Стар содрогнулась всем телом. Ее вырвало, но несильно. Снова судорога, будто ее душа пребывала в руках Господа Бога (или, может, Смерти), и вот руки эти разжались. Целых тридцать лет минуло после Сисси и Винсента Кинга, но голова у Стар, судя по ее речам, по-прежнему забита идеями этернализма — якобы прошлое и настоящее сталкиваются, время оборачивается вспять, никакого будущего быть не может, ничего не исправишь.
* * *
Дачесс уехала на «Скорой». Договорились, что позднее Уок привезет Робина.
Санитар долго хлопотал над матерью. Дачесс испытывала к нему благодарность — он в ее сторону дурацких улыбок не кроил. Санитар был немолодой, лысеющий; от усилий взмок. Наверное, его достало откачивать всяких, которые так и так не жильцы.
Они немного постояли возле дома. Для Уока эта дверь всегда была открыта. Он положил руку на плечико Робина. Знал, что мальчик нуждается во взрослом защитнике, утешается его кратковременным наличием.
В доме напротив шевельнулись занавески. Тени — и те выражали осуждение. Вдали Дачесс увидела ребят из своей школы. Раскрасневшиеся, они гнали на великах к их дому. Понятно. Там, где зонирование столь контрастное, что проблема выносится на первые полосы газет, новости быстро распространяются.
Двое мальчишек затормозили возле автомобиля Уока, спрыгнули на землю, даже ве́лики свои не поддержали, позволили им упасть. Тот, который повыше — запыхавшийся, с прилипшим ко лбу чубом, — осторожно двинулся к «Скорой».
— Умерла, что ли?
Дачесс вздернула подбородок, перехватила взгляд пацана и, удерживая его, выплюнула:
— Проваливай.
Заработал двигатель, дверь закрылась. Мир расплылся за тонированным стеклом. Автомобиль Уока и «Скорая» по очереди съехали по крутому спуску. Позади остался Тихий океан. Из воды у берега торчали скалы — словно головы утопающих.
Дачесс все смотрела в окно — пока не кончилась ее улица, пока деревья не соприкоснулись кронами, обозначив, что «Скорая» выехала на Пенсакола-стрит. Ветви были как ладони — смыкались в молитве за девочку и ее брата и разворачивались, как трагедия, старт которой был дан задолго до рождения их обоих.
* * *
Каждая ночь обрушивалась на Дачесс с неумолимой внезапностью, с посылом, что нового дня она не встретит — по крайней мере, в таком виде, в каком он является другим детям. Что до больницы «Ванкувер-Хилл», ее Дачесс знала как свои пять пальцев. Мать сразу повезли в палату. Дачесс застыла в коридоре, где полы, натертые до блеска, почти отражали ее фигурку. Она стояла, не отрывая взгляда от двери. Вскоре вошел Уок вместе с Робином. Дачесс перехватила ручонку брата, повела его к лифту. Они поехали на второй этаж. В семейной комнате, при тусклом свете, Дачесс составила вместе два стула, выскользнула в коридор, взяла в подсобке несколько пышных одеял и устроила Робину постель. Мальчуган еле держался на ногах. Усталость обвела его глаза темными кругами.
— Писать хочешь?
Последовал кивок.
Дачесс отвела брата в уборную, осталась ждать. Через несколько минут под ее наблюдением он тщательно вымыл руки. Она нашла тюбик зубной пасты, выдавила каплю себе на палец и повозила по зубкам и деснам мальчика. Робин сплюнул, Дачесс промокнула ему рот.
В комнате она помогла брату разуться и вскарабкаться на импровизированную кровать. Он улегся, свернулся, как зверек. Дачесс подоткнула одеяло.
Казалось, больничная ночь удерживает взгляд Робина.
— Не бросай меня.
— Никогда не брошу.
— А мама поправится?
— Конечно.
Дачесс выключила телевизор. Комната погрузилась бы в полную тьму, если б не красная аварийная лампа. Свет был достаточно мягок, не мешал Робину заснуть. Дачесс шагнула к двери.
Вот так она и будет стоять, всю ночь продежурит. Никого сюда не пустит. Кому надо — пускай едет на третий этаж, там тоже есть семейная комната.
Через час пришел Уок. Раззевался, будто у него на то причина была. Дачесс знала, чем он занят по целым дням. Катается по хайвею от Кабрильо до Кейп-Хейвена и других таких же городков, что лежат на побережье. Красота немыслимая; можно зажмуриться, открыть глаза в любой момент, глянуть в любую сторону — вид будет как фотка, снятая в раю. Ради этой красоты людям не влом тащиться через всю страну. Приезжают сюда к ним, дома скупают, которые потом по десять месяцев в году пустые стоят…
— Спит? — спросил Уок.
Дачесс кивнула.
— Я насчет мамы вашей узнал. Она поправится.
Второй кивок.
— Сходи возьми себе чего-нибудь в автомате — колы, например. Он там, сразу за…
— Знаю.
Дачесс обернулась. Брат спал крепко. Не шевельнется, пока его за плечико не потрясешь.
Уок протянул ей долларовую купюру, она заколебалась, но взяла.
Миновала коридор, купила в автомате содовую. Даже не пригубила — это для Робина. По дороге обратно к семейной комнате прислушивалась, когда могла — заглядывала в палаты. Писк младенцев, всхлипывания — жизнь. Иные пациенты лежали, подобно пустым скорлупкам. Эти — Дачесс знала — не оклемаются. Еще знала, что копы привозят сюда, в больницу, всяких отморозков — ручищи татуированы, рожи раскровянены. Потому и перегаром воняет. И хлоркой, и блевотиной, и дерьмом.
Дачесс прошла мимо дежурной медсестры. Получила улыбку. Ее тут почти все знали в лицо. Бедная девочка, вот же не повезло с мамашей…
Пока Дачесс не было, Уок притащил два стула, поставил под дверью. Дачесс села не прежде, чем проверила, не проснулся ли Робин.
Уок протянул ей жвачку, она отрицательно качнула головой.
Ясно: он хочет поговорить. Сейчас заведет про перемены: мама, типа, оступилась — с каждым случается, — но скоро всё будет иначе.
— Ты им не звонил.
Уок глядел вопросительно.
— В соцзащиту, говорю. Ты туда не звонил.
— А надо было.
Грусть в голосе. Будто Уок — предатель; либо Дачесс предаёт, либо значок свой полицейский.
— Но ты все равно звонить не станешь?
— Не стану.
Живот у него — аж рубашка трещит. Щеки толстые, румяные — как у балованного мальчишки, который ни в чем не знал отказа. Лицо открытое — невозможно представить, чтобы у человека с таким лицом были секреты. Стар всегда говорила, что Уок очень-очень хороший. Как будто в хорошести дело…
— Шла бы ты поспала.
Они сидели под дверью, пока не начали гаснуть последние звезды. Луна позабыла свое место. Бледнела, как пятно на новом дне, как напоминание о том, что минуло. Окно было прямо напротив них. Дачесс прижалась лбом к стеклу — к деревьям в больничном дворе, к виду на океан, к обрыву, который — она знала — вот как раз за этими деревьями. Запели птицы. Взглядом Дачесс скользила дальше, дальше, пока не выцепила с полдюжины колеблющихся точек на полпути к горизонту. Это были траулеры.
Уок откашлялся.
— Твоя мама… в том, что с ней, виноват мужчина?
— Мужчина всегда виноват. Без мужчины ни одна дрянь на свете не происходит.
— Это был Дарк?
Дачесс застыла.
— Не можешь мне сказать?
— Я — вне закона.
— Понял.
У Дачесс в волосах был бантик, и она его трепала, дергала. Слишком она худенькая, слишком бледненькая, думал Уок. Слишком красивая — вся в мать.
— Здесь, в больнице, только что малыш родился, — сменил тему Уок.
— И как его назвали?
— Не знаю.
— Ставлю пятьдесят баксов, что не Дачесс.
Уок осторожно рассмеялся.
— Ну да, имя у тебя редкое. Экзотическое. Ты в курсе, что поначалу твоя мама хотела назвать тебя Эмили?
— «Шторм должен быть жесток»[3].
— Точно.
— Она до сих пор этот стих Робину читает. — Дачесс села, закинула ногу на ногу, потерла бедро. Кроссовки у нее были растоптанные, заношенные. — Скажи, Уок, этот шторм меня сметет?
Уок прихлебывал кофе — тянул время, будто ответ на ее вопрос мог оформиться сам собой.
— Мне нравится твое имя, — наконец выдал он.
— Побыл бы ты в моей шкуре. Родись я мальчишкой, меня назвали бы Сью[4]. — Дачесс откинула голову; перед глазами замелькали яркие полоски. — Она хочет умереть.