Агент Лизетт Клутье делала все возможное, чтобы покинуть этот престижный отдел. И вернуться в уютную, безопасную, предсказуемую, понятную среду цифр. Подальше от ежедневных ужасов и физического насилия, эмоционального хаоса убийства.
На подобных совещаниях Клутье всегда выбирала одно и то же место, садясь спиной к длинной белой доске с прикнопленными к ней фотографиями.
Она обдумала полученное ею письмо, написала ответ и поскорее отправила его, чтобы не передумать.
– С кем поспорить, что некоторые из этих твитов от Бовуара? – подал голос один из молодых агентов.
– Вы имеете в виду старшего инспектора Бовуара?
Все повернулись к двери. А потом начали вставать, со скрежетом отодвигая стулья.
Изабель Лакост стояла с тростью в руке, пристально глядя на молодого агента. Наконец она отпустила его и с улыбкой обвела взглядом знакомые лица.
Когда она в последний раз была на понедельничном совещании, то председательствовала на нем как глава отдела по расследованию убийств. Теперь она вошла в зал, хромая.
Ее раны, почти залеченные, все же давали о себе знать. И так будет всегда.
Офицеры и агенты собрались вокруг нее, поздравляя с возвращением, а она пыталась объяснить, что это не совсем так. Получив звание суперинтенданта, она пришла сюда лишь для того, чтобы обсудить время и условия ее возвращения на активную службу.
Но все присутствующие знали, что в этот понедельник она оказалась здесь неслучайно. Это был не какой-то обычный день. Не какое-то обычное совещание.
Изабель Лакост села на стул во главе стола и кивнула другим, чтобы занимали места. Потом посмотрела на молодого агента, выдавшего реплику насчет старшего инспектора Бовуара:
– Что вы хотите этим сказать?
Голос ее звучал невозмутимо, а поза была неестественно спокойной. Агенты-ветераны, служившие под началом старшего инспектора Лакост, узнали этот ее взгляд. И почти посочувствовали глупому молодому агенту, который оказался в перекрестье ее прицела.
– Я хочу сказать, мы все знаем, что старший инспектор Бовуар покидает Квебекскую полицию, – ответил он. – Уезжает в Париж. Но не в ближайшие две недели. И что произойдет за это время? Притом что вернется Гамаш. Я скорее предпочел бы участвовать в перестрелке, чем оказаться на месте старшего инспектора Бовуара, входящего сегодня в это помещение. Готов поспорить, он чувствует то же самое.
– Считайте, что вы проиграли.
В зале воцарилась тишина.
«Он молодой и глупый, – подумала Лакост. – Наверное, жаждет какой-нибудь отчаянной славы».
Она знала, что этот агент никогда не участвовал в так называемых перестрелках. Его выдавало само использование этого дурацкого выражения. Любой из тех, кто действительно поднимал оружие, целился в другого человека и стрелял, снова и снова, получая выстрелы в ответ, – любой из них никогда бы не счел это славным, никогда бы не назвал перестрелкой.
И никогда, ни за что в жизни не захотел бы оказаться там снова.
Те из находящихся в зале, кто участвовал в последнем рейде, смотрели на молодого агента. Кто-то – с возмущением. А кто-то – почти задумчиво. Вспоминая, когда они сами были такими молодыми. Такими наивными. Такими бессмертными.
Девять месяцев назад.
Они мысленно возвращались в тот летний день. В красивый лесок у границы с Вермонтом. Вспоминали солнце, проникавшее сквозь кроны деревьев, тепло его лучей на лице.
Тот момент, который словно повис в воздухе, прежде чем разразился ад.
Все подняли оружие, все стреляли. И стреляли. Валили огнем деревца. Валили людей.
Крики. Кашель. Едкий запах оружейных газов, дерева и плоти, обожженной пулями.
Старший инспектор Лакост была одной из первых, кто упал. Ее действия дали старшему суперинтенданту Гамашу ту необходимую минуту, чтобы самому начать действовать. И он начал.
Изабель Лакост не видела, что совершил старший суперинтендант Гамаш, потому что была тогда без сознания. Но позже она узнала о его действиях. Прочитала расшифровку расследования, проведенного после его отстранения.
Гамаш пережил события того дня.
Только для того, чтобы его уничтожили свои же люди.
И атака на него продолжалась, даже после того, как он вернулся к работе.
Изабель Лакост и все ветераны полиции в зале знали, что решения, принятые старшим суперинтендантом Гамашем, были отчаянно дерзкими. Бесстрашными. Необычными. И, что бы там ни писалось в твитах, в высшей степени эффективными.
Но все могло кончиться совершенно иначе.
Та операция была решающим ударом. Последним отчаянным действием старшего полицейского чина Квебека, который чувствовал, что другого выхода у него нет.
Если бы Гамаш потерпел неудачу – а какое-то время казалось, что он таки ее потерпел, – полиция осталась бы калекой, а беззащитный Квебек был бы отдан на растерзание бандитскому насилию, наркоторговле, организованной преступности.
Гамаш победил. Но он был на волосок от поражения и заплатил немалую цену.
Любой разумный человек, принимающий такие решения, ожидал бы последствий для себя, независимо от результата. Старший суперинтендант был из разумных. Он наверняка предполагал, что будет отстранен. Что его действия будут расследованы.
Но ожидал ли он унижения?
Нанося свой решающий удар, полицейское руководство предпочло спасти собственную шкуру, поставив крест на карьере Гамаша. Хотя следствие оправдало его, ему предложили должность, которую он никак не мог принять. Должность старшего инспектора отдела по расследованию убийств. Пост, который он занимал прежде много лет. Пост, который он передал Лакост, когда его назначили главой Квебекской полиции. После ранения Лакост и по сей день ее обязанности в отделе исполнял Жан Ги Бовуар.
Руководство знало, что с таким понижением статуса Арман Гамаш не может согласиться. Унижение было бы слишком велико. Рана слишком глубока. Он подаст в отставку. Уйдет на пенсию. Исчезнет.
Но Арман Гамаш отказался уходить. К их удивлению, он сошел с пути истинного и принял предложенную работу.
Его грехопадение должно было завершиться здесь. В этом зале. Сегодня.
И казалось, что он приземлится прямо на голову Жану Ги Бовуару.
До восьми оставалось семь минут. Вскоре в эту дверь войдут два человека. Оба занимавшие пост главы отдела по расследованию убийств.
И что произойдет тогда?
Даже Изабель Лакост ловила себя на том, что поглядывает на дверь. Никаких неприятностей она не ждала, но не могла не думать о том, что Джордж Уилл[5] назвал «происшествием в Огайо».
В 1895 году во всем штате Огайо было всего два автомобиля. И они столкнулись.
Никто лучше Лакост не знал, что неожиданности случаются. И сейчас она поймала себя на том, что готовится к предстоящему столкновению.
– Это твоя собственная вина, – заявила Рут Зардо. – Ты вообще не должна была соглашаться на это, если хочешь знать мое мнение.
Никто не хотел его знать.
– Нет, вы послушайте, – продолжала старая поэтесса, читая с телефона. – «Работы Клары Морроу шаблонны, лишены своеобразия и банальны». Они еще забыли «подражательны» и «заурядны». А может, кто-то дальше по ветке и говорит это.
– Наверное, уже хватит, Рут, – сказала Рейн-Мари Гамаш.
Она посмотрела на часы. Почти восемь. Подумала, как там дела у мужа. Чтобы понять, как дела у Клары, не нужно быть семи пядей во лбу.
У ее подруги были темные круги под глазами и изможденный вид. И слегка подкрашенный. На лице и в волосах просматривались мазки красного кадмия и жженой умбры.
Клара надела свои обычные джинсы и свитер. Успех в качестве художника не изменил ее отношения к моде. Каким оно было, таким и осталось. Вероятно, по той причине, что признание пришло к Кларе поздно, когда ей было под пятьдесят. Она десятилетиями работала в своей мастерской, создавая картины, остававшиеся незамеченными. Ее выдающимся достижением была серия «Воинственные матки». Она продала всего одну картину. Себе. И подарила ее свекрови. Таким образом придав статус оружия своему искусству. И своей матке.
Потом, после какого-то вечера в бистро с подругами из деревни, Клара пришла в мастерскую и начала писать что-то совсем другое. Портреты. Портреты маслом. Своих подруг.
Она писала их такими, какими они были, со всеми их морщинками, пятнышками и припухлостями. Но что ей действительно удалось передать своими смелыми мазками, так это их чувства.
Эти портреты ворвались в мир живописи, их восхваляли, называли революционными. Говорили, что она вернула традиционную форму, но вдохнула в нее новую жизнь. Ее портреты светились. Радостью. Жизнью. Иногда тревожили, потому что одиночество и горькая печаль на некоторых лицах стали очевидными.
Ее портреты женщин были вызывающими, смелыми и дерзкими.
И сегодня, в это апрельское утро, многие из этих женщин присоединились к Кларе в бистро. Когда-то они праздновали здесь ее успех. Теперь пришли с утешениями.
– Они сами не понимают, что говорят, – сказала Мирна. – Просто пишут что-то злобное, низкое.
– Но если я верила им, когда они хвалили мои работы, то не должна ли поверить им и на этот раз? – спросила Клара. – Почему они были правы тогда, но ошибаются сейчас?
– Потому что они не художественные критики, – ответила Рейн-Мари. – Я уверена, многие из них и на выставке-то не были.
– Художественный критик «Нью-Йорк таймс» только что выложил пост, – сообщила Рут. – Он пишет, что в свете этой катастрофы собирается вернуться к твоим ранним работам, портретам, и посмотреть, не ошибался ли в их оценке. Дерьмо собачье. Он же не о моем портрете, правда?
– Фак-фак-фак, – пробормотала Роза.
Утка сидела на коленях у Рут и посматривала на всех с недовольным видом. Впрочем, утки всегда чем-нибудь недовольны.
– Все будет в порядке, – сказала Мирна.
– Я тоже в это верю, – проговорила Клара, проводя пятерней по своим густым волосам, отчего они встали дыбом, сделав ее похожей на умалишенную.
Рут же, которая почти наверняка была настоящей сумасшедшей, напротив, выглядела абсолютно собранной.
– Хорошо, что никто не увидит твоего говна, – сказала Рут. – Кто ходит на выставки миниатюр? С какого перепуга ты вообще согласилась участвовать в коллективной выставке крохотных картин маслом? Это то, чем занимались скучающие светские дамы в восемнадцатом веке.
– И многие из них были гораздо лучше, чем их современники-мужчины, – заметила Мирна.
– Верно, – кивнула Рут. – Похоже на правду.
Роза закатила свои утиные глаза.
– Твое дело – портреты на больших холстах, – не унималась Рут. – Зачем писать маленькие пейзажи?
На подобных совещаниях Клутье всегда выбирала одно и то же место, садясь спиной к длинной белой доске с прикнопленными к ней фотографиями.
Она обдумала полученное ею письмо, написала ответ и поскорее отправила его, чтобы не передумать.
– С кем поспорить, что некоторые из этих твитов от Бовуара? – подал голос один из молодых агентов.
– Вы имеете в виду старшего инспектора Бовуара?
Все повернулись к двери. А потом начали вставать, со скрежетом отодвигая стулья.
Изабель Лакост стояла с тростью в руке, пристально глядя на молодого агента. Наконец она отпустила его и с улыбкой обвела взглядом знакомые лица.
Когда она в последний раз была на понедельничном совещании, то председательствовала на нем как глава отдела по расследованию убийств. Теперь она вошла в зал, хромая.
Ее раны, почти залеченные, все же давали о себе знать. И так будет всегда.
Офицеры и агенты собрались вокруг нее, поздравляя с возвращением, а она пыталась объяснить, что это не совсем так. Получив звание суперинтенданта, она пришла сюда лишь для того, чтобы обсудить время и условия ее возвращения на активную службу.
Но все присутствующие знали, что в этот понедельник она оказалась здесь неслучайно. Это был не какой-то обычный день. Не какое-то обычное совещание.
Изабель Лакост села на стул во главе стола и кивнула другим, чтобы занимали места. Потом посмотрела на молодого агента, выдавшего реплику насчет старшего инспектора Бовуара:
– Что вы хотите этим сказать?
Голос ее звучал невозмутимо, а поза была неестественно спокойной. Агенты-ветераны, служившие под началом старшего инспектора Лакост, узнали этот ее взгляд. И почти посочувствовали глупому молодому агенту, который оказался в перекрестье ее прицела.
– Я хочу сказать, мы все знаем, что старший инспектор Бовуар покидает Квебекскую полицию, – ответил он. – Уезжает в Париж. Но не в ближайшие две недели. И что произойдет за это время? Притом что вернется Гамаш. Я скорее предпочел бы участвовать в перестрелке, чем оказаться на месте старшего инспектора Бовуара, входящего сегодня в это помещение. Готов поспорить, он чувствует то же самое.
– Считайте, что вы проиграли.
В зале воцарилась тишина.
«Он молодой и глупый, – подумала Лакост. – Наверное, жаждет какой-нибудь отчаянной славы».
Она знала, что этот агент никогда не участвовал в так называемых перестрелках. Его выдавало само использование этого дурацкого выражения. Любой из тех, кто действительно поднимал оружие, целился в другого человека и стрелял, снова и снова, получая выстрелы в ответ, – любой из них никогда бы не счел это славным, никогда бы не назвал перестрелкой.
И никогда, ни за что в жизни не захотел бы оказаться там снова.
Те из находящихся в зале, кто участвовал в последнем рейде, смотрели на молодого агента. Кто-то – с возмущением. А кто-то – почти задумчиво. Вспоминая, когда они сами были такими молодыми. Такими наивными. Такими бессмертными.
Девять месяцев назад.
Они мысленно возвращались в тот летний день. В красивый лесок у границы с Вермонтом. Вспоминали солнце, проникавшее сквозь кроны деревьев, тепло его лучей на лице.
Тот момент, который словно повис в воздухе, прежде чем разразился ад.
Все подняли оружие, все стреляли. И стреляли. Валили огнем деревца. Валили людей.
Крики. Кашель. Едкий запах оружейных газов, дерева и плоти, обожженной пулями.
Старший инспектор Лакост была одной из первых, кто упал. Ее действия дали старшему суперинтенданту Гамашу ту необходимую минуту, чтобы самому начать действовать. И он начал.
Изабель Лакост не видела, что совершил старший суперинтендант Гамаш, потому что была тогда без сознания. Но позже она узнала о его действиях. Прочитала расшифровку расследования, проведенного после его отстранения.
Гамаш пережил события того дня.
Только для того, чтобы его уничтожили свои же люди.
И атака на него продолжалась, даже после того, как он вернулся к работе.
Изабель Лакост и все ветераны полиции в зале знали, что решения, принятые старшим суперинтендантом Гамашем, были отчаянно дерзкими. Бесстрашными. Необычными. И, что бы там ни писалось в твитах, в высшей степени эффективными.
Но все могло кончиться совершенно иначе.
Та операция была решающим ударом. Последним отчаянным действием старшего полицейского чина Квебека, который чувствовал, что другого выхода у него нет.
Если бы Гамаш потерпел неудачу – а какое-то время казалось, что он таки ее потерпел, – полиция осталась бы калекой, а беззащитный Квебек был бы отдан на растерзание бандитскому насилию, наркоторговле, организованной преступности.
Гамаш победил. Но он был на волосок от поражения и заплатил немалую цену.
Любой разумный человек, принимающий такие решения, ожидал бы последствий для себя, независимо от результата. Старший суперинтендант был из разумных. Он наверняка предполагал, что будет отстранен. Что его действия будут расследованы.
Но ожидал ли он унижения?
Нанося свой решающий удар, полицейское руководство предпочло спасти собственную шкуру, поставив крест на карьере Гамаша. Хотя следствие оправдало его, ему предложили должность, которую он никак не мог принять. Должность старшего инспектора отдела по расследованию убийств. Пост, который он занимал прежде много лет. Пост, который он передал Лакост, когда его назначили главой Квебекской полиции. После ранения Лакост и по сей день ее обязанности в отделе исполнял Жан Ги Бовуар.
Руководство знало, что с таким понижением статуса Арман Гамаш не может согласиться. Унижение было бы слишком велико. Рана слишком глубока. Он подаст в отставку. Уйдет на пенсию. Исчезнет.
Но Арман Гамаш отказался уходить. К их удивлению, он сошел с пути истинного и принял предложенную работу.
Его грехопадение должно было завершиться здесь. В этом зале. Сегодня.
И казалось, что он приземлится прямо на голову Жану Ги Бовуару.
До восьми оставалось семь минут. Вскоре в эту дверь войдут два человека. Оба занимавшие пост главы отдела по расследованию убийств.
И что произойдет тогда?
Даже Изабель Лакост ловила себя на том, что поглядывает на дверь. Никаких неприятностей она не ждала, но не могла не думать о том, что Джордж Уилл[5] назвал «происшествием в Огайо».
В 1895 году во всем штате Огайо было всего два автомобиля. И они столкнулись.
Никто лучше Лакост не знал, что неожиданности случаются. И сейчас она поймала себя на том, что готовится к предстоящему столкновению.
– Это твоя собственная вина, – заявила Рут Зардо. – Ты вообще не должна была соглашаться на это, если хочешь знать мое мнение.
Никто не хотел его знать.
– Нет, вы послушайте, – продолжала старая поэтесса, читая с телефона. – «Работы Клары Морроу шаблонны, лишены своеобразия и банальны». Они еще забыли «подражательны» и «заурядны». А может, кто-то дальше по ветке и говорит это.
– Наверное, уже хватит, Рут, – сказала Рейн-Мари Гамаш.
Она посмотрела на часы. Почти восемь. Подумала, как там дела у мужа. Чтобы понять, как дела у Клары, не нужно быть семи пядей во лбу.
У ее подруги были темные круги под глазами и изможденный вид. И слегка подкрашенный. На лице и в волосах просматривались мазки красного кадмия и жженой умбры.
Клара надела свои обычные джинсы и свитер. Успех в качестве художника не изменил ее отношения к моде. Каким оно было, таким и осталось. Вероятно, по той причине, что признание пришло к Кларе поздно, когда ей было под пятьдесят. Она десятилетиями работала в своей мастерской, создавая картины, остававшиеся незамеченными. Ее выдающимся достижением была серия «Воинственные матки». Она продала всего одну картину. Себе. И подарила ее свекрови. Таким образом придав статус оружия своему искусству. И своей матке.
Потом, после какого-то вечера в бистро с подругами из деревни, Клара пришла в мастерскую и начала писать что-то совсем другое. Портреты. Портреты маслом. Своих подруг.
Она писала их такими, какими они были, со всеми их морщинками, пятнышками и припухлостями. Но что ей действительно удалось передать своими смелыми мазками, так это их чувства.
Эти портреты ворвались в мир живописи, их восхваляли, называли революционными. Говорили, что она вернула традиционную форму, но вдохнула в нее новую жизнь. Ее портреты светились. Радостью. Жизнью. Иногда тревожили, потому что одиночество и горькая печаль на некоторых лицах стали очевидными.
Ее портреты женщин были вызывающими, смелыми и дерзкими.
И сегодня, в это апрельское утро, многие из этих женщин присоединились к Кларе в бистро. Когда-то они праздновали здесь ее успех. Теперь пришли с утешениями.
– Они сами не понимают, что говорят, – сказала Мирна. – Просто пишут что-то злобное, низкое.
– Но если я верила им, когда они хвалили мои работы, то не должна ли поверить им и на этот раз? – спросила Клара. – Почему они были правы тогда, но ошибаются сейчас?
– Потому что они не художественные критики, – ответила Рейн-Мари. – Я уверена, многие из них и на выставке-то не были.
– Художественный критик «Нью-Йорк таймс» только что выложил пост, – сообщила Рут. – Он пишет, что в свете этой катастрофы собирается вернуться к твоим ранним работам, портретам, и посмотреть, не ошибался ли в их оценке. Дерьмо собачье. Он же не о моем портрете, правда?
– Фак-фак-фак, – пробормотала Роза.
Утка сидела на коленях у Рут и посматривала на всех с недовольным видом. Впрочем, утки всегда чем-нибудь недовольны.
– Все будет в порядке, – сказала Мирна.
– Я тоже в это верю, – проговорила Клара, проводя пятерней по своим густым волосам, отчего они встали дыбом, сделав ее похожей на умалишенную.
Рут же, которая почти наверняка была настоящей сумасшедшей, напротив, выглядела абсолютно собранной.
– Хорошо, что никто не увидит твоего говна, – сказала Рут. – Кто ходит на выставки миниатюр? С какого перепуга ты вообще согласилась участвовать в коллективной выставке крохотных картин маслом? Это то, чем занимались скучающие светские дамы в восемнадцатом веке.
– И многие из них были гораздо лучше, чем их современники-мужчины, – заметила Мирна.
– Верно, – кивнула Рут. – Похоже на правду.
Роза закатила свои утиные глаза.
– Твое дело – портреты на больших холстах, – не унималась Рут. – Зачем писать маленькие пейзажи?