничить себя в курении ему не удавалось, но зато он регулярно ел ананасы и пил ананасовый сок.
И хотя ни он, ни она ничего не обещали друг другу и не требовали друг от друга клятв верности, они и представить себе не могли, что могло бы быть иначе. Дженнифер всего лишь раз подняла эту тему. Да и то не впрямую. В один из уикендов она полетела к себе домой на остров Уайт.
Он скучал по ней. Чувствовал неподдельную грусть из-за ее отсутствия и территориальной разделенности с ней. А через два дня нашел у себя в ящике почтовую открытку. Кроме нотного стана с несколькими нотами, которые она всегда – но всегда из разных произведений – прибавляла ко всем своим письмам или открыткам, там было написано:
Элджот, я хочу, чтобы ты знал (хотя, по правде сказать, не знаю, в чем тебе может быть полезно это знание), что ты – единственный мужчина, который прикасается ко мне.
Так же и в моих мыслях.
Возможно, я не столько хочу, чтобы ты это знал, сколько хочу сказать это тебе.
Дженнифер.
Тогда до него впервые дошло: то, что происходит между ними, для Дженнифер вовсе не телесериал. Впоследствии она больше не возвращалась к этому признанию и никак не комментировала ту почтовую карточку.
С Дженнифер он узнавал все больше опер различных композиторов, отличал друг от друга все больше симфоний, курил самые лучшие сигары, все лучше говорил по-английски и осуществлял все более изощренные сексуальные фантазии. Вплоть до того утра за три недели до его возвращения в Польшу.
Близился конец его пребывания в Дублине. Он так заработался, что ему все реже удавалось поужинать с Дженнифер. Бывало, работать он заканчивал так поздно, что даже не шел к ней в комнату. Возвращался к себе и валился без сил, даже не раздеваясь, на постель. Но в ту ночь он все-таки пошел к ней. На этот раз ему не пришлось будить ее поцелуями, хоть он это очень любил. Когда он скользнул к ней под одеяло, она не спала. Она лежала обнаженная. Ждала его.
Они оба чувствовали, что близится конец всему. И любили друг друга как-то по-иному. Без неистовства, неспешно, словно бы с раздумьем. Как будто хотели доподлинно и осознанно все пережить, запомнить как можно больше и как можно на дольше. Может, даже на всю жизнь. Дженнифер тоже по-другому переживала оргазм. Бывало, что плакала сразу же после. И когда он спрашивал почему, не отвечала и только молча изо всех сил прижималась к нему.
Утром он проснулся от ощущения, будто его тело придавила какая-то тяжесть. В первый миг он решил, что ему это снится. Он медленно открыл глаза. Обнаженная Дженнифер, откинув голову назад, сидела на нем, пальцами сжимала свои соски и ритмично приподнималась и опускалась. Она дышала тяжело, хрипло. Он был в ней!
Он чуть приподнял голову и обнаружил, что на ушах у нее огромные черные наушники. Она слушала музыку. Какое-то время он не показывал, что видит это. Просто прижмурил глаза и наблюдал за ней. А она то ускоряла, то замедляла ритм, дышала то быстрей, то медленней, временами из ее груди вырывался стон. То было необыкновенное зрелище. Ее тяжелые груди поднимались и опадали. Губы у нее были полураскрыты, и она время от времени облизывала их языком. В какой-то момент она, видимо, ощутила, что его эрекция стала интенсивней. Она открыла глаза и взглянула на него. Улыбнулась. Приложила палец к губам, веля молчать.
Не переставая приподниматься и опускаться на нем, наклонилась, взяла со своей подушки вторую пару наушников. Сняла со своей груди его руки и вложила в них наушники. Он приподнял голову и надел их.
Философ Коллин как раз пел знаменитую арию «Vecchia zimarra». Рудольфу кажется, что Мими засыпает, и он отходит задернуть шторы на окне. Дженнифер не только приподнимается и опускается. Сейчас она, производя бедрами круговые движения, двигает ягодицами в горизонтальной плоскости. Когда Рудольф поворачивается к Шонару, Коллину и Мюзетте, то по их глазам видит, что Мими умерла. Дженнифер громко плачет. Она стискивает бедра. Рудольф подходит к Мими. Дженнифер внезапно поворачивается спиной к Якубу, все так же продолжая приподниматься и опускаться. Якуб стискивает руками бедра Дженнифер, всякий раз плотнее прижимая ее к себе. Рудольф падает на колени перед постелью Мими. Дженнифер с криком срывает наушники.
«Богема» Пуччини кончилась. Дженнифер внезапно наклонилась вперед и вонзила ногти обеих рук в бедра Якуба. Когда она встала, он увидел у себя на ногах по три глубоких царапины чуть ли не десятисантиметровой длины, которые начали уже наполняться кровью.
Шрамы, оставшиеся после «предутренней» «Богемы», были настолько глубокие, что он их привез и в Польшу. А вот в Дублине они приводили его в смущение всякий раз, когда он раздевался перед еженедельной тренировкой по сквошу, которым он занимался вместе со Збышеком. С тех пор как он стал бывать у Дженнифер, Збышек избегал его. Под конец его пребывания в Дублине они встречались только на сквоше.
То, что причина была в Дженнифер, выяснилось только за день до отъезда, во время прощальной вечеринки, которую устроил Якуб. Он пригласил нескольких знакомых из института, Збышека и, разумеется, Дженнифер, пришедшую вместе со своей однокурсницей из Франции Мадлен.
Настроение, которое было в тот вечер у Якуба, невозможно описать одним словом. Печаль от расставания мешалась с радостью, что наконец-то он возвращается в Польшу. А кроме того, его изрядно возбуждали мысли о том, что он сделает с материалами, которые собрал здесь. Но одно он знал наверняка: он будет тосковать по Дженнифер. Для этого вечера Дженнифер купила белое платье в крупных зеленых цветах. И поразила всех. Ее впервые видели в платье, а училась она в Дублине уже четыре года. Выглядела она потрясающе. Якубу безумно нравилось, когда она зачесывала волосы в кок, открывая шею. Пришла она с небольшим опозданием, куря огромную сигару, и все, естественно, заметили, что под довольно прозрачным платьем на ней нет лифчика, но зато она надела черные очень открытые трусики. Она была уже немножко под хмельком. Под мышкой у нее были несколько пластинок. Когда кто-то шутливо спросил ее насчет трусиков, не вполне подходящих к платью, он ответила:
– Сегодня первый день траура по Якубу. Завтра я надену черный лифчик и сниму трусики.
Вечеринка шла своим чередом. Француженка явно заинтересовалась Збышеком, и тот во время танца демонстративно целовал ее, особенно если Дженнифер смотрела на них. В перерывах между танцами все усаживались за стол, уставленный бутылками, в которых отражались огоньки свечей. Якубу удалось убедить Дженнифер не «мучить» людей принесенными операми. За столом шел общий разговор. Дженнифер, прислушиваясь к собеседникам, время от времени прикасалась к Якубу и собирала теплый воск, стекавший с подсвечников.
И вдруг раздался громкий смех. Дженнифер поставила рядом со своим бокалом с мартини слепленный из собранного воска пенис нормальных размеров в состоянии эрекции.
Когда смех утих, она взяла пенис, вложила его в ложбинку между грудями и произнесла мечтательным тоном:
– Совершенно неосознанно мои руки вылепили это чудо. Ответственно за это если не мое сознание, то, значит, подсознание. Теперь вы знаете, чем занято мое подсознание.
И она прильнула к Якубу. Збышек резко и демонстративно вышел из-за стола. Было видно, что он взбешен. Вдобавок француженка проигнорировала его демонстрацию и осталась сидеть за столом. Дженнифер, похоже, не обратила на все это внимания. Она сидела и молчала. А потом вдруг взяла его под столом за руку и сказала:
– Пошли. Вернемся в наш последний день к нашему первому дню.
Она вывела Якуба из комнаты и побежала по коридорам в направлении его института. У дверей лекционной аудитории, которую он запомнил со своих именин, Дженнифер остановилась и, как и тогда, затащила его туда. Как и тогда, она стояла перед ним на коленях, как и тогда, с шумом зажигались и гасли ряды ламп дневного света, и он подумал, что все-таки это не дежа-вю. Теперь с ним была его Дженнифер. Когда потом они, тесно прижавшись друг к другу, стояли в этой темной аудитории и плакали, Дженнифер шепнула:
– Якуб, я так тебя люблю, что даже не могу себе представить завтра.
Из задумчивости его вывело прикосновение к плечу. Блюз кончился. Танцевавшая девушка сидела перед ним.
– Вы пьете из моего бокала, причем там, где отпечаталась моя губная помада.
Это была не Дженнифер.
– Ради бога, извините. Я задумался. Мне крайне неудобно. Сейчас я куплю вам в баре… Это все от невнимания. Я ужасно рассеянный. Вы уж простите меня.
– Ничего страшного. Вам не за что просить прощения. Наблюдать за вами было безумно интересно. Вы сидели с закрытыми глазами и сосали край бокала.
Она взяла у него бокал и пошла к бару, возле которого музыканты паковали свои инструменты.
– Вы замечательно танцевали. Скажите, вы случайно не с острова Уайт? – крикнул он ей вслед.
– Нет, – ответила она, прежде чем скрыться в дверях, ведущих в отель.
Он встал и последовал за ней.
ОНА:
Париж, 16 июля 1996.
Я люблю тебя. Очень. А еще больше я радуюсь, что могу тебя любить. Хотя это всего лишь почти вся правда (я не хочу тут забираться слишком далеко). И не воспринимай меня сегодня слишком серьезно.
Во мне, несомненно, происходит какая-то биохимическая реакция. Я запустила в кровеносную систему чудесную жидкость под названием бренди «Ани», армянский коньяк, кажется, единственный спиртной напиток, который пил Черчилль. Теперь я знаю, почему он выбрал именно его. Не понимаю только, почему у него была постоянно депрессия. Наверно, в этом виноваты вечные лондонские туманы.
– Отныне буду меньше курить и есть исключительно ананасы.
После той памятной ночи он приходил к Дженнифер после работы в лаборатории почти ежедневно. Часть студенческих комнат, подобно его «гостевой», представляли собой маленькие однокомнатные квартирки с кухней и ванной.
Маленькие, это по мнению Дженнифер. Его гостевая комната была куда больше, чем вся квартира его родителей в Польше.
Разумеется, за такие комнаты, в какой жила Дженнифер, платить приходилось гораздо больше, чем за стандартные. Но для нее это не имело никакого значения. Хоть они никогда не говорили на эту тему, у Дженнифер могли быть любые проблемы, кроме денежных. Как-то Якуб поинтересовался у Збышека материальным положением Дженнифер, но тот знал только, что ее отец является владельцем сети паромов, связывающих остров Уайт, расположенный в проливе Ла-Манш недалеко от берегов Корнуолла, с Портсмутом и Саутгемптоном. Однажды он спросил у Дженнифер про ее родителей. Она ответила грустным голосом:
– Отец мой американец родом из той части Коннектикута, где мужчины надевают галстук, даже отправляясь поработать у себя в саду, а мама – англичанка из такой семьи, в которой матери перед первой брачной ночью советовали дочерям закрыть глаза и думать об Англии. То, что они подарили мне жизнь – если это только они, – граничит с чудом. Я ни разу не видела, чтобы мой отец поцеловал или хотя бы прикоснулся к моей матери. Отцу положено было быть богатым, а матери положено было быть дамой. Я появилась на свет, очевидно, только потому, что нужна была наследница. Причина эта не слишком романтическая, но у нее есть и свои плюсы. Уж коль я не могу обрести их любовь, то пусть мне хотя бы будет приятно жить.
Помолчав, она произнесла:
– Пожалуйста, не спрашивай меня больше про них. Она никогда не говорила с ним о деньгах. Они
у нее просто-напросто были. К примеру, аппаратура hi-fi у нее в комнате стоила дороже, чем ее небольшой серебристый кабриолет «судзуки», который она ставила возле общежития и на котором они время от времени ездили на прогулку. Удивляться стоимости аппаратуры не приходилось: провода к звуковоспроизводящим колонкам были из сплава золота. Причем золото в нем преобладало.
Комнату Дженнифер можно было найти вслепую. Он часто задумывался, как это выносят соседи. Из ее комнаты все время неслась громкая музыка. Он бы долго такого не вытерпел, пусть даже это Бах, Моцарт, Чайковский или Брамс. Но соседи терпели. Может, для этого нужно быть англичанами. Как оказалось, в соседних с Дженнифер комнатах жили сплошь англичане.
Иногда Якуб приходил к ней так рано, что они вместе ужинали и разговаривали. Его английский постоянно улучшался. А также и знание классической музыки. Через несколько недель он уже был способен не только отличать Баха от Бетховена, но и оперы Россини от опер Прокофьева.
Кроме того, мир классической музыки и музыкантов, который открывала ему Дженнифер, был подобен закрученному роману о всех грехах мира сего. Раньше ему казалось, что из музыкантов по-настоящему грешить были способны только Мик Джаггер или вечно одурманенный всем, что можно сосать, глотать или вкалывать, Кейт Ричардз. Как он заблуждался! Порочность началась вовсе не с рок-н-ролла. История греха в музыке оказалась старше, чем оперы Монтеверди, а он сочинял их почти триста лет назад. Главными грехами было пьянство и прелюбодеяние. С самого начала. А если уж не с самого начала, то во всяком случае с тех пор, как опера перешла из дворцов в театры и началась продажа билетов и нужно было чем-то заинтересовать толпу. Большинство великих композиторов тех времен пребывали в зависимости не только от музыки, но и от алкоголя, своего безмерного тщеславия и не своих женщин.
К примеру, Бетховен умер от цирроза печени. Он сильно пил, потому что был впечатлителен, беден и к тому же глох. В 1818 году – в этом году восьмилетний Шопен впервые выступил с публичным концертом – Бетховен оглох окончательно, но тем не менее продолжал сочинять музыку. Когда он узнал, что у него цирроз, то перестал пить коньяки и перешел на рейнские вина, поскольку считал, что они обладают необыкновенными целебными свойствами. У Бетховена это было генетическое. Алкоголизм, за который ответственна самая маленькая из хромосом, хромосома 21, передается по наследству. У матери он был восьмым ребенком – три из них были глухими, два слепыми, а один душевнобольным. Она, когда забеременела в восьмой раз, была алкоголичкой и больна сифилисом. Пила она с горя, как, впрочем, и Людвиг. Дженнифер рассказывала ему об этом с таким волнением, как будто говорила об алкоголизме собственного отца. Как хорошо, что тогда еще не было феминисток, борющихся за право женщин на аборт! Уж они точно посоветовали бы матери Бетховена сделать аборт, и человечество осталось бы без Седьмой симфонии!
– Ты можешь себе представить мир без Седьмой симфонии? – воскликнула Дженнифер.
Он-то прекрасно мог. Как совершенно спокойно представлял себе мир без первой и вплоть до шестой, а равно и без восьмой. Однако он предпочел не провоцировать ее. А она продолжала:
– Ведь эта симфония так же бесконечно важна для человечества, как египетские пирамиды, китайская стена, мозг Эйнштейна, первый транзистор или открытие этой твоей ДНК. Она настолько гениальна, что в цифровой записи полетела вместе с фотографией человека и рисунком Солнечной системы в космос на американском зонде, который через несколько лет покинет Солнечную систему и в принципе может быть получен другой космической цивилизацией. Но прежде всего она просто прекрасна. Ты знаешь, что для этой единственной симфонии в Париже и Вене построили концертные залы увеличенных размеров.
Дженнифер знала множество пикантных историй о порочном мире прославленных композиторов XIX века. Например, о Брамсе, произведения которого наряду с бетховенскими чаще всего оказывались в списке шлягеров того времени.
Брамс так же, как Бетховен, сильно пил. Но только вино и никогда коньяк. Зато постоянно прелюбодействовал. Между прочим и с женой своего доброго друга и музыкального покровителя. Прелюбодеяние его вошло в историю главным образом потому, что он спал с Кларой Вик, женой Роберта Шумана, еще одного великого композитора XIX века. Свет никогда ему этого не простил. Но не потому, что он спал с ней. Это как раз соответствовало образу человека искусства. Все дело было в обстоятельствах, при которых это произошло. Когда в 1854 году после неудачной попытки наложить на себя руки Шумана заключили в сумасшедший дом, Брамс приехал в Дюссельдорф, где у Шуманов был собственный дом, дабы «утешить» жену неудачливого самоубийцы красавицу Клару. Из утешителя он быстро стал ее любовником и даже жил два года вместе с ней. Именно тогда Брамс сочинил свой подлинный шлягер, Первый фортепьянный концерт d-moll, целый год числившийся в списке самых исполняемых произведений концертных залов Европы. Когда в 1856 году Шуман умер в сумасшедшем доме, Брамс оставил Клару и уехал из Дюссельдорфа. После этого он стал пить. Иногда он пил вместе с Вагнером, еще одним знаменитым композитором, которого ненавидел и который вечно завидовал Брамсу, но не его славе, а успеху у женщин.
В общем, мирок композиторов покроя Брамса и Листа исполнен зависти, ревности, суетного тщеславия и интриг. И лишь одного все они чтили и восхищались им. Его играли Моцарт и Бетховен. На нем, кстати, учился музыке Шопен.
Композитор этот всегда был en vogue – как прежде, так и теперь. Это Бах. Всегдашний evergreen. Если бы тогда существовало MTV, там показывали бы клипы с музыкой Баха, как сейчас показывают «Пинк Флойд» или «Дженезис».
– Уж ты-то, Элджот, должен любить его больше других композиторов, – говорила Дженнифер. – Его музыка – это математическая точность. Как твои программы. А между тем им восхищались и холодные рационалисты, и сентиментальные романтики. И джазмены никого так не любят, как Баха. В Бахе есть драйв и свинг. Даже в «Страстях по Иоанну» и Мессе h-moll есть свинг. А кроме того, Бах – он как Бог. Невозможно Баха любить или не любить. В Баха либо верят, либо нет. Бах, несомненно, был запланирован в момент сотворения мира. Баха можно играть на любом инструменте, и это всегда будет звучать, как Бах. Даже на электрогитаре или губной гармошке.
Все это он узнавал во время ужинов у Дженнифер. Она открывала принесенную им бутылку вина, декламировала либретто опер либо рассказывала захватывающие истории из мира музыки, ставила на проигрыватель пластинку, садилась ему на колени, и они молча слушали. Иногда он закуривал сигарету, а иногда, когда просила Дженнифер, сигару. Дженнифер покупала их в фирменном магазине в Дублине. Бывало, они курили вместе. Дженнифер нравились сигары. А еще больше она их полюбила, когда заметила, как на него действует вид сигары у нее во рту, особенно после нескольких бокалов вина.
Им было хорошо. Если бы ему сейчас нужно было как-то определить время, проведенное тогда в Дублине с Дженнифер, он сказал бы, что они были похожи на счастливую пару сразу после свадьбы. Но они никогда не называли себя парой и ни разу не говорили о своем будущем. Они просто вместе проводили время. Он не любил ее. Она всего лишь очень нравилась ему. И он желал ее. Может, поэтому им и было так хорошо вместе.
Браки не должны заключаться в тот лихорадочный период, каким является так называемая влюбленность. Это нужно запретить законом. Если уж не в течение всего года, то хотя бы в период с марта до мая, когда это состояние из-за нарушений в механизме выделения гормонов становится всеобщим и симптомы его особенно усиливаются. Прежде надо излечиться, пройти детоксикацию и только после этого вернуться к мысли о браке. В том состоянии, в каком пребывают влюбленные, допамин переливается у них через каналы разумного мышления и затапливает мозг. Особенно левое полушарие. Это было доказано сперва на крысах, затем на шимпанзе, а недавно и на людях. Если бы влюбленность длилась слишком долго, люди умирали бы от истощения, аритмии или тахикардии, голода либо бессонницы. Ну а те, кто случайно не умер, в наилучшем случае кончали бы жизнь в сумасшедшем доме.
С Дженнифер он держал свой допамин под полным контролем, но, несмотря на это, у них было множество незабываемых переживаний. Их связь, которую впоследствии ему не удалось повторить ни с одной женщиной, была доказательством победы чистой, спиритуально передаваемой мысли над тем, что выражается химией каких-то там гормонов и нейропередатчиков.
Раз уж Дженнифер страстно увлекалась музыкой, он хотя бы из дружеского чувства заставлял себя, по крайней мере вначале, участвовать во взаимном ее прослушивании и выдавливать из себя какую-то видимость восторгов. Так было первые две недели. А потом он стал замечать, что после целого дня, проведенного за анализом программы расшифровки генов и занятием нуклеотидами и гистонами, хорошие записи музыки Визе, Равеля или Вагнера приятно успокаивают его. А вот у Дженнифер все происходило совсем наоборот. Каждый концерт она переживала, как собственную свадьбу. Была взволнована и очень возбуждена. И это для них обоих оказывалось великолепным сочетанием. Они шли в постель, а случалось, занимались любовью в кресле или на полу. При ее возбуждении и его спокойствии ничто не происходило преждевременно. Благодаря музыке они кончали почти одновременно.
И еще он заметил, что лучше всего им бывало после опер Пуччини. Потому «Турандот», «Тоска», «Мадам Баттерфляй» для него были не просто названиями опер, но и записями в интимной истории его жизни. Особенно ему врезались в память две оперы Пуччини.
«Тоска» для Дженнифер была чем-то вроде спектакля политического театра ужасов или, как она определяла, «оперным репортажем из камеры пыток». Она считала, что если бы ее сочинили в наше время, то без сомнений в Голливуде и называлось бы это, как фильм со Шварценеггером, «Умирай медленно». У Дженнифер были несколько записей «Тоски» в разном исполнении. Якуб знал только Марию Каллас, но Дженнифер утверждала, что поистине божественно эту партию поет некая Рената Тебальди. Он никакой разницы не видел, но Дженнифер восхищалась Тебальди:
– Она поет так, словно находится здесь, в этой комнате, и смотрит нам в глаза. Неужели ты не чувствуешь этого? – удивлялась она.
Нет, он не чувствовал. Ему, кстати, вовсе не хотелось чувствовать ничье присутствие в комнате, кроме Дженнифер. И если бы Тебальди вдруг появилась здесь, он немедленно попросил бы ее удалиться.
И всякий раз, когда доходило до сцены, в которой Тоска видит, как расстреливают ее возлюбленного Каварадосси, Дженнифер начинала дрожать. А чуть позже, когда Тоска в отчаянии бросалась в пропасть, Дженнифер прижималась к Якубу, как ребенок, напуганный грозой. А через несколько минут в постели была безмерно нежная, ласковая и молчаливая. То была какая-то необычайная молчаливость. Обычно – и это ему страшно нравилось – Дженнифер была очень шумлива.
А вот «Богема» Пуччини приводила Дженнифер чуть ли не в экстатическое состояние. Слушала ее она очень часто. Перед ужином она одевалась по-праздничному, доставала шампанское, отвергая принесенное им вино, рядом с тарелкой с десертом клала лучшие гаванские сигары, а потом, после ужина, к нему в кресло приходила уже без белья. После «Богемы» они никогда не успевали добраться до постели. А уже после всего она любила говорить об этой опере. И как-то призналась ему, что мечтает написать вторую часть «Богемы». Этакую «Богему»-2. Такое могло прийти в голову только Дженнифер. Кроме того, она считала, что когда мужчина встречает женщину, случиться может все. И «Богема» является тому наилучшим подтверждением.
А в те дни, когда он работал допоздна и вечер они проводили не вместе, Дженнифер оставляла дверь в свою комнату открытой. Приходя, он сразу шел под душ и голый ложился в постель. Она любила, когда он будил ее и, забравшись под одеяло и покрывая поцелуями ее тело, пробирался губами туда, где расходились бедра.
Время с Дженнифер было похоже на телесериал, который приятно смотреть по вечерам, сериал, в котором нет ничего печального или занудного, но зато много секса и хорошей музыки. Но при всем при том он заботился о ней, как о своей женщине. Он дарил ей цветы, массировал опухшие ноги, когда она приходила после аэробики, терпел беспричинные приступы раздражения в ее трудные периоды, ремонтировал текущие краны, по утрам, уходя к себе в лабораторию, целовал ей руки, ездил с нею в Дублин и часами без слова протеста ходил по магазинам, пил вместе с ней зеленый чай и беседовал о музыке, занимался с ней перед ее экзаменами, звонил и спрашивал, поела ли она. Ограничить себя в курении ему не удавалось, но зато он регулярно ел ананасы и пил ананасовый сок.
И хотя ни он, ни она ничего не обещали друг другу и не требовали друг от друга клятв верности, они и представить себе не могли, что могло бы быть иначе. Дженнифер всего лишь раз подняла эту тему. Да и то не впрямую. В один из уикендов она полетела к себе домой на остров Уайт.
Он скучал по ней. Чувствовал неподдельную грусть из-за ее отсутствия и территориальной разделенности с ней. А через два дня нашел у себя в ящике почтовую открытку. Кроме нотного стана с несколькими нотами, которые она всегда – но всегда из разных произведений – прибавляла ко всем своим письмам или открыткам, там было написано:
Элджот, я хочу, чтобы ты знал (хотя, по правде сказать, не знаю, в чем тебе может быть полезно это знание), что ты – единственный мужчина, который прикасается ко мне.
Так же и в моих мыслях.
Возможно, я не столько хочу, чтобы ты это знал, сколько хочу сказать это тебе.
Дженнифер.
Тогда до него впервые дошло: то, что происходит между ними, для Дженнифер вовсе не телесериал. Впоследствии она больше не возвращалась к этому признанию и никак не комментировала ту почтовую карточку.
С Дженнифер он узнавал все больше опер различных композиторов, отличал друг от друга все больше симфоний, курил самые лучшие сигары, все лучше говорил по-английски и осуществлял все более изощренные сексуальные фантазии. Вплоть до того утра за три недели до его возвращения в Польшу.
Близился конец его пребывания в Дублине. Он так заработался, что ему все реже удавалось поужинать с Дженнифер. Бывало, работать он заканчивал так поздно, что даже не шел к ней в комнату. Возвращался к себе и валился без сил, даже не раздеваясь, на постель. Но в ту ночь он все-таки пошел к ней. На этот раз ему не пришлось будить ее поцелуями, хоть он это очень любил. Когда он скользнул к ней под одеяло, она не спала. Она лежала обнаженная. Ждала его.
Они оба чувствовали, что близится конец всему. И любили друг друга как-то по-иному. Без неистовства, неспешно, словно бы с раздумьем. Как будто хотели доподлинно и осознанно все пережить, запомнить как можно больше и как можно на дольше. Может, даже на всю жизнь. Дженнифер тоже по-другому переживала оргазм. Бывало, что плакала сразу же после. И когда он спрашивал почему, не отвечала и только молча изо всех сил прижималась к нему.
Утром он проснулся от ощущения, будто его тело придавила какая-то тяжесть. В первый миг он решил, что ему это снится. Он медленно открыл глаза. Обнаженная Дженнифер, откинув голову назад, сидела на нем, пальцами сжимала свои соски и ритмично приподнималась и опускалась. Она дышала тяжело, хрипло. Он был в ней!
Он чуть приподнял голову и обнаружил, что на ушах у нее огромные черные наушники. Она слушала музыку. Какое-то время он не показывал, что видит это. Просто прижмурил глаза и наблюдал за ней. А она то ускоряла, то замедляла ритм, дышала то быстрей, то медленней, временами из ее груди вырывался стон. То было необыкновенное зрелище. Ее тяжелые груди поднимались и опадали. Губы у нее были полураскрыты, и она время от времени облизывала их языком. В какой-то момент она, видимо, ощутила, что его эрекция стала интенсивней. Она открыла глаза и взглянула на него. Улыбнулась. Приложила палец к губам, веля молчать.
Не переставая приподниматься и опускаться на нем, наклонилась, взяла со своей подушки вторую пару наушников. Сняла со своей груди его руки и вложила в них наушники. Он приподнял голову и надел их.
Философ Коллин как раз пел знаменитую арию «Vecchia zimarra». Рудольфу кажется, что Мими засыпает, и он отходит задернуть шторы на окне. Дженнифер не только приподнимается и опускается. Сейчас она, производя бедрами круговые движения, двигает ягодицами в горизонтальной плоскости. Когда Рудольф поворачивается к Шонару, Коллину и Мюзетте, то по их глазам видит, что Мими умерла. Дженнифер громко плачет. Она стискивает бедра. Рудольф подходит к Мими. Дженнифер внезапно поворачивается спиной к Якубу, все так же продолжая приподниматься и опускаться. Якуб стискивает руками бедра Дженнифер, всякий раз плотнее прижимая ее к себе. Рудольф падает на колени перед постелью Мими. Дженнифер с криком срывает наушники.
«Богема» Пуччини кончилась. Дженнифер внезапно наклонилась вперед и вонзила ногти обеих рук в бедра Якуба. Когда она встала, он увидел у себя на ногах по три глубоких царапины чуть ли не десятисантиметровой длины, которые начали уже наполняться кровью.
Шрамы, оставшиеся после «предутренней» «Богемы», были настолько глубокие, что он их привез и в Польшу. А вот в Дублине они приводили его в смущение всякий раз, когда он раздевался перед еженедельной тренировкой по сквошу, которым он занимался вместе со Збышеком. С тех пор как он стал бывать у Дженнифер, Збышек избегал его. Под конец его пребывания в Дублине они встречались только на сквоше.
То, что причина была в Дженнифер, выяснилось только за день до отъезда, во время прощальной вечеринки, которую устроил Якуб. Он пригласил нескольких знакомых из института, Збышека и, разумеется, Дженнифер, пришедшую вместе со своей однокурсницей из Франции Мадлен.
Настроение, которое было в тот вечер у Якуба, невозможно описать одним словом. Печаль от расставания мешалась с радостью, что наконец-то он возвращается в Польшу. А кроме того, его изрядно возбуждали мысли о том, что он сделает с материалами, которые собрал здесь. Но одно он знал наверняка: он будет тосковать по Дженнифер. Для этого вечера Дженнифер купила белое платье в крупных зеленых цветах. И поразила всех. Ее впервые видели в платье, а училась она в Дублине уже четыре года. Выглядела она потрясающе. Якубу безумно нравилось, когда она зачесывала волосы в кок, открывая шею. Пришла она с небольшим опозданием, куря огромную сигару, и все, естественно, заметили, что под довольно прозрачным платьем на ней нет лифчика, но зато она надела черные очень открытые трусики. Она была уже немножко под хмельком. Под мышкой у нее были несколько пластинок. Когда кто-то шутливо спросил ее насчет трусиков, не вполне подходящих к платью, он ответила:
– Сегодня первый день траура по Якубу. Завтра я надену черный лифчик и сниму трусики.
Вечеринка шла своим чередом. Француженка явно заинтересовалась Збышеком, и тот во время танца демонстративно целовал ее, особенно если Дженнифер смотрела на них. В перерывах между танцами все усаживались за стол, уставленный бутылками, в которых отражались огоньки свечей. Якубу удалось убедить Дженнифер не «мучить» людей принесенными операми. За столом шел общий разговор. Дженнифер, прислушиваясь к собеседникам, время от времени прикасалась к Якубу и собирала теплый воск, стекавший с подсвечников.
И вдруг раздался громкий смех. Дженнифер поставила рядом со своим бокалом с мартини слепленный из собранного воска пенис нормальных размеров в состоянии эрекции.
Когда смех утих, она взяла пенис, вложила его в ложбинку между грудями и произнесла мечтательным тоном:
– Совершенно неосознанно мои руки вылепили это чудо. Ответственно за это если не мое сознание, то, значит, подсознание. Теперь вы знаете, чем занято мое подсознание.
И она прильнула к Якубу. Збышек резко и демонстративно вышел из-за стола. Было видно, что он взбешен. Вдобавок француженка проигнорировала его демонстрацию и осталась сидеть за столом. Дженнифер, похоже, не обратила на все это внимания. Она сидела и молчала. А потом вдруг взяла его под столом за руку и сказала:
– Пошли. Вернемся в наш последний день к нашему первому дню.
Она вывела Якуба из комнаты и побежала по коридорам в направлении его института. У дверей лекционной аудитории, которую он запомнил со своих именин, Дженнифер остановилась и, как и тогда, затащила его туда. Как и тогда, она стояла перед ним на коленях, как и тогда, с шумом зажигались и гасли ряды ламп дневного света, и он подумал, что все-таки это не дежа-вю. Теперь с ним была его Дженнифер. Когда потом они, тесно прижавшись друг к другу, стояли в этой темной аудитории и плакали, Дженнифер шепнула:
– Якуб, я так тебя люблю, что даже не могу себе представить завтра.
Из задумчивости его вывело прикосновение к плечу. Блюз кончился. Танцевавшая девушка сидела перед ним.
– Вы пьете из моего бокала, причем там, где отпечаталась моя губная помада.
Это была не Дженнифер.
– Ради бога, извините. Я задумался. Мне крайне неудобно. Сейчас я куплю вам в баре… Это все от невнимания. Я ужасно рассеянный. Вы уж простите меня.
– Ничего страшного. Вам не за что просить прощения. Наблюдать за вами было безумно интересно. Вы сидели с закрытыми глазами и сосали край бокала.
Она взяла у него бокал и пошла к бару, возле которого музыканты паковали свои инструменты.
– Вы замечательно танцевали. Скажите, вы случайно не с острова Уайт? – крикнул он ей вслед.
– Нет, – ответила она, прежде чем скрыться в дверях, ведущих в отель.
Он встал и последовал за ней.
ОНА:
Париж, 16 июля 1996.
Я люблю тебя. Очень. А еще больше я радуюсь, что могу тебя любить. Хотя это всего лишь почти вся правда (я не хочу тут забираться слишком далеко). И не воспринимай меня сегодня слишком серьезно.
Во мне, несомненно, происходит какая-то биохимическая реакция. Я запустила в кровеносную систему чудесную жидкость под названием бренди «Ани», армянский коньяк, кажется, единственный спиртной напиток, который пил Черчилль. Теперь я знаю, почему он выбрал именно его. Не понимаю только, почему у него была постоянно депрессия. Наверно, в этом виноваты вечные лондонские туманы.