Земля была сухая, потрескавшаяся и покрыта светло-коричневой пылью. Когда машина тронулась, пыль поднялась, и вскоре уже на расстоянии метра ничего не было видно. Вдруг откуда-то появилась Броуни. Вела она себя странно: отчаянно лаяла, пыталась укусить передние скаты «шевроле». И вдруг в буквальном смысле слова бросилась под правое переднее колесо грузовика.
Машина переехала ее и остановилась.
Пыль осела. Меньше чем в двух метрах от радиатора в небольшой впадине лежал под своим велосипедом Теодор и горько плакал. Еще несколько секунд, и «шевроле» переехал бы его.
Ася сидела спереди между ящиками с капустой и все видела. Она спрыгнула с прицепа, залезла под «шевроле» и вытащила Броуни.
Броуни была мертва.
Теодор встал и укатил на велосипеде как ни в чем не бывало. Ася стояла на коленях перед мертвой Броуни и гладила ей морду. Страшно было подумать, что случилось бы, если бы не собака. Все молчали и, видимо, все думали об этом. Отец Теодора тоже. Ведь это он вел «шевроле». Не кинься Броуни под колеса, он задавил бы собственного сына. Она бросила взгляд на него. Белый как мел и дрожащими пальцами пытался достать сигарету из пачки. Его жена, сидевшая рядом с ним на пассажирском месте, все время притрагивалась рукой к лицу и что-то шептала.
Потом отец Теодора вылез из кабины, подошел к Броуни, поднял ее, коснулся губами загривка, прижал к груди и понес через поле домой. Никто не пытался его остановить.
И вот теперь, через столько лет, сидя в автобусе, едущем в Париж, она, вспомнив это событие, задумалась, а не испытывала ли тогда Ася такой же стыд, как она.
Стыд за то, что ты человек.
А у нее было такое чувство. На поле под Нимом встретились лицом к лицу самоотверженный героизм животного и человеческая жестокость. С того места, где Броуни бросилась под колеса «шевроле», видны были стены коровника.
Как-то она беседовала на эту тему по ICQ с Якубом. Он, как обычно, первым делом все свел к генетике. Генетическая карта собаки отличается от человеческой очень немного, разница, можно сказать, исчезающе малая. Просто группе двуногих млекопитающих, известных под названием люди, в цикле развития удалось ухватить чуть больше мутаций. Да и у Дарвина тоже на его знаменитом древе ветка, на которой сидят собаки, находится немногим ниже той, где с такой горделивостью расположились табором люди. Со своей самой верхней ветви они с презрением смотрят на все, что ниже них. Они чертовски горды собой. Ведь только они, а не какой-нибудь там начальный вид, эволюционировал настолько очевидно, что обрел способность говорить.
Тогда в Ниме – да и сейчас тоже – она была абсолютно убеждена в одном: если бы мир выбрал иной сценарий развития, дав, к примеру, всем видам одно и то же количество мутаций, и если бы собаки умели говорить, они все равно никогда бы не унизились до того, чтобы заговорить с людьми.
В той беседе с Якубом о собаках и людях она, естественно, рассказала ему историю про Броуни. К ее великому разочарованию, он не разделил ни ее удивления, ни волнения, которое до сих пор вызывает в ней это воспоминание. Он считал, что Броуни сделала это вовсе не из любви или привязанности к Теодору, а «из чувства долга», вдобавок не имеющего ничего общего с чувством долга ответственных, способных предвидеть будущее людей. У Броуни «чувство долга» было результатом дрессировки, точно так же, как результатом дрессировки является «чувство долга» запуганных, панически боящихся своего начальника подчиненных, которые готовы на все, лишь бы их не уволили. В результате дрессировки Броуни боялась наказания за то, что оставила Теодора без присмотра, но будучи собакой, не обладающей когнитивным предвидением, она не могла знать, что произойдет, когда ее переедет грузовик. Поэтому, когда все остальные ее действия не дали результата, она бросилась под колеса.
Она читала его лишенное эмоций логическое объяснение и чувствовала, как у нее на глазах эта история с Броуни утрачивает ауру легенды. И она подумала, что даже если он прав, то мог бы удержать при себе этот вывод. Тоже мне ученый нашелся! Что он может знать о Броуни, кроме того, что у нее, как у всех собак, были гены? А того, как Броуни смотрела на Теодора, не передаст никакая программа последовательности генов. Никогда.
Через несколько недель они совершенно случайно вернулись к тому происшествию в Ниме. Якуб умел так направлять их разговоры по ICQ, что в них часто возникала тема Бога. Она в Бога не верила; ее контакт с Церковью завершился обрядом крещения, на который ее родители пошли главным образом для того, чтобы к ним не цеплялись соседи.
В самом начале их знакомства ее слегка раздражало, что Якуб при своем научном и безоговорочно рациональном подходе к миру так часто ссылается на Бога. Когда человек подвергает, подобно Якубу, сомнению практически все аксиомы и общепризнанные истины, его тяготение к понятию, до такой степени основанному на вере и на нерациональном по самой своей сути идеализме, звучит диссонансом. Уже после, внимательно вчитываясь в то, что он писал о религии, теологии и своей вере, она стала этот диссонанс минимизировать. И он совершенно исчез, когда она однажды прочитала в его мейле:
И хоть я более или менее знаю, что происходило в первые несколько десятков секунд после Большого Взрыва, и знаю, как из глюонно-кварковой плазмы начала создаваться эта неоживленная вселенная, тем не менее не могу избавиться от впечатления, что весь этот проект мог возникнуть только в бесконечном разуме некоего Конструктора. И я никогда также не слышал о какой-нибудь научной конференции, где читались бы доклады о существовании или несуществовании Бога. Подобных конференций не устраивал даже Сталин, а он, не дрогнув, взялся исправлять генетику – ты, наверное, слышала, о его придворном биологе Лысенко, – чтобы марксисты не наследовали, избави бог, аристократическим предкам. Нет абсолютно никаких причин, кроме психологических, которые воспрепятствовали бы мне верить в Бога лишь потому, что существуют черные дыры и действует заумная теория струн. Идея Творца становится еще соблазнительней, когда от кварков переходишь к жизни. Возникновение жизни на клочке материи, каковым является наша Земля, служит доказательством, что невероятные события все-таки случаются. И совсем уж невероятно, с точки зрения вероятностных моделей, существование человека, который, даже если не принимать во внимание разум, обладает телом, являющимся такой сложной системой, что невольно возникает идея существования Великого Программиста. Некоторые считают, что Бог запустил программу и на том роль его закончилась. Программа исполняется сама без его участия и вмешательства. Так полагают деисты. Порой, когда я вижу, сколько зла вокруг, я начинаю думать, что они правы.
Кстати, о теле. Ты не расскажешь мне сегодня что-нибудь о своем теле? О селезенке и поджелудочной железе можешь умолчать. Сосредоточься на груди, а потом перейди к губам. О нижней части живота пока ничего не рассказывай. К этому я еще не готов.
Вот такой он, Якуб! Способный от кварков, глюонов и идеи Творца без малейших колебаний перейти к тривиальной эротике. Притом происходило это так естественно, что она не могла даже убедительно изобразить негодование.
Тогда это вовсе не было «провокацией воинствующей атеистки». Она спросила из чистого любопытства. Просто однажды ей вспомнилась сцена с жестоким убийством коров в Ниме. Воспоминание это всегда пробуждала в ней агрессию. Она подробно рассказала ему, как все происходило. И опять впала в ярость от воспоминаний. На этот раз к ярости добавился циничный сарказм, и она написала ему:
ОНА: Как так получается, что христианская церковь, и не только католическая, соглашается с убийством животных? Или их страдания для Бога не имеют ни малейшего значения?
Ведь это же он сотворил всех животных. К тому же животные не должны страдать из-за первородного греха-так как они его не совершали. Это не их праматерь сорвала запретный плод с древа познания, чтобы обрести знание и получить капельку наслаждения. Ни жеребца, ни кобылы, которые заслужили изгнания из рая, ведь не было. Животных вовсе не касается, о чем ты знаешь даже лучше, чем я, коллективная ответственность – кстати, нелепая коллективная ответственность больше всего отталкивает меня от религии – за поступок грешной женщины, подговорившей отведать яблочка слабого мужчину, который тотчас же наябедничал Богу. Животным не за что молить об искуплении.
Между прочим, Якуб, ты мог бы, хотя бы сквозь зубы, похвалить мою теологическую эрудицию. Я уверена, что хоть я и не хожу святить яйца на Пасху, но о воскрешении Христа знаю поболе, чем большинство служек в костеле в нашем квартале. Так похвалишь?
А может, страдания животных все-таки имеют значение? Может, Бог до того занят придумыванием новых форм страдания для грешных людей, что на предупреждение страданий безгрешных зверей у него просто не хватает времени и он откладывает эту проблему на потом?
Не пиши только, что такова логика нашего мира. О том, что это неправда, знает даже глубоко и искренне верующая моя соседка, имеющая неполное среднее образование, и потому она вступила в Лигу защиты животных.
Спрашиваю я, потому что недавно видела по телевизору репортаж об одной скотобойне на юге Польши. Камера в широком ракурсе показала со всеми деталями подвешенных за задние ноги коров с перерезанными горлами, из которых в ведра стекает кровь. На заднем плане невозможно было не заметить крест, висящий на стене над дверьми, ведущими в морозилку. Я была несколько удивлена этим крестом. Но потом сказала себе, что это, очевидно, была сакральная скотобойня.
Насколько я знаю Церковь, у нее, наверное, есть и по поводу животных какие-нибудь логические объяснения. Якуб, если они тебе известны, объясни мне, пожалуйста.
ОН: Нет, у них нету. И вообще объяснение крайне неловкое и мало кого убеждает. Если ты успела уже успокоиться после прилива гордыни и торжества, оттого что «именно так думала», и обещаешь мне, что постараешься прочесть мое послание без чувства превосходства, я напишу тебе все, что знаю на этот счет.
ОНА: Не было у меня чувства торжества. Животные для меня гораздо важней, чем минутная победа бездушного атеизма над милосердным христианством. Поэтому я абсолютно без труда могу обещать тебе то, о чем ты просишь. Так как же христиане объясняют согласие Бога с мучениями животных?
ОН: Туманно и по-разному, в зависимости от силы веры. Некоторые считают, что ощущения, а следовательно боль и страдания, происходят в душе. А поскольку, по их мнению, животные лишены души, то и страдать они не могут. Теория эта исключительно неправдоподобная, так что Церковь предпочитает забыть о ней. В то же время некоторые» генетики склоняются именно к такому подходу. В рамках этой теории полностью оправдана вивисекция крыс в научных целях.
Другие объяснения куда логичнее. Страдание является страданием уже по самому факту его длительности. Но даже если Броуни испытывала некие ощущения, то в соответствии с этой теорией она не наделена была сознанием. А только благодаря сознанию, страдая в данный момент, можно предвидеть, что, вероятней всего, будешь страдать и в следующие. Неспособность осознать грядущую продолжительность страдания приводит к тому, что животные страдают гораздо меньше. К такому выводу пришел один английский философ по фамилии Льюис.
Он никому не сказал, каким образом он добыл эту информацию, тем паче что из его биографии следует, что он не ездил верхом на лошадях и даже собаки у него не было.
Льюис тоже до конца не знал, почему животные, хоть они и не согрешили, вообще должны страдать. И он все свалил на дьявола, который якобы подстрекнул животных ко взаимному пожиранию. Одним словом, во всем виновен дьявол. Бог этого не хотел.
Еще один англичанин по фамилии Гич фактически превратил Бога в Великого Конструктора, абсолютно лишенного совести. Он считал, что Бог, проектируя живой мир, подверженный эволюции, ни в коей мере не думал о минимизации страданий ни людей, ни тем более животных. Гича никто не принимал всерьез, иначе как согласовать облик бесконечно доброго отца, разделяющего страдания со всем, что он создал, и предложенный Гичем образ Бога в виде руководителя проекта под названием «Эволюция». Уж лучше согласиться с дьяволом Льюиса.
ОНА: Так считают два англичанина, о которых я в первый раз слышу. А что ты об этом думаешь?
ОН: Меня это беспокоит. Я не способен объяснить. Любое страдание, которое не является ритуалом какого-нибудь искупления, не представляет собой кару за некую провинность, беспокоит католика. А Броуни… Броуни доказывает, что беспокойство совершенно справедливо. Когда я прочел то, что ты написала про Броуни, у меня от волнения дыхание в горле перехватило.
Вдруг она почувствовала, что кто-то осторожно трогает ее за руку. Ася.
– Проснись. Ты говоришь во сне. Мужчина, что сидит за нами, даже в проход наклонился, чтобы услышать, что ты говоришь.
Видно, она задремала. В последнее время с ней это часто случалось. Она научилась переходить от мысли в сновидение, не замечая разницы.
– Где мы? – поинтересовалась она.
– Проезжаем Берлин, – ответила Ася, протягивая ей пластиковый стаканчик с кофе из термоса. – Алиция, похоже, уже планирует совместное будущее с тем молодым человеком с плеером. От самой Варшавы они сидят вместе. Она уже успела положить ему голову на плечо. Симпатичный мужчина. А кто такой Якуб? Ты раза два повторила сквозь сон это имя.
ОН: Кладбище City of Dead St. Louis, потому что таково его официальное название, хотя все зовут его просто Dead City, являет собой один из самых угрюмых образчиков американского китча. И хотя в путеводителях по Новому Орлеану оно именуется одной из главных достопримечательностей города, Якуб считал, что кладбище, «бурлящее жизнью», как написал о нем в одном из путеводителей какой-то вдохновенный графоман, могло возникнуть только в Америке.
Кладбище напоминает миниатюрный город. Надгробия, а точней сказать гробницы, возвышаются над поверхностью земли и неодолимо ассоциируются с домами. У одних есть фасады с дверьми, около других небольшие палисадники с оградой и калиткой, возле некоторых имеются пышные фонтаны, а кое-где на дверях дома-гробницы или у калитки повешены почтовые ящики. Перед большинством гробниц торчат высокие мачты, на которых развеваются американские флаги. Впрочем, не только американские. Иногда встречаются канадские, итальянские, иногда ирландские, есть даже польские.
С удивлением Якуб отметил, что практически ни на одной могиле нет свечек. Зато есть галогеновые прожекторы, которые включаются и выключаются фото-элементами в зависимости от поры дня и направлены на фронтоны гробниц.
То, что он здесь видел, было не так уж и оригинально. Египтянам подобная идея пришла несколько тысяч лет назад, и они строили пирамиды, а американцы совсем недавно сотворили из нее пирамидальный Диснейленд. Неторопливо шагая по кладбищенской аллее, он все ждал, что вот-вот увидит «Макдоналдс» или автомат с «кока-колой».
Миновав часовню, он пошел медленней. В полутора десятках метров от нее между двумя огромными гробницами в тени апельсинового дерева находилась небольшая плита из черного мрамора, на которой была закреплена мраморная ваза.
В вазе стояли белые розы.
На плите сверкала под солнцем позолоченная надпись: Хуан (Джим) Алъварес-Варгас.
Кроме имени и фамилии, никакой другой информации на плите не было.
Ничего. Абсолютно ничего. Скромность этой могилы среди демонстративной пышности прочих бросалась в глаза. Хоть плита была очень маленькая, вокруг нее простирался непропорционально большой свежеподстриженный газон.
Он подошел к могиле Джима, опустился на колено и первым делом прикоснулся к лепесткам роз в вазе. И сразу же переместил ладонь на нагревшуюся от солнца черную плиту. После смерти родителей он очень часто бывал на кладбищах. Словами он не смог бы объяснить, но ему казалось, что, прикасаясь к их могилам, он входит с ними в контакт. Когда он разговаривал – а делал это он часто – с умершим отцом или матерью, он всегда преклонял колено и клал руку на надгробную плиту. Точно так же поступил он и здесь.
Джим. Наконец он отыскал его.
Джим был одним из его немногих друзей. Джим изменил его, изменил его мир, научил дружбе, пытался научить, что самое главное – ничего не изображать. Но до конца так и не сумел научить. Главным образом потому, что он понимал жизнь иначе, чем Джим. По Джиму жизнь слагалась только из тех дней, которые заключали в себя волнение. Все другие не шли в счет и были подобны времени, потерянному в приемной дантиста, где нет даже газет, хотя бы позавчерашних.
И Джим искал волнение везде – в женщинах, которых он способен был поначалу почитать и боготворить, а потом бросал без всяких угрызений; в книгах, которые он порой покупал на последние деньги, даже зная, что у него не останется на сигареты; в спиртном, которым он глушил свои страхи; в наркотиках, которые «помогали ему извлечь подсознание на поверхность».
Подсознание было его хобби. Пожалуй, он знал о нем больше, чем сам Фрейд. И, похоже, как Фрейд, проводил с ним разнообразнейшие эксперименты. Был у него период, когда он медитировал, помогая себе опиумом. И период, когда он преднамеренно причинял себе боль – парадоксально, но в момент физической боли на энцефалограмме мозга появляются точно такие же волны, как при оргазме, – нанося себе раны или покрывая свое тело татуировкой. К боли как к наркотику он прибегал, когда у него не было денег на то, что можно вдыхать, глотать либо вкалывать. Но в основном он «извлекал» подсознание на поверхность с помощью разнообразных химических веществ. Волшебными психоделическими грибами он «высвобождал свой разум», когда шел в галерею на выставку и хотел увидеть больше, чем другие. ЛСД он принимал, когда начитался статей о психоанализе и хотел самостоятельно, без участия психотерапевта, «проанализировать» себя. Амфетамин же, когда «проникал в свой внутренний космос, настраивался и отключался». А кокаин, когда не мог справиться с поражениями и нужно было выбираться из депрессии, чтобы почувствовать, что «все еще стоит заставлять себя дышать». Это вещество было необходимо ему чаще всего.
И хоть Джим не признавался в этом, в конце концов он впал в зависимость от этих «веществ». Главным образом психически. Джим увлекался всем связанным с мучительным вопросом «Что было в самом начале?». Он мог часами говорить о черных дырах, теории струн, сжимающейся или расширяющейся вселенной, растяжении времени и книгах Хокинга, который был для него культовым писателем. Да, именно писателем. Как Фолкнер, Камю и Миллер, а не ученым и физиком, как Эйнштейн или Планк. Притом, по мнению Джима, его болезнь и увечье «при просто безмерном уме и интеллигентности» являли собой доказательство «величайшей победы Гарварда над Голливудом».
– Понимаешь, – говорил он, – некоторые не способны составить нормальную инструкцию по пользованию пылесосом без всяких там «преобразователей вторичного напряжения», а он сумел описать, как возникла вселенная, не применив ни одного математического уравнения. Иногда я пытаюсь понять, не был ли Хокинг «под химией», когда писал о младенческих вселенных. А если был, очень бы хотелось узнать, какие соединения он принимал.
Джим и сам был способен придумывать собственные теории, а потом менять их после нескольких бутылок пива. Однажды, когда они в разговоре дошли до той «особенной точки» в пространстве-времени, которая, не только по мнению Хокинга, позволяет исключить необходимость начала вселенной, – вовсе не нужно начало, чтобы была середина, поскольку в конце трудно что-либо предполагать, – он вовсю пытался образно растолковать Джиму сущность этой точки, не прибегая к сложным математическим выкладкам. И вдруг Джим прервал его:
– Можешь не объяснять, я чувствую, в чем тут дело. Иногда мне удается войти в такую точку. Делаешь шпагат между прошлым и будущим. Одна нога в прошлом, другая в будущем. Ты одновременно находишься в нескольких пространствах или же в одном, в котором больше восьми или восемнадцати измерений. И у тебя совершенно отсутствует ощущение, что между прошлым и будущим имеется какое-то настоящее. Настоящее просто излишне. Ты можешь одинаково надежно стоять на левой ноге в прошлом или на правой в будущем. И осматриваться во вселенной. И твоя линейка на письменном столе находится от тебя на расстоянии световых лет, а не в нескольких сантиметрах. И вся эта вселенная заполнена, но только в самом конце «улета» и тоже не всегда музыкой Моррисона, которую играет симфонический оркестр, и впечатление такое, будто видишь каждую извилину мозга Хокинга. Такие особенные точки у меня обычно бывают после чего-нибудь растительного или после грибов. И никогда после тяжелой химии.
После небольшой паузы он, смеясь, добавил:
– Интересно бы знать, не был ли Бог после грибов, когда он мастерил вселенную.
Наркотики для Джима были катализаторами сознания и подсознания, и принимал он их для того, чтобы постоянно «чувствовать». Когда же ему это не удавалось, у него начиналась «фаза». Он пропадал, отдалялся от близких людей и, не в силах справиться с одиночеством, обрушивался в черную дыру депрессии. Тогда он мог целыми днями лежать на кровати, не открывать глаз, ничего не говорить и реагировал только на боль.
Тем не менее он предпочитал отсутствовать полностью, чем присутствовать частично, а в недостающей части изображать присутствие. Потому он был таким необыкновенным с людьми, знавшими его. Если он оказывался рядом с ними, он всецело был собой. Либо его вообще не было. Но это только для избранных. Всех прочих он попросту не замечал. Они казались ему нейтральной серой массой, потребляющей кислород и воду. Избранным мог быть только тот, кто был «клевый». А «клевым» был тот, кто иногда мог рискнуть и остановиться в крысиной гонке, чтобы оглядеться вокруг.
На следующий день после приезда в Новый Орлеан и поселения у Робин в дверь к нему постучали. Это был Джим. Нервным голосом он произнес:
– Послушай, меня зовут Джим, я живу в соседней комнате, и сейчас мне позарез нужно доллар шестьдесят пять на пиво. Ты не мог бы дать мне в долг на два дня?
Стипендию Якубу должны были перечислить на счет только послезавтра. В кармане у него было около двух долларов, полученных после сдачи банок из-под «колы» и пива, которые он выгреб из мусорного мешка в кухне у Робин. Он собирался купить на них утром хлеба на завтрак и оплатить проезд на автобусе до университета. Но он ни минуты не колебался. Достал кошелек, высыпал все, что там было, и отдал Джиму. А через четверть часа Джим опять постучался и спросил, не хочет ли он выпить пива.
Так началось их знакомство. Однако вскоре невозможно было оставаться всего лишь знакомым Джима.
Трудно быть только знакомым человека, о котором ты знаешь, что он без колебаний отдаст тебе, если в этом будет необходимость, собственную почку.
У их дружбы было несколько начал. Никогда не кончаясь, она начиналась многократно. И всякий раз по-другому. Но с того момента, когда они спасали жизнь Ани, Джим стал просто-напросто частью его биографии. Как дата рождения, как первый день в школе и имена родителей.
– Прошу прощения, не могли бы вы сказать, что такого было в этом Альварес-Варгасе, что к его могиле просто настоящее паломничество? – услышал он за спиной.
Якуб резко вскочил, немножко пристыженный тем, что его поймали на том, что он преклонил колено. Он повернулся и увидел пожилого толстяка в темных очках, сидящего за рулем аккумуляторного кара, вроде тех, на каких разъезжают по полю для гольфа. Толстяк был в кожаной ковбойской шляпе, на брючном ремне у него висел сотовый телефон, а к нагрудному карману коричневой рубашки был прикреплен пейджер. У него было загорелое лицо. На передней панели кара виднелась яркая надпись с названием кладбища. Якуб отметил, что, кроме номера телефона и факса, там был также адрес веб-страницы.
«Теперь уже и кладбища online», – с изумлением подумал он.
Человек этот явно работал на кладбище.
– Я, разумеется, мог бы вам рассказать, но вам пришлось бы взять несколько дней отпуска, чтобы выслушать всю историю, – ответил Якуб. – А почему вас это интересует?
– Да причин много. Извините, я не представился. Я – администратор этого кладбища, – сказал толстяк и назвал свои имя и фамилию. – С этой могилой, хотя она тут самая маленькая, одни хлопоты.