— Конечно, дома на окраине Лангевика стоят редко, но, кроме Харальда Стеена, мы все же нашли несколько расположенных достаточно близко, чтобы их обитатели могли что-нибудь заметить.
Только если они торчали у своих заборов и глазели на Сюзаннин дом, думает Карен. Она прекрасно знает, о каких домах говорит Астрид. Хотя, возможно, Гудъюнссоны, думает она секундой позже. Им Сюзаннин дом виден прямо из окна, по крайней мере со второго этажа.
— Ну и как? — Она запивает кусок бутерброда холодным кислым кофе и чувствует, как сводит челюсти. — Безрезультатно?
— К сожалению, жильцов мы застали только в одном доме. Лаге и Мари Свеннинг, молодая парочка. По их словам, они проспали до самого обеда. То есть ничего не видели и не слышали.
— А Гудъюнссоны? — напоминает Карен.
Корнелис Лоотс смотрит на нее с удивлением:
— Ты всех в Лангевике знаешь?
— Нет. Теперь уже не всех.
— Они в отъезде, — мрачно сообщает Астрид Нильсен. — В Испанию уехали на пару недель, в отпуск, вернутся в следующее воскресенье, как сказали родители Юханнеса Гудъюнссона, с которыми мы связались по телефону. Жаль, семья-то большая. С четырьмя детьми довольно велики шансы, что хоть один из родителей воскресным утром не спит.
— Откуда у людей деньги? — кисло замечает Эвальд Йоханнисен. — Двое взрослых и четверо детишек в гостинице на солнечном испанском пляже, как по-вашему, во сколько это обходится? И вообще-то детям надо ходить в школу, — добавляет он недовольным тоном.
— Юханнес Гудъюнссон — главный инженер “Но-ор-Ойл”, — сухо возражает Карен, — а его жена — владелица аудиторской конторы, так что денег им хватает. А дети маленькие. Старший и тот, по-моему, еще в школу не ходит, а самым младшим, близнецам, всего годик-другой.
— Стало быть, ты с ними знакома? — спрашивает Астрид.
— Шапочно, — отвечает Карен и меняет тему.
С какой стати рассказывать, что ее старый школьный приятель Юханнес Гудъюнссон несколько лет кряду заезжал к ней по дороге домой с нефтеразра-боток. Отношения ни к чему не обязывали, но сексуально удовлетворяли обоих и прекратились, как только родились близнецы. Вероятно, у него больше нет времени, думает Карен. Или сил.
Вслух она произносит:
— Есть новости о Сюзанниной машине, Эвальд?
Йоханнисен смотрит на нее со скучающей миной:
— Тебе не кажется, что я бы уже сказал? Кстати, ты-то сама говорила с шефом?
Карен коротко докладывает о визите домой к Юнасу Смееду. Говорит правду, ничего, кроме правды. Только не всю.
Ни слова о ночи во “Взморье”, ни слова о виски и нежелании сотрудничать, ни слова о том, что он фактически выставил ее под дождь. Она коротко докладывает, что после Устричного фестиваля Юнас Смеед, оставив машину в центре, пешком добрался до дома и уснул на диване. Далее она — опять же правдиво — излагает его рассказ: он, мол, проснулся на следующий день от звонка Вигго Хёугена, после чего забрал на парковке машину и поехал к дочери, чтобы сообщить о смерти ее матери.
С ловкостью, которая удивляет ее самое, она обходит тот факт, что не только автомобиль Юнаса, но и он сам заночевал в городе, а домой отправился только утром.
За столом вновь повисает тишина. Никто не задает вслух вопрос, может ли кто-нибудь подтвердить слова Юнаса. Ни у кого и в мыслях нет, что обеспечить ему алиби, по крайней мере до двадцати минут восьмого, может только она, Карен Эйкен Хорнби. С другой стороны, это не имеет значения, говорит она себе. Вопрос в том, что Юнас Смеед делал после того, как она ушла из гостиницы.
15
Карен сидит в машине, смотрит прямо перед собой. Уличные фонари на Редехусгате светят тускло, вдали над темным Голландским парком виднеется серп луны, а дальше, по куда лучше освещенной Одинсгате, временами проезжают автомобили. Центральные районы города по-прежнему окутаны ленивым одеялом воскресного дня и уже приготовились ко сну. Усталость чувствуется теперь даже в кончиках пальцев, руки тяжело лежат на руле. Половина одиннадцатого, а впереди еще без малого час дороги до дома. Во рту неотвязный вкус двух черствых бутербродов и водянистого кофе из термоса, и она с горечью вспоминает утренний обет вести здоровый образ жизни. Неужели это было сегодня утром? А кажется, будто много дней назад.
Она бросает взгляд на пассажирское сиденье, где рядом с сумкой так и лежат прихваченные из дому банан и банка кока-колы. Банан потемнел, стал буровато-черным и сейчас, когда в машине потеплело, источает кислый запах. Может, выбросить его за окошко? Но сил нет, пускай лежит. Она берет банку, открывает, слышит шипение газа, отпивает глоток-другой приторной теплой колы, потом, рыгнув, ставит банку в гнездо между сиденьями и берется за рычаг переключения передач. Но тотчас убирает руку, роется в сумке. Зажав сигарету в уголке рта, закуривает, делает глубокую затяжку и думает, что новую неделю и новые привычки всегда начинают с понедельника. А до конца этого окаянного воскресенья еще целый час.
Она уверенно едет на высокой скорости, приглушает фары, когда на скудно освещенной встречной полосе возникают машины, и, сосредоточенно стараясь не заснуть, мысленно перебирает события дня. Утро в гостиничном номере кажется далеким, почти нереальным, и вспоминать о нем нет ни малейшего желания. Первую встречу с Ингульдсен и Ланге она — вероятно, исключительно из чувства самосохранения — тоже сумела оттеснить за туманные кулисы, тогда как остальные события по-прежнему видятся четко и ясно.
В памяти всплывает разговор с Вигго Хёугеном. Она тогда думала лишь о том, что Сюзанна Смеед убита и как, черт побери, ей, Карен, пережить ближайшие сутки без тошноты. До сих пор у нее не было времени поразмыслить, почему Хёуген вообще поручил руководство расследованием именно ей. А вдобавок еще и назначил врио начальника отдела. Почему не выбрал Йоханнисена или Карла? Пусть даже они формально ниже по званию, Хёуген мог бы с легкостью придумать причину. Раньше-то всегда находил аргументы.
Собственные попытки Карен занять пост начальника отдела, сказать по правде, всегда оставались безуспешны.
До инспектора уголовного розыска ее повысили, когда начальником был Вильгельм Касте. Касте полагал, что, когда он выйдет на пенсию, она естественным образом займет его место. Только вот за четыре года до желанной пенсии он умер от инфаркта, и все планы продвижения Карен были похоронены вместе с ним. Его преемником спешно назначили Улофа Кварнхаммара, который относился к работающим женщинам вообще и к женщинам-полицейским в частности, мягко говоря, странно: чем более высокие посты они занимали, тем больше он удивлялся. Однако — это даже Улофу Кварнхаммару было понятно — просто взять и выгнать Карен со службы он не мог. Но имел и массу других возможностей ей насолить. В последующие годы к наиболее интересным расследованиям ее, как правило, не привлекали, на совещаниях постоянно игнорировали, без конца попрекали, что она не служила рядовым полицейским. Конечно, она закончила полицейскую школу, полгода была на практике и получила в Лондонском университете Метрополитен степень к. ф. н. по криминологии, — но это же не идет ни в какое сравнение с многолетней службой коллег в пеших патрулях. И то, что она, отвечая на прямой вопрос журналиста, подтвердила, что равноправие внутри доггерландской полиции оставляет желать лучшего, вряд ли способствовало ее популярности у руководства. Произошло это двадцатью годами раньше, когда она училась в полицейской школе, однако сей факт, похоже, роли не играл. Как выражался Кварн-хаммар, никакая сорока в свое гнездо не гадит, и такое преступление срока давности не имеет.
Но, пожалуй, самая большая ошибка Карен, которая постоянно черной тучей витала над ее головой, заключалась в том, что однажды она совершила предательство — ушла из полиции. Даже из страны уехала и несколько лет жила за границей. Тут и думать нечего, будто явишься как ни в чем не бывало и станешь “своим парнем”.
Когда Кварнхаммар тоже неожиданно скончался — от разрыва аорты, — пробыв на посту начальника около пяти лет, Карен почуяла новые возможности. Пока парни пили в пабе поминальное пиво, она сидела дома за кухонным столом со стаканом хорошего виски и формулировала заявление на должность начальника. Но тут откуда ни возьмись возник другой кандидат — Юнас Смеед. Шесть лет в службе общественного порядка, незаконченное юридическое образование и три года в должности замначальника отдела экологических преступлений — по мнению начальника полиции Вигго Хёугена, большой плюс для шефа отдела уголовного розыска. Кроме того, Смеед, как сказал Хёуген, представляя его коллегам, “уже в годы патрульной службы показал зубы” (тут он сделал паузу, ожидая надлежащих смешков), и, словно этого недостаточно, за годы службы в экологической полиции Смеед продемонстрировал “организаторские способности и прозорливость”, а вдобавок проявил “документированно незаурядные лидерские качества”. Карен перестала слушать еще на “патрульной службе”.
До сих пор она не может полностью отбросить подозрение, что главной причиной назначения Юнаса Смееда явилось то, что он принадлежал к одному из самых влиятельных семейств Доггерланда. А если уж разбираться начистоту, роль начальника никогда не привлекала ее на все сто процентов. Вырабатывать директивы, принимать решения о приоритетах, руководить сложными расследованиями (и доказывать, что она, черт побери, умеет это гораздо лучше, чем Улоф Кварнхаммар) — вот что подвигло ее тогда подать заявление. Однако все остальное было куда менее заманчиво: сплетни сослуживцев, разговоры насчет заработной платы, регулярные доклады начальнику полиции, вынужденные льстивые реверансы перед политиками, а хуже всего — проверки сотрудников. Разочарование, что должность ей не досталась, в тот раз быстро сменилось облегчением.
А теперь она сидит по уши в этом дерьме.
Но только временно, напоминает себе Карен, закуривая новую сигарету. Чем быстрее закончится расследование, тем скорее Юнас Смеед вновь займет свое начальническое кресло, а она вновь обретет свободу.
16
Запыхавшись, Карен упирается ладонями в колени и смотрит на море. Вдали, у самого горизонта, грузовое судно медленно скользит по темной кромке меж морем и небом. Она не спеша выпрямляется, чувствует, как бешеный стук сердца мало-помалу утихает, а дыхание выравнивается. Четыре километра по лесной дорожке вдоль побережья, прямиком на север от Лангевика. Всего-то четыре километра, а по спине градом льет пот, во рту пересохло. Давненько не тренировалась. С последнего раза минуло много месяцев и выкурено слишком много сигарет.
Несколько минут она наслаждается ветром, который остужает горящие щеки, но вздрагивает, когда просторная потная футболка прижимается к телу. Отводит от лица волосы, с тоской смотрит на скалы. Быстрый взгляд на часы: двадцать минут седьмого. Можно еще немного посидеть в затишье на мысу — и бегом домой. Если повезет, в какой-нибудь расще-линке найдется дождевая вода.
Она зачерпывает горсть ледяной воды, пьет, потом усаживается, прислонясь к шершавой скале и подтянув колени к подбородку. Сидит неподвижно, глядит на море. Только небо, море, скалы да ровная линия горизонта. И все же она не спутает это место ни с каким другим. Все это запечатлелось в памяти еще в детстве. Именно сюда она вернулась много лет спустя, когда жизнь вдруг оборвалась. Только здесь она смогла продолжить существование без Джона и Матиса. Одиннадцать лет прошло, а она до сих пор иной раз выкрикивает морю их имена.
В мыслях она никогда не ассоциирует море с синим цветом. На Фриселе, да и в Дункере и по всему западному побережью до самого Равенбю, море не такое, как здесь. Там временами видишь бойкие белые барашки на густо-синей воде и белые комочки облаков, плывущие по чистому голубому небу. Там высятся зеленые холмы, а деревья вырастают высокие, с пышными кронами. Здесь же, в нескольких десятках километров к северо-востоку от столицы, все, что растет, жмется к земле. На здешних скалах, сгибаясь от ветра чуть не пополам, упрямо растут корявые сосны. Вообще всю здешнюю растительность, которая умудряется под шквалами ветра пробиться из скудной почвы, иначе как скрюченной не назовешь. И в те считанные дни года, когда безоблачное небо окрашивает морскую гладь синевой, этот пейзаж кажется ей едва ли не чужим, льстивым и ненадежным, будто он пытается скрыть свое подлинное “я”.
Цветовая гамма здесь иная, непохожая на ту зелень, что преобладает на плодородных землях в глубине Хеймё или среди золотисто-желтого песчаника Фриселя. Оттенков тут не меньше, но лишь наметанный глаз заметит роскошные краски ландшафта, где гранитно-серые утесы противоборствуют открытому морю.
Карен смотрит. Ее глаза научились различать множество нюансов изменчивого моря — то серебристого, то оловянного, то свинцового. Она видит мягкие краски ползучей ивы и камыша. Видит лиловые переливы скальных трещин и сезонные перемены — гвоздички-камнеломки весной и дербенник в разгар лета. Сейчас, когда растения на скалах увядают и лето неумолимо идет к концу, ее взгляд скользит дальше от берега, где на склонах колышется вереск. Да, здесь она дома.
С этим сознанием она встает и бежит обратно.
17
Лангевик, 1970 г.
— Она что, не может подняться наверх? Я больше не выдерживаю!
Анна-Мария хватает подушку, которой закрывала ухо, швыряет ее в другой конец комнаты. Громко всхлипывая, садится в постели. Пер вынимает руку из-под одеяла, берет ее за плечо, устало бормочет:
— Успокойся, это пройдет.
Она резко оборачивается, смотрит на него. С упреком, будто он тоже виноват.
— Пройдет? Когда же? Я не смогу привыкнуть!
Крик перекрывает звуки из соседней спальни. Полная тишина.
— Я имел в виду, колики у Лава пройдут, — терпеливо поясняет Пер. — Диса вчера говорила, что скоро они отпустят. Слышишь, ну вот, он уже не плачет. С ним Тумас, я слышу его шаги. Давай спать, а?
– “Диса говорила”, — сварливо передразнивает Анна-Мария. — “Тумас с ним”. Ты сам-то не замечаешь? Единственная, кто пальцем не шевельнет, это Ингела.
Голос срывается на фальцет, прорезает ночь, проникает сквозь стену, думает Пер, сквозь щели в двери. Думает, что Тумас слышит, да и Интела, наверно, тоже. Пер Линдгрен отпускает плечо жены, садится в постели. Молча, со вздохом зажигает ночник.
— Она же кормит, — осторожно говорит он, прекрасно сознавая, что каждое слово грозит подлить масла в огонь. — Очевидно, это ужасно утомительно, тем более что между мальчишками всего лишь год разницы.
— Очень рада, что ты знаешь, каково это — кормить грудью. Потому что я-то никогда не узнаю. Ты поэтому так любишь смотреть? Думаешь, я не вижу?
Пер чувствует укол нечистой совести. Не оттого, что Анна-Мария права, а оттого, что вполне отчетливо чувствует: можно повернуть обвинения в свою пользу и стать в позу мученика. Теперь оскорбили его, и он должен ее обезоружить. А способ тут один — молчание. Он отворачивается, пустым взглядом смотрит в окно. На улице уже светло, импровизированная занавеска не способна прогнать июньскую ночь подальше. Не глядя на жену, он знает, что ее бессильная злость уже сменилась тревогой.
— Прости, Пер, — говорит она. — Я знаю, ты бы никогда…
Лишь когда ее слова заполняют всю комнату, он оборачивается:
— Помнишь? Мы ведь говорили, что тебе будет трудно, когда вокруг столько детей. Что ты не справишься.
— Но я справляюсь. Конечно, справляюсь. Только вот.
Пер Линдгрен смотрит на жену со смешанным чувством нежности и раздражения. Теперь, когда она не кричит, когда злость улеглась и уступила место слабости, он все уладит. Сделает то, в чем он большой мастер. Утешит.
— Иди сюда, — говорит он, приподняв одеяло.
Секунду помедлив, она ложится, совсем рядом, прижимаясь холодной спиной к его теплому телу. Он тщательно укрывает ее и себя с головой, утыкается лицом ей в затылок. Чувствует слегка влажные волосы, принимается ласкать плечи. Словно бы не слыша, как она бормочет: