Сарвиссиан полез на передок.
Один из матросов взял лошадок под уздцы и повел с барка к сходням. Колеса прогрохотали по доскам. Под полог плеснули запахи рыбы, рыбьей требухи, костра и дегтя.
– С дороги, с дороги!
Эльга присоединилась на скамейке к Сарвиссиану. Вокруг муравьями сновали люди в крепких матросских куртках и широких штанах или перевязанных ремнями робах, грузились на широкие подводы тюки и мешки, гудело многоголосье.
Минут за десять добрались до Осовья, имевшего низкую каменную стену и недостроенную воротную арку. Потом была гостиница и обед, который Эльга, удивляясь самой себе, неожиданно съела весь. Позже, прихватив тощий сак, она прогулялась по городу, и пальцы ее, оживая, легко выстукивали по бедру, едва в поле зрения попадалось что-то примечательное. Вот каменная колокольня, вот пахнущий стружкой плотницкий закуток, вот медные кувшины, выставленные в лавке на продажу, один с тонким и длинным, загнутым носиком.
А вот люди. Туп-туп, ток-ток. Разные. Души в узорах, сосна, береза, мох, лиственница, цветы, ковыль и вереск.
Все видно, все вернулось.
Эльга прошла по площади, на которой выступали артисты и кружился на задних лапах под гудение дудок рыжий пес, миновала рыбные ряды и вышла за городскую стену.
Пристань, серые домики, сгрудившиеся около нее, три длинных, выкрашенных белой краской склада и река ее не заинтересовали. Эльга свернула в другую сторону, к лесу, темнеющему за лоскутом поля. По стерне на кромке поля она вышла на опушку и углубилась в осинник. Здесь было нахожено, множество тропок убегали вглубь, играя в прятки с деревьями. Шелест листьев накрыл девушку с головой.
Ах, милые мои! То одного, то другого ствола она ласково касалась ладонью. Туп-топ – выбивали пальцы, и сверху, из просвеченных солнцем крон, в ответ пощелкивали белки и чирикали лесные пичужки.
Вот уже и чаровень сменился солнцедаром, скоро пожатье, конец лета, время настоящих лиственных красок. Здравствуйте, здравствуйте! Какие новости?
Ш-ш-ш…
Лес притих и вдруг ответил колким, как дождь, шорохом: бегут, бегут! Все бегут! Тревога рассыпалась по кронам. Эльга завертела головой. Куда бегут? Зачем бегут? Она поневоле убыстрила шаг, выглядывая свет сквозь ветви, словно слова скакали по ним от нее, мелькали зыбкими силуэтами.
Бегут! От смерти бегут!
От смерти? Сделав несколько шагов, Эльга остановилась. Ветерок подул зябкий, забрался куда-то под кожу, продрал до костей.
От смерти?
Ш-ш-ш-да, ответили листья. С тангарийской границы, с приграничья, с Аветы и с Оброка, на восход, на юг, на север.
Эльга поежилась. Неправда, мотнула головой она. У нас войска, у нас мастера, у нас – кранцвейлер. Неужели все плохо? Я не слышала от людей. Люди и не скажут, зашелестели листья, люди не знают пока.
Тангарийцы побеждают?
Один, пролетело по кронам, один всех победил. Встал один, а те, кто был напротив, все умерли. Мастер. Мастер смерти. По деревьям поплыл узор, двигающаяся картинка, где шли и падали люди, головы у некоторых взрывались, ломались ноги и руки, у кого-то горлом текла кровь, кто-то стоял и дергался, как в плясунье.
Много, много людей.
– Хватит! – крикнула Эльга, зажмуриваясь. – Я не слушаю вас и не смотрю!
Листья притихли, и девушка какое-то время на ощупь обрывала их с веток, царапая руки и стараясь не заплакать.
– Не хочу, – шептала она. – Не верю.
Эльга так и ушла, не попрощавшись. Лес был нем.
Дальше это забылось.
Тревога позудела день или два, пальцы, сердце, душа требовали работы, и Эльга вновь взялась за букеты. Букеты вытеснили дурацкий осиновый шелест, тем более что желающих было хоть отбавляй.
Она набивала людей таких, какими они были, и таких, какими хотели быть, совсем легко правила узоры, сделала десятка три букетов-писем и букетов, остающихся у родных с тем, чтобы они знали, все ли в порядке с покинувшими дома сыновьями. Оказалось, что недавно кранцвейлер Руе объявил новый набор в защитное войско и от вейлара потребовалась сотня с лишним юношей.
Эльга набивала надежду и домашних любимцев, тихую радость и грозовое небо, ожидание и ветер, пробегающий по макушкам елок. Ей казалось, с каждым букетом она видит узоры иначе, не ярче или отчетливей, а несколько по-другому, усматривая неявную связь и тонкие соединения-извивы. Раньше она этих особенностей точно не различала и на прошлые, полугодичной или трехмесячной давности букеты смотрела не без оторопи: Матушка-Утроба, как же грубо, почти вслепую она работала!
Движения ее стали скупы.
Меньше игры, меньше суеты и взмахов на публику. Листья сразу ложились ровными рядами, в одном месте подоткнуть, в другом подрезать. Да и самих листьев требовалось все меньше. Там, где раньше на букет уходило с четверть сака, теперь хватало нескольких горстей. Пальцы следовали за глазами и полетом мысли, не уступая им в скорости. Простые букеты пеклись как пирожки. А сложные приносили тайную радость, когда исправленный узор начинал светиться внутренним светом.
За Осовьем последовал Готтурн, большой город, за которым на восходе вставала стеной тайя-га, непроходимая, непролазная, чужая. От Готтурна, остановившись в нем на неделю, взяли уже западнее, к более обжитым местам.
Люди и дни слились для Эльги в череду букетов, и она, пожалуй, не смогла бы сказать, где побывала, потому что в памяти ее вместо городков, наделов и местечек теснились узоры. В редкие дни она брала отдых, но никуда не ходила, лежала с закрытыми глазами на гостиничной кровати или в фургоне на одеялах, и под веками у нее раскладывалась на оттенки темнота. С листьями говорила коротко, запретив им даже обмениваться новостями.
В Селеванихе подковали Глицу. В Жмонине купили полотна и натянули на фургон вместо прохудившейся ткани. В Гарпаниче поменяли колесо и укрепили разболтавшиеся борта.
Эльга набивала фрагменты, которые меняли рисунок от света или ветра, билась с «живыми» букетами, что разговаривали бы с глядящим, как было на меже между Башквицами и Ружами. Оказалось, не так-то это просто.
Солнцедар баловал зноем и чистым небом.
Сарвиссиан запекал клубни и мясо на кострах, рассказывал о местах, где побывал, о пустынях и высоких башнях, сложенных из песчаника, о калифах, и их свите, и о целом доме наложниц, что калиф повсюду возит с собой.
– У него, понимаешь, настроение изменчивое, – говорил он.
Эльга набивала букеты с его слов, и Сарвиссиан удивлялся, что запечатленное на них один в один совпадает с тем, что он помнит. А она ловила в его речи знакомые узоры, и главное было – подобрать им соответствующий лист, березовый, ивовый, дубовый или же кипарисовый. Кипарисовых веточек, конечно, не было, за ними надо было на юг ехать, но их с успехом заменяли моховые стебельки.
Вздымались песчаные горы, плыли вереницы верблюдов, груженные тюками и кувшинами с водой. Тянула дворец на колесах шестерка волов. Красота, а не букеты!
Лига меняла лигу. Сарвиссиан скоро повернул на юго-запад, объясняя выбор пути непроходимыми топями впереди.
– Там, конечно, живут, но в такой глухомани, что и не сыщешь, – сказал он. – Чудь. Еще от отца господина нашего Дидеканга Руе бежали, за что-то осерчал он на них лет двадцать назад. Потом вроде помиловал, но они уж не вышли.
Тайя-га потихоньку отступала, редела, места становились светлее и просторнее. На полях, созревая, желтели рожь, овес да пшеница. Местечки и кобельцы чуть ли не лепились друг к другу, деля пышный чернозем между собой.
В постоялых дворах и гостиницах обсуждали погоду и намечающийся урожай да ругали энгавров и титоров, вздумавших поднять краевой налог и душевую подать. Только вроде жить начали, и нате вам. Про Тангарию не говорили ничего. Далеко. Да и какой интерес? Работы и без Тангарии невпроворот.
Собранный Башквицами и Ружами мешок опустел, скис, Сарвиссиан с Эльгой вдвоем кое-как постирали его в ручье, высушили, увязали, умяли в сверток. В фургоне вроде как и посветлее стало. На оказавшейся на пути лесопилке Эльга приобрела четыре десятка новых досок под букеты.
Мастеров здесь знали, мастерство их видели, не дичились и принимали их труд как должное. Подходили по одному, парами, семьями, просили набить листья на урожай, на болячки, на удачу, на «заживи», от усталости и плясуньи.
Простые желания, легкие букеты. Пальцы порхали. Люди проходили мимо вереницей лиственных узоров.
Тап-тап-ток.
– Нам бы портрет.
Узор у подошедшей пары был переливчатый, мягкий.
– Садитесь, – улыбнулась Эльга, наклоном головы показывая на скамеечку, притулившуюся под яблоней.
Мужчина помог женщине сесть, сам встал за ней.
– Мы…
– Я увижу, – сказала Эльга, выбирая доску. – Мне не обязательно рассказывать.
Солнечный свет брызнул сквозь крону, набросил на пришедших живую ажурную тень.
Эльга всмотрелась в узор. Ага. Пальцы выловили листья из сака яблоневые, сливовые, березовые листья. Заработали – тап-ток, тап-ток. О чем думают? Не о себе, нет. Под первым слоем – второй, искренний, суть. А там – ребенок.
Значит, чарник, и донжахин, и немного клевера. Ой, нет, рябина.
Из листьев складывалось простое лицо, не сказать, чтоб красивое, упрямое, с поджатыми губами и серьезными серыми глазами.
Дочь.
Вроде не потеряли. Нет, уехала. А они о ней вспоминают каждый день. Чувствуют и свою вину в ее отъезде. Особенно отец. Но и сделать было, пожалуй, ничего нельзя. Это ж чуть ли не кранцвейлеру наперекор.
Мысли приходили и уходили, пальцы вкладывали их в листья, ноготь мизинца отрезал лишнее. Зарозовели тонкими лепестками букетные щеки, свалились на сливовый лоб непослушные пшеничные прядки. Тронула рябиновые губы короткая улы…
Эльга замерла.
Несколько мгновений она смотрела на получившееся лицо. Потом подняла взгляд на мужчину и женщину под яблоней.
Глаза ее вдруг наполнились слезами.
– Мама? Папа?
Сгинул, растворился в солнечных красках лиственный мир. Как же она не узнала? Как не заметила? Совсем помешалась на своих и чужих узорах.
– Мама!
Эльга кинулась к родителям. Ее вдруг затопило такое счастье, что, казалось, невозможно ни дышать, ни бежать. Слезы покатились градом. Губы свело. В груди стало тесно и бухало – бум-м! бум-м!
– Элечка!
Мама обняла ее. Пахло от нее так же, как раньше, как в памяти, хлебом и травой, молоком, домом. И Эльга словно вновь превратилась в длинноногую девчонку, которая, растопив печь, убрав двор и сени, покормив кур и пса, любила устало прижаться к маминому боку и впитывать родное, доброе тепло.
Ах, года вне Подонья будто и не было.
– А я уж думала, не узнаешь, – с легким укором сказала мама, оглаживая руками плечи и спину дочери.
– Что ты, мам!