В тот поздний воскресный вечер ко мне пришли Эльда Мауд с мужем и Пабло Коннабрава. Эльда — самая красивая из всех женщин, которых я знаю. Её муж — член Компартии (Народной партии Панамы — пер.), а Пауло Коннабрава — бразильский журналист, высоко ценивший генерала Торрихоса. Наш разговор не клеился, тянулся с дырами длинных пауз, с молчаливыми взглядами, которые эстетствующие поэты называют смущёнными, порой меня охватывало чувство стыда. Но постепенно во мне зрело и созрело решение пойти вместе с ними в Собор.
Там, в Соборе, недвижно встречало длинную людскую очередь то, что называлось останками генерала Торрихоса. Как адекватно этой реальности и точно это слово «останки», обычно применяемое в таких случаях как щедрая метафора! Потому что то, что осталось от генерала, было действительно просто смесью его плоти и костей.
Понятно, что без малого в два часа ночи в Соборе было немного людей. И если мои товарищи пришли ко мне, чтобы разделить со мной свою огромную боль, то и мне нужно было разделить свою собственную боль и с ними, и с другими людьми, выполнив этот традиционный ритуал.
Когда какое-то действо не является особо важным, нет весомых причин не совершить его. И поскольку этот католический ритуал также не имел особого значения, я уверен, что генерал Торрихос не возражал бы, чтобы его применили и по отношению к его останкам. Не было так уж особенно важным и это моё прощание с ним в Соборе. Но и именно поэтому у меня не было никаких оснований не прийти сюда. А ещё у меня была глубоко интимная, почти физическая потребность в этом.
Ведь каким бы нам ни казался обычным любой ритуал, это вовсе не означает, что в нём нет места для глубокого чувства. Это относится и к поцелую, и к ритуальным объятиям. В Соборе же меня охватило смешанное чувство скорби, неловкости и стыда, в котором только сожаление и скорбь были обозначены чётко. Остальные чувства были как бы размыты. Но они жили во мне, хотя я до конца не понимал ни их, ни откуда и почему они возникли.
— * —
Несколько месяцев назад мы с генералом, и Рони Гонсалесом, который почти всегда его сопровождал, и ещё с кем-то, не помню, с кем именно, летали в Коста-Рику на похороны их общего друга, худенького и маленького костариканца. Этот господин, который, кажется, был болен раком, говорил порой, комментируя свою болезнь, что предпочёл бы быть покойником в тот день, когда ему уже нельзя будет выпить бокал шампанского. Я не фанат шампанского, да и контекст этой фразы меня не радовал, но надо признать, что в этом было что-то от той гордой элегантности, свойственной тореро на корриде. После похорон все, включая и детей покойного, принялись довольно дружно и с видимым удовольствием пить.
Кафедральный Собор в Панаме
На обратном пути в самолёте я сказал генералу, что смерть другого человека воспринимается нами, ещё живыми, с чувством некого преимущества перед покойным, которое мы пытаемся стыдливо погасить в себе. Мы чувствуем, будто мы выиграли. По крайней мере, у покойного. И по той простой причине, что мы ещё живы: нам лучше, чем ему и всем тем, кого уже нет. Разве, например, великий Шекспир не поменял бы все свои творения на ещё одно утро на солнечном пляже у моря? «Я думаю, — сказал я, — что где-то тут прячется ощущение некой эйфории, стыдливо скрываемой, но присутствующей среди пришедших на похороны людей».
Генерал улыбнулся. Вероятно, подумал я, он увидел в этих моих рассуждениях замаскированную классовую неприязнь, поскольку умерший костариканец был очень богатым человеком. И тогда я рассказал ему, как однажды на одной из парижских улиц увидел потерпевшего аварию молодого парня-мотоциклиста, недвижно лежавшего на тротуаре в луже крови. Я остановился подле него в тот момент, когда по тротуару проходила мимо пожилая супружеская пара. Старик, плотно обнимая свою супругу, сделал всё, чтобы пройти мимо, не взглянув на умершего или ещё агонизировавшего перед смертью парня. Старуха же, не поворачивая головы, но искоса буквально вцепилась взглядом в мотоциклиста, и по её лицу в тот момент промелькнула дьявольская усмешка.
И на этот раз генерал промолчал. Но и не улыбнулся. И я знаю почему. Потому что допустить, что смерть ближнего является вашим триумфом, является наследным комплексом идеалистов, для которых материалистическая реальность является чем-то унижающим дух и потому её следует стыдиться. Это неверно. Это аморально и стыдно, но прежде всего неверно. Смерть близкого вам человека не триумф, а наоборот: личное поражение. Это что-то, что нас как бы уменьшает и предостерегает, как довольно точно сказал один английский поэт про звучавший на похоронах колокольный звон, который «звонит и по тебе».
Когда мы хоронили близкого соратника и друга генерала Асканио Вильяласа, смерть которого он глубоко переживал, я напомнил ему сказанное когда-то святым Августином, что если и когда умирает близкий и любимый вами человек, вас покидает и половина Вашего собственного «Я». И как бы Вы ни хотели пойти вслед за той половинкой, Вы не можете и не хотите делать этого, потому что одновременно чувствуете, что половина усопшего ещё живёт в Вас и что было бы жестоко убить и то единственное, что ещё осталась после его смерти. На меня произвело впечатление, как генерал ответил на эту витиеватую фразу, приписываемую святому Августину. Он посмотрел на меня молча долгим взглядом, и потом утвердительно кивнул. И теперь, когда он умер сам, вместе с частичками наших душ, эта мысль и слова святого Августина получили для меня полное подтверждение.
Однажды мы были с ним в Ливии. Там в Триполи, лёжа на кровати свергнутого ливийского короля Идриса в его бывшем роскошном дворце, генерал вдруг без видимых для этого причин заговорил о религии и жизни после смерти. Сказал, что религиозную веру он приобрёл ещё на груди своей матери и что она врезана в него, как лазерным лучом.
«Но вот во что я не верю, — сказал он, — так это в существование Бога. И в загробную жизнь после смерти тоже не верю».
Он не стал приводить никаких доказательств этого. И чувствовалось, что он в них и не нуждался. И если бы он их искал для себя, как я потом понял из других разговоров на эту тему, то они, эти доказательства, были бы либо морального, либо эстетического свойства, но никак не научного. Потому что можно думать, что плохо не веровать в Бога. Можно считать, что и самому Богу не хотелось бы вообще существовать. Но вот думать о научном обосновании Бога нельзя. Да и самой науке не интересно доказывать, что Бог не существует.
Тогда я промолчал. Из уважения к его серьёзному отношению к теме. И вспомнил своего отца, который, будучи нормальным католиком, когда понял, что смерть уже стоит за углом, превратился в атеиста. Подобно тореро, который кричит команде своих ассистентов: «Оставьте меня одного с быком», он попросил нас оставить его один на один со смертью. Что это? Отетственность? Гордыня? Или высшая эстетика?
Я не раз, мягко подшучивая над генералом, говорил, что он верит в Священное Сердце Христа, в существование Сан Мартина де Порраса и во Всемогущую Длань, но в Бога — нет. И он всякий раз, избегая улыбки, с задумчивым видом отвечал серьёзным: «Да».
Думаю, что этим он как бы утверждал удвоение своей Веры: одну он разделял со своим народом, вторая была Вера в этот народ. И ещё он культивировал в себе способность верить больше, чем способность узнавать через процесс познания. Я уверен, что если бы ему предложили выбрать по какому-либо поводу между знанием и верой, в большинстве случаев он бы выбрал Веру.
— * —
Против ожидания, число людей, приходящих в Собор, не убывало. Я не ожидал также, что вид его гроба для меня не оказался столь драматичным. Я вспомнил, как он шутил, бывало, что гроб будет его «пижамой из сосны». Теперь он был одет в эту пижаму. Я хотел подобраться поближе к гробу, но не смог протиснуться сквозь толпу, что его окружала. Я, его телохранитель, в обязанности которого всегда входило не допускать, чтобы его слишком тесно окружал народ, сегодня был не допущен к его телу тем же самым народом.
Траурный кортеж и прощание с прахом генерала в Соборе
И ко мне пришло сначала болезненное, а потом успокаивающее ощущение, что генерал сейчас уже не нуждается в почётном эскорте, он не принадлежит ни ему, ни Национальной гвардии, ни своим близким, ни даже самому себе. Теперь он принадлежит этому народу. Сейчас уже только ему, народу принадлежат эти останки его плоти и скелета, осколки костей… всё то малое, что физически осталось от него.
А также ответственность и честь сохранить в своей памяти и сердцах его идеи, его образ, его глубокое революционное политическое содержание, с тем чтобы рано или поздно вновь поднять его знамя революционной борьбы. Пока же этот народ, плотно окружив его останки, эгоистично и даже нагловато так и не позволил мне подойти ближе к нему.
Примерно через год после гибели генерала в Панаму приезжал Рикардо Лара Парада — один из колумбийских партизан: геррельеро, которого он очень ценил, как олицетворявшего в себе зримо и конкретно достоинства и черты латиноамериканского революционера. Случилось так, что однажды генерал спас ему жизнь, и теперь Рикардо попросил меня пойти с ним на могилу его друга.
В то время могила генерала находилась ещё на кладбище района Чоррильо. Это позднее его перезахоронят на территории близ мыса Амадор, рядом с полем для игры в гольф, где раньше располагалась американская военная база. Это определённо выглядело в некоторой степени символичным, но фактически к нанесённому ему унижению смертью этим переносом генералу было добавлено ещё два унижения. Во-первых, тем самым его похоронили на территории врага, который ещё и играл в гольф рядом с его могилой. И во‐вторых, это было сделано якобы потому, что это ему понравилось бы. Но я думаю также, что за этим, по крайней мере частично, были и враждебные намерения убрать его могилу из населённого простыми людьми городского квартала, рядом с которым его похоронили, и таким образом вообще отдалить его подальше от народа, чтобы затруднить ему посещение могилы генерала, сохранение памяти о нём и о его деятельности.
На кладбище Чоррильо было жарко. Жужжали обычные здесь москиты. Двое дежурных у могилы солдат вели себя вольно и болтали о чём-то со стоявшим рядом мальчишкой. Герардо, или, точнее, Герардо Мартинес, так звали в Панаме Рикардо Парада, привыкший, видимо, и к смертям, и к похоронам у себя на родине, болтал непрерывно о том, на чём я не мог тогда сконцентрироваться. И говорил он об этом всём с такой естественностью, которая для меня в те минуты была неприемлема.
Мемориальный мавзолей с прахом генерала в парке Амадор
Глава 2. Ранги и иерархия
Для личности и менталитета генерала Торрихоса военная составляющая занимала важное место. Он был генералом в полном смысле этого слова. В Латинской Америке, чтобы избежать обидных определений, надо быть довольно точным в выражениях. Генерал часто напевал, например, так: «Жил-был у нас однажды один болван военный… ой, простите такое моё преувеличение». В его устах такая шутка должна вызывать образы противоположных таким болванам людей, таких как Симон Боливар, Сан Мартин, Кааманьо, которые, будучи карьерными военными, были патриотами.
В противоположность расхожему выражению «ряса ещё не делает вас священником», или «монашеское одеяние ещё не делает вас монахом», в нашем понимании эти два элемента — одежда и образ жизни — сближаются. Неслучайно «одежда» и «привычка или обычай» в испанском обозначаются одним словом «habito». Эти два понятия для нас близки, как родственники. Наша одежда — это не просто то, что мы просто надеваем и снимаем, это ещё и то, что проникло в нас, это то, что нас обязывает, это наша привычка быть, существовать. А привычка быть, как сказал один психолог, это уже не просто наше естество — это наше естество, умноженное в десятки раз!
Каждый, кто пытался, например, избавиться от привычки курения или другой привычки, знает это по собственному опыту. Так и наша одежда, и особенно специальные её формы, такие как монашеская, костюм тореро или военный мундир, проникает в суть использующей её личности. Наша одежда — это и есть наша суть.
По мере того как я знакомился с генералом, я хронологически и тематически познавал его военный тип мышления.
Я познакомился с ним на главной площади — Пласа де Армас — бывшей американской, а ныне панамской военной базы Рио Ато, в которой тогда ещё сохранялась фантазма американского присутствия.
Освобождение от американцев этой базы, которая теперь, естественно, носит имя «Омар Торрихос», было первой конфронтацией генерала с империализмом. Тогда, вопреки желаниям олигархии, он отказался от продления срока действия панамо-американского соглашения о её использовании и таким образом вернул Рио Ато стране.
В близлежащем посёлке, который тоже называется Рио Ато, после ухода американцев закрылось много пивнушек. По панамериканскому шоссе, надвое разделяющему посёлок, автомобили несутся теперь мимо десятков безработных, которым раньше легко и по «космическим» ценам удавалось продавать американским солдатам прохладную «пипу» — охлаждённый кокосовый сок. Теперь они потеряли свою «работу» и только провожают глазами пролетающую мимо них жизнь. Ещё одно наследие американцев в Рио Ато — это бегающие по улицам посёлка светловолосые дети.
Здесь, в Рио Ато, решил поселиться и жить Генерал Торрихос, на узкой полоске пляжа, на земле, с которой он начал завоёвывать нашу независимость. И чтобы этот его плацдарм независимости постоянно был с ним. И там же, на землях, которые американцы использовали для стрельбищ и танковых манёвров, генерал начал создавать крестьянские поселения.
Из-за того, что местные крестьяне, попавшие в услужение янки, разучились работать на земле, он привлёк к крестьянскому труду армию. Это был своеобразный двойной урок для неё: он показывал солдатам, что крестьянская жизнь трудна и что этот труд надо уважать и защищать его. А ещё и то, что армия может быть производительной силой и должна уметь содержать саму себя.
Помню атмосферу праздника, царившую во всех уголках и улицах Рио Ато в день, когда по улицам прошли грузовики с первым выращенным здесь экспортным грузом ньяху. В Панаме никто не ест этот продукт, но он хорошо продаётся на внешних рынках. Это тоже было уроком для крестьян, на этот раз о пользе правильного планирования производства.
В день моего знакомства с генералом он выступал, одетый в форму, перед тысячей новобранцев для батальона, который позднее получит имя «Батальон Освобождения». Я приехал за несколько часов до этого, чтобы меня тоже приняли в этот батальон. Меня постригли. Свою бороду я сбрил сам, не доставив им этого удовольствия. Меня одели в майку грязно-оливкового цвета, голубые джинсы, огромные боты, оказавшиеся мне велики, и довольно смешную кепку. Меня спросили, завтракал ли я. Я сказал «нет», и меня направили в столовую. Я был там, когда появился сержант и сказал, что меня приглашает генерал.
Со своей гражданской одеждой под мышкой я зашагал вслед за сержантом к площади, где выступал генерал. Сержанту же это показалось медленным, и он без лишних церемоний ударил меня по почкам и добавил, что на вызов к генералу надо следовать бегом. Я проходил военную подготовку в США в одном из полувоенных колледжей, где более-менее усвоил правила игры в армии, и побежал. Прибежал я на площадь изрядно измотанным.
Все мои тогдашние впечатления от этого — это маленькая трибуна рядом с флагштоком, рядом с которым он и стоял на трибуне, и огромное пространство, заполненное стоящими в молчании новобранцами. Впечатлений собственно о нём у меня не было.
И именно там, увидев меня, он перед лицом всех присутствовавших заявил: «Хочешь критиковать нас? Критикуй! Всё, что хочешь! Но изучи нас! Посмотрим, выдержишь ли ты службу! Посмотрим, застану ли я тебя здесь, когда вернусь!» Такая агрессия с его стороны мне показалось несправедливой. Я ведь не был ещё торрихистом, хотя и антиторрихистом тоже не был. А то, что он может не застать меня здесь, вернувшись из Аргентины, куда он уезжает, так это не он, а я могу его здесь не видеть больше. Неважно, что это бессмысленно. На его вызов я просто отвечу сейчас своим вызовом. Но сказать этого я не мог. Я еле дышал после изнурительного бега из столовой до площади. А говорить так и совсем не мог.
Пляж Фаральон сегодня. На месте домика генерала — Panama Resort Hotel «Playa Blanca»
Но уже тогда я подумал о его врагах — господах из Национального совета предпринимателей, которые скрытно готовились к удару, говоря, подобно Дон Кихоту: «Санчо, собаки лают, значит, пора скакать». Торрихос уже скакал, и правые, что поумнее, и меня в том числе, в полной мере отдают себе в этом отчёт.
Не генерал Торрихос привлёк меня в Национальную гвардию. Мне бы этого хотелось, и я бы гордился этим. Но это не так. Дело в том, что вначале я считал его просто ещё одним правым военным диктатором, которых в Латинской Америке было немало.
Я участвовал в университетской демонстрации протеста против путча 11 октября 1968 года, когда подполковник Омар Торрихос и майор Борис Мартинес, который не смог тогда понять смысла события, отстранили от власти президента Арнульфо Ариаса Мадрида, бывшего до того трижды президентом республики. Я вместе с другими оппозиционерами, такими как Карлос Иван Зунига, отличившийся тогда тем, что первым запел гимн республики перед зданием Ассамблеи — парламента страны, плакал то ли от слезоточивых газов, то ли от отчаяния, бессилия и унижения. Демонстрацию разогнали. Мы спрятались в госпитале Государственного страхования, избежав ареста. Я потерял свою работу в Университете и был вынужден уехать на работу в Гондурас. После возвращения генерала из Аргентины его образ для меня постепенно начал приобретать реальные очертания, но я ещё не понимал его до конца.
К тому же в это время моя жизнь преподнесла мне сюрприз: моя жена вышла замуж за американца. Годы спустя я часто шутя говорил генералу, что он должен мне всегда женщину, потому что из-за него моя жена оставила меня. Так что для меня антиимпериализм — это вопрос не только политики, но и личный вопрос.
Будучи в Гондурасе, я получил стипендию и на два года уехал во Францию изучать математику. В Париже я окунулся в мир искусства, кафетериев и вин. Сейчас я сознаю, что Париж был для меня отправной точкой поиска мной смысла и выбора пути в жизни, хотя бы и призрачного другого пути. Но я не нашёл там ничего. Была только ждущая вдали Панама. И я вернулся сюда, другой дороги для меня не было.
Вернулся снова в Университет и преподавал уже как профессор математики, а не философии, и ещё нашёл пристанище в кружке экспериментального университетского кино. Однажды с этой группой киношников я попал на военную базу Рио Ато для съёмок сельскохозяйственных работ студентов-волонтёров. Поскольку студенты приезжали на эту работу рано утром, мы приехали загодя, вечером предыдущего дня.
Нас разместили в одном из бараков на берегу моря, довольно комфортных, но мне не спалось, и где-то около 4-х утра я вышел покурить. Была дивная звёздная и приятно прохладная ночь, свежий и слегка переменчивый ветерок то и дело менял свою силу и направление.
Издалека, но не с моря, которое плескалось от меня в нескольких шагах, а со стороны, с порывами ветра и всплесками волн до меня докатился какой-то шум, который понемногу приближался всё ближе и ближе.
Когда наконец я начал слышать его лучше, этот шум оказался пением тысяч голосов новобранцев, недавно прибывших на базу. Они, ритмично попадая в свой солдатский бег трусцой, пели:
«Я помню 9 января, день расправы с моим народом в зоне канала, янки мне не нравятся, в Пуэрто-Рико их тоже не любят, во Вьетнаме их убивают. Янки, прочь. Go home. Ай мамита, мой флаг — в зоне канала, генерал, дай команду, мы войдём туда. Мы войдём туда и посеем там нашу независимость. Войдём и добром и силой, стенка на стенку: прогоним вражью силу! Независимость или смерть! Революция или смерть!..»
И вдруг я понял: именно сейчас, здесь, в эту звёздную ночь на меня обрушился тот великий судьбоносный поток того, который я хотел найти и не нашёл в Париже: поток, состоящий из смысла жизни, её ценностей, её интеллектуальных идей и энтузиазма…
Когда рассвело, я сказал моим друзьям по киногруппе Педро, Эноху, и Рафаэлю, что решил записаться в батальон новобранцем. Поделился с ними и своим сомнениями, смогу ли в свои 45 лет выдержать жёсткий воинский режим и суровые тренировки. В ответ они предпочли промолчать. Мимо нас в этот момент проходил майор Роберто Диас. И я подошёл и заявил ему, что хотел бы записаться рекрутом в батальон. Майор долгим изучающим взглядом посмотрел на меня и ответил, что проконсультируется на эту тему. И ушёл. Я решил, что на этом всё пока и окончилось.
Я привык и уже смирился с такими провалами, и порой хотел этого.
Однако на этот раз так не сложилось. Через полчаса майор Диас вернулся и сказал мне, что он посоветовался относительно моей просьбы с генералом и что тот «дал добро». Но с условием, что я сбрею свою длинную бороду парижского «клошара». Бороду, которая, как я считал, делала меня тем, кто я есть.
Уже потом я узнал, что генерал, когда ему доложили о моей просьбе, сказал, что, видимо, я ищу тему для нового романа. Действительно, в следующие месяцы военных тренировок ценного опыта и тем, которых обычно ищут авторы романов, я набрал немало. Однако, плохо это или хорошо, но я из-за уважения и к литературе, и к жизни стараюсь держать их подальше друг от друга.
Как часто бывало, моя несдерживаемая удаль и словесный понос приводили в итоге к нестыковке моих проектов с реальностями и их провалу. Я привык и уже смирился с такими провалами, и порой хотел этого.
Я записал на плёнку ту частушечную песню — импровизацию солдатской утренней пробежки. Потом, когда я поближе познакомился с этими пробежками по утрам, я увидел, что при этом офицеров и рядом не было. Так рано обычно вставали максимум сержанты и солдаты ниже рангом. Узнал, и что слова частушек не всегда бывают патриотическими гимнами. Бывают, особенно в начале забега, и шуточные тексты, и даже пошловатые, типа:
«В шесть утра с твоей сестрёнкой… Были с ней забавы, было это, было это в доме у Хуаны…»