— Я хочу сказать, что если бы я мог говорить, как вы — так свободно и вежливо и все такое…
— А! — воскликнул библиотекарь, наконец поняв.
— В какое время лучше всего прийти? Днем — пораньше, до обеда? Или вечером? Или в воскресенье?
— Вот что, — сказал с улыбкой библиотекарь, — позвоните ей по телефону и спросите ее.
— Я так и сделаю, — сказал Мартин, собирая книги и поворачиваясь, чтобы уходить. Вдруг он остановился и спросил: — Когда вы разговариваете с леди, ну, положим, с какой-нибудь мисс Лиззи Смит, как следует ее называть — мисс Лиззи или мисс Смит?
— Называйте ее «мисс Смит», — авторитетно заявил библиотекарь, — всегда говорите «мисс Смит», пока не познакомитесь с ней ближе.
Так Мартин решил свой сложный вопрос.
— Приходите, когда хотите, я весь день буду дома, — ответила Рут по телефону, когда Мартин, запинаясь, спросил ее, когда он может принести ей взятые у нее книги.
Она сама встретила его у входа. Ее женский взгляд сразу подметил выутюженные брюки и общую, правда, незначительную, но все же заметную, перемену к лучшему в его внешности. Ее поразило его лицо, — пышащее здоровьем лицо, от которого веяло силой и мощью. Она вновь почувствовала желание прижаться к нему, чтобы почувствовать теплоту, и вновь удивилась тому, что его присутствие так действовало на нее. И он в свою очередь вновь испытал прежнее ощущение блаженства от прикосновения к ее руке. Но между ними была разница: она внешне оставалась холодной и вполне владела собой, он же покраснел до корней волос. Он вошел вслед за ней, спотыкаясь, с прежней неловкостью, опять раскачиваясь из стороны в сторону.
Однако, когда они уселись в гостиной, дело пошло лучше — куда лучше, чем он вообще надеялся. Она старалась облегчить их беседу и делала это так деликатно, что он почувствовал еще более безумный прилив любви к ней. Сначала они поговорили о взятых им книгах, о Суинберне, полностью захватившем его, и о Броунинге, которого он не понимал; она переходила от одной темы к другой, а сама, между тем, думала, как бы помочь ему. Эта мысль уже несколько раз приходила ей в голову со времени их первой встречи. Ей хотелось помочь ему. Ни один человек еще не вызывал в ней подобной нежности и жалости, но жалости не обидной, а смешанной с каким-то материнским чувством. Жалость, которую он ей внушал, была не обычной: для этого в нем было слишком много чисто мужского, и оно так резко в нем проявлялось, что ее подчас охватывал страх и сердце от странных мыслей и чувств начинало биться сильнее. Ее не покидало давнишнее желание обнять его за шею, и эта мысль доставляла ей какое-то странное удовольствие. Она все еще сознавала неприличие такого желания, но теперь уже как-то привыкала к нему. Ей в голову не приходило, что зарождающаяся любовь проявляется подобным образом; ей не снилось, что чувство, которое ей внушает этот человек, — не что иное, как любовь. Ей казалось, что он интересует ее только как необычный человек, обладающий многими скрытыми способностями, что все это просто ее филантропство.
Она не понимала, что физически желает его; он же, напротив, знал, что любит ее и что никогда в жизни ничего не желал так, как ее. Раньше он любил поэзию как проявление красоты; но с тех пор, как он встретился с ней, перед ним широко раскрылась другая область — область поэтической любви. Эта любовь открыла ему глаза еще больше, чем Булфинч или Гэйли. Он помнил одну строфу из стихотворения:
И, объятый страстью божественной,
В поцелуе любовник безумный
Отдал жизнь — и с ней душу свою…
строфу, на которую он раньше не обратил бы ни малейшего внимания; теперь же эти слова не выходили у него из головы. Его поражала необычайная точность этой мысли: он глядел на Рут и думал, что с радостью умер бы за ее поцелуй. Он чувствовал, что сам принадлежит к породе «любовников безумных», готовых с радостью отдать жизнь за поцелуй, и гордился этим, как древний рыцарь — принадлежностью к своему ордену. Наконец-то он узнал смысл жизни, узнал, ради чего он появился на свет.
Он смотрел на нее, слушал ее слова, и понемногу его начали охватывать все более и более смелые мысли. Он вспоминал безумный восторг, который испытал от прикосновения ее руки там, у двери, и жаждал вновь ощутить его. Порой его взгляд останавливается на ее губах, и у него появлялось страстное желание коснуться их; но в этом желании не было ничего грубого, земного. Ему доставляло наслаждение наблюдать за движением этих губ, когда они произносили какие-нибудь слова; вместе с тем ему казалось, что они не такие, как у прочих мужчин и женщин. Эти губы не могли быть созданы из обыкновенной человеческой плоти, это были губы бесплотного духа; он жаждал их совершенно не так, как жаждал когда-то губ других женщин. Если бы он поцеловал их, коснулся их своими губами, то лишь с тем чувством благоговения, с которым припал бы к краю одежды Господа. Он сам не сознавал, какая в нем произошла переоценка ценностей, не чувствовал, что в глазах его, когда он смотрит на нее, светится тот же огонь, что у каждого охваченного страстью мужчины. Он и не подозревал, как пылко и страстно он глядит на нее, не подозревал, что зажег и ее своим огнем. Под влиянием ее девственной чистоты его чувство смягчалось, становилось возвышеннее, а мысли уносились в звездные, непорочно-бесстрастные выси. Он удивился бы, если бы ему сказали, что взгляд его горит огнем, от которого ее словно окатывает горячая волна, воспламеняющая ее. Рут ощущала какую-то неуловимую, сладкую тревогу, нарушавшую подчас ход ее мыслей, и тогда она мучительно искала, что бы еще сказать. Она вообще прекрасно умела вести разговор, и ее не могла не удивить ее собственная рассеянность; но она решила, что он — редкий тип и лишь потому его присутствие так на нее действует. Она всегда чутко реагировала на новые впечатления, и потому не было ничего удивительного в том, что появление этого жителя из другого мира так повлияло на нее.
Во время разговора ее не покидала мысль о том, как бы помочь ему, и она старалась направить беседу в нужное русло, но Мартин первый прямо коснулся этого вопроса.
— Не дадите ли вы мне совет? — начал он. Она охотно согласилась, и сердце его сильнее забилось от восторга. — Помните ли, в прошлый раз я сказал вам, что не умею говорить о книгах и тому подобное? Ну, так вот, с тех пор я много размышлял. Я исправно хожу в библиотеку, но почти все книги, за которые я брался, оказались мне не под силу. Может быть, мне надо начать сначала. Ведь у меня не было возможности учиться. С детства мне приходилось много работать. А с тех пор, как я стал ходить в библиотеку и увидел там кучу новых книг, я стал смотреть на них другими глазами. Я решил, что до сих пор читал не то, что следует. Знаете сами, какие книжки попадают к ковбоям в лагерь или к матросам на бак, — это совсем не то, что у вас, например. Ну, так я только такие книжки и читал. А все-таки — я вовсе не хочу хвастаться — я не такой, как другие, с кем мне приходилось иметь дело. Не то, чтобы я был лучше своих товарищей, матросов или ковбоев. Я и ковбоем был, хотя недолго, но всегда любил книги; я читал все, что мне попадалось… одним словом, я думаю совсем не так, как большинство из них. Так вот в чем дело. Я никогда раньше не бывал в таком доме, как ваш. Когда я пришел к вам неделю тому назад и увидел все это, и вас, и вашу матушку, и ваших братьев, и все — мне это… ну, понравилось. Я слыхал, что бывают такие дома и читал про это в книгах, а когда познакомился с вами, то понял, что в книгах все написано правильно. Но главное то, что это мне нравится. Я сам хочу этого. Хочу теперь же, сейчас. Я хочу дышать таким воздухом, как здесь, чтобы меня окружали книги, картины, красивые вещи, чтобы люди не кричали, были сами чистые и мысли чтоб у них были чистые. До сих пор я только и слышал что разговоры о еде, да как бы за квартиру заплатить, или денег накопить, или напиться. Когда вы пошли навстречу вашей матери и поцеловали ее, то мне показалось, что я никогда не видал ничего прекраснее. Я хорошо знаю жизнь, я как-то лучше ее знаю, чем люди, которые меня окружают. Я люблю смотреть вокруг; мне хочется все видеть и вижу я по-своему.
Но я все-таки еще не сказал вам главного. Вот в чем дело: я хочу подняться до той жизни, которой живете вы все здесь. Ведь в жизни есть еще нечто, кроме пьянства, тяжелой работы и шатания по свету. Но как мне этого достигнуть? С чего начать? Я знаю, что это даром не дается, а там, где дело касается работы, я любому дам сто очков вперед. Если уж я возьмусь за что-нибудь, то буду работать день и ночь. Может быть, вы будете смеяться надо мной за то, что я к вам обратился. Я сам знаю, что не следовало бы вас об этом спрашивать, но мне не к кому больше пойти, кроме разве Артура. Может быть, и надо было к нему обратиться. Будь я…
Голос его оборвался. Твердое решение спросить у нее совета вдруг пропало от внезапной мысли, что он напрасно не пошел к Артуру, а вместо этого опять оказался в дураках. Рут заговорила не сразу. Она слишком была поглощена вопросом, как примирить его нескладную, запинающуюся речь и простые мысли с тем, что она прочла у него на лице. Никогда еще она не видела глаз, в которых светилась бы такая сила. Они убеждали ее, что этот человек может совершить все, что угодно, но это чувство как-то плохо вязалось с беспомощностью выраженного. Ее собственный ум отличался такой сложностью и сообразительностью, что она не сумела понять и оценить эту беспомощную простоту и непосредственность. И все же в самой его неуверенности заключалась сила. Он казался ей великаном, старающимся разорвать связывающие его путы. Наконец она заговорила. Лицо ее выражало глубокое сочувствие к нему.
— Вы сами отлично сознаете, чего вам не хватает, — образования. Вам нужно начать сначала: окончить школу, а затем — поступить в университет.
— Но ведь на это нужны деньги, — перебил он ее.
— Ах! — воскликнула она. — А я об этом и не подумала. Но у вас, наверное, есть кто-то из родных, кто мог бы помочь вам?
Он отрицательно покачал головой.
— Отец и мать мои умерли. У меня две сестры, — одна замужем, а другая, наверное, скоро выйдет, у меня целая куча братьев — я самый младший, но они никогда никому не помогали. Они разбрелись по миру в поисках счастья. Старший умер в Индии. Двое сейчас в Южной Африке, четвертый — матрос на китобойном судне, он теперь в плавании, а пятый — акробат в странствующем цирке. И я — такой же, как они. Я сам зарабатываю себе на хлеб с одиннадцати лет, с тех пор как умерла моя мать. Учиться мне придется самому, и мне хочется знать, с чего начать.
— Первое, что вам, по-моему, следует сделать, это приняться за язык. Вы говорите… — она чуть было не сказала «ужасно», но остановилась и добавила: — не вполне правильно.
Он вспыхнул и почувствовал, как на лбу у него выступил пот.
— Да, я часто говорю на жаргоне и употребляю непонятные вам слова. Но ведь… я только эти слова и знаю. В голове у меня есть и другие слова, которые я вычитал из книжек, но я не знаю, как нужно их произносить, и потому я их не употребляю.
— Дело не столько в словах, сколько в неумении выражаться. Вы не сердитесь, что я говорю так откровенно? Мне не хотелось бы обидеть вас.
— Нет-нет! — воскликнул он, почувствовав к ней признательность за ее доброту. — Выкладывайте все. Знать мне нужно — так уж лучше узнать от вас, чем от кого-нибудь другого.
— В таком случае начнем.
И Рут указала ему на целый ряд ошибок, которые он постоянно допускал в произношении слов и построении фраз, и была поражена, как быстро и хорошо он усваивал ее замечания.
— Вам необходимо изучить грамматику, — сказала она. — Я сейчас схожу за книжкой и покажу, с чего начать.
Вернувшись с учебником грамматики, она придвинула свой стул поближе — он подумал, что ему, наверное, следовало бы помочь ей, — и села рядом с ним. Она стала перелистывать страницы; наклоненные головы их почти касались друг друга. Эта близость так волновала его, что он с трудом следил за ее словами. Но когда она начала объяснять ему правила спряжения глаголов, он даже забыл о ней. Он раньше и понятия не имел о спряжениях, и его поразило это раскрытие законов речи. Он наклонился над страницей, и волосы ее коснулись его щеки. Ему только раз в жизни случилось потерять сознание, но он почувствовал, что на этот раз близок к обмороку. Он не дышал, и сердце у него билось так сильно, что вся кровь, казалось, подступила к горлу и едва не задушила его. Никогда еще она не казалась ему столь достижимой. На один миг исчезла пропасть, разделявшая их. Но его чувство к ней оставалось таким же возвышенным. Не она опустилась до него, а он вознесся ввысь к ней. В это мгновение он испытывал к ней лишь благоговение, как к чему-то священному. Ему казалось, что он проник в святая святых, — медленно, осторожно он отвел голову в сторону, избегая прикосновения ее волос, от которого по всему телу его словно пробегал электрический ток. Но она ничего не заметила.
Глава VIII
Прошло несколько недель, в течение которых Мартин изучал грамматику, правила хорошего тона и жадно прочитывал все попадающиеся ему книги. Он совершенно не встречался с людьми своего класса. В клубе «Лотоса» девушки не могли понять, что с ним случилось, приставали с расспросами к Джиму. У Райли боксеры радовались, что Мартин больше не появляется. Между тем, во время одного из посещений библиотеки ему попалось еще одно сокровище. Эта книга раскрыла перед ним законы стихосложения, так же, как грамматика — законы речи; из нее он узнал о размере, форме и слоге и понял, каким образом создается красота стиха, так пленившая его. В другом современном сочинении поэзия рассматривалась как искусство изобразительное; теория эта развивалась очень подробно, причем приводилось множество примеров из произведений лучших поэтов. Никогда еще Мартин не читал ничего, даже романов, с таким увлечением и интересом, как эти две книги. Его свежий ум, двадцать лет находившийся в покое, теперь, под влиянием его твердого решения, схватывал все, что он читал, с быстротой, незнакомой даже людям, привыкшим к отвлеченному мышлению.
Теперь, когда он оглядывался назад на пройденный путь, прежний мир, в котором он когда-то вращался, мир суши, моря и кораблей, мир матросов и женщин-гарпий, этот мир казался ему узеньким, тесным; но при этом он как-то сливался с теперешним новым его миром и словно расширялся в его глазах. Ум его склонен был искать во всем единство, и он был удивлен, впервые найдя точки соприкосновения между обоими мирами. Сам он, под влиянием возвышенных мыслей и красоты, которые почерпнул из книг, сумел подняться выше своей среды; благодаря этому в нем стало крепнуть убеждение, что люди из высших слоев общества, как, например, Рут и ее родные, так же возвышенно мыслят и живут. На низах, там, где был он, существовала лишь мерзость; ему хотелось очиститься от этой мерзости, всю жизнь осквернявшей его, и подняться до высот, на которых пребывали лица из обеспеченного класса. Весь период своего детства и отрочества его постоянно томило какое-то беспокойство, ему чего-то нехватало, чего — он сам не знал до той минуты, пока не встретился с Рут. С тех пор томление его усилилось и обострилось; он понял, наконец, понял ясно и определенно, что всегда жаждал любви, красоты, интеллекта.
В течение этих нескольких недель он виделся с Рут раз шесть, и каждое свидание вдохновляло его снова и снова. Она учила его правильно изъясняться, поправляла ошибки в произношении и начала заниматься с ним арифметикой. Но беседы их не ограничивались только этим. Слишком хорошо он знал жизнь, слишком зрелый был у него ум, чтобы он мог удовольствоваться изучением дробей, кубических корней, арифметическими и синтаксическими работами. Беседа часто переходила на другие темы — о недавно прочитанном им стихотворении, о поэте, которого она изучала. Иногда она читала ему вслух свои любимые отрывки — и он от восторга возносился на седьмое небо. Ни у одной из знакомых ему женщин не было такого голоса. При первых его звуках, при малейшем произнесенном ею слове Мартин весь трепетал, чувствуя, что начинает любить ее еще больше. Самый тембр этого голоса был успокоительный, а все модуляции — мелодичны; в нем слышались нежность, богатство тона и еще что-то неуловимое — продукт культуры и прекрасной души. Слушая ее, он вспоминал резкие выкрики грубых женщин и завсегдатаев портовых кварталов, менее визгливые, пронзительные голоса фабричных работниц. Затем включалось его воображение — и все эти женщины проносились у него перед глазами; благодаря контрасту с ними очарование Рут проявлялось еще ярче. Наслаждение его усиливалось от сознания, что ум его вполне понимает то, что она читает, что она вся трепещет от красоты произведения. Она часто прочитывала ему отрывки из «Принцессы», при этом глаза ее порой наполнялись слезами, так сильно было в ней эстетическое чувство. В такие минуты его собственные эмоции увлекали его ввысь, и он казался себе богом: когда он смотрел на нее и слушал ее, он понимал, что проникает в самые глубокие ее тайны. И тогда, сознавая высоту, которой достигало его чувство, он признавался себе, что это и есть любовь и что нет в мире ничего выше любви. В его памяти всплывали все случаи, когда он раньше терял голову — либо под влиянием винных паров, либо от женских ласк, либо во время грубой, полной риска, борьбы; каким жалким и низменным в сравнении с тем, что он испытывал теперь, казался ему вызываемый всем этим трепет.
Рут же лишь неясно представляла себе, что происходит на самом деле. Она не испытывала еще сердечных увлечений. Все свои познания она черпала из книг, где обычные события игрой воображения превращались в волшебный, не похожий на реальность мир. Ей и не снилось, что этот грубый матрос постепенно овладевает ее сердцем, зажигая огонь, который когда-нибудь прорвется наружу и охватит всю ее бурным пламенем. Ей был неведом огонь страсти. Любовь представлялась ей в виде мерцающего света, чего-то нежного, как роса, или всплеска мирно текущей речки, чего-то свежего, как прохлада темной, бархатной летней ночи. Для нее любовь была скорее спокойной привязанностью, служением любимому существу в сумеречной, спокойной атмосфере, наполненной благоуханием цветов. Она не представляла себе, что любовь может быть подобна вулкану, всепожирающий огонь которого превращает сердце в усеянную пеплом пустыню. Она не подозревала о таинственных силах, как скрывающихся в ее собственной душе, так и существующих порой в жизни; бездны жизни были скрыты от нее морем иллюзий. Супружеское счастье ее родителей представлялось ей идеалом любви на почве сродства душ; она надеялась, что когда-нибудь и она вступит — без потрясений и мук — в это спокойное, приятное существование вдвоем с любимым человеком.
Поэтому она смотрела на Мартина Идена как на нечто новое, как на странную личность; впечатление, производимое им, она приписывала именно этой новизне и странности, и это казалось ей вполне естественным. С таким же странным чувством она, бывало, смотрела на диких зверей в клетках или на ураган и вздрагивала при виде яркого зигзага молнии. Во всем этом чувствовалось что-то космическое; так же и в Мартине таилась космическая сила. От него веяло свежим воздухом и необъятным простором. Его лицо носило на себе следы тропического солнца, а его упругие мускулы говорили о первобытной жизненной силе. Он носил на себе печать таинственного мира грубых людей и грубых деяний, который начинался там, за чертой, замыкавшей ее горизонт. Это был дикий, еще не укрощенный зверь, и она испытывала тщеславие, польщенная тем, что он кротко подходил к ее руке. У нее появилось весьма естественное побуждение — укротить это дикое существо. Это было побуждение бессознательное; ей и в голову не приходило, что она стремится вылепить из него, словно из мягкой глины, нечто вроде образа и подобия своего отца, которого считала идеалом. Из-за неопытности она не сознавала, что то космическое начало, которое она чувствовала в Мартине, не что иное, как любовь, эта основная космическая сила, которая заставляет мужчин и женщин стремиться друг к другу, побуждает оленей сражаться в период спаривания и даже вызывает тяготение атомов друг к другу.
Быстрое развитие Мартина заинтересовало и поразило Рут. Она с каждым разом открывала в нем такие способности, о которых и не подозревала; она видела, что семена учения падают на благодатную почву и дают пышные ростки. Она читала ему вслух Броунинга и подчас удивлялась его оригинальному толкованию спорных мест. Она не могла понять, что он благодаря своему опыту в общении с людьми и знанию жизни мог правильнее схватить мысль поэта, чем даже она. Некоторые его концепции казались ей наивными, но ее часто увлекали смелость его толкований и полет мысли, уносившейся в надзвездные пространства так высоко, что она порой не могла угнаться за ней и только ощущала трепет от присутствия какой-то неведомой ей мощи. Тогда она играла ему на рояле — но уже не назло ему; и музыка открывала ей неизведанные глубины в его душе, которая под влиянием звуков раскрывалась, как цветок под лучами солнца. Он быстро сумел перейти от обычного репертуара, популярного среди представителей его класса, к классической музыке, которую она почти всю знала наизусть. Однако он все еще отдавал предпочтение Вагнеру; больше всего его увлекала увертюра к «Тангейзеру», смысл которой она разъяснила ему. Мотив «Грота Венеры» был для него символическим изображением его прошлого; а мотив «Хора пилигримов» ассоциировался у него почему-то с ней самой. Эта музыка приводила его в восторженное возбуждение, и он возносился ввысь, в те призрачные области духа, где происходит вечная борьба добра и зла.
Иногда он не соглашался с ней, и тогда, под влиянием его мнения, у нее возникало сомнение в правильности ее собственного определения и понимания музыки. Зато относительно ее пения он ничего не говорил. Слишком уж отражалась в нем она сама; он мог только дивиться божественной мелодичности ее чистого сопрано и невольно сравнивал его со слабыми, дрожащими, визгливыми выкриками работниц, худосочных, с непоставленными голосами, или с хриплым от джина хором женщин в портовых городах. Она любила играть и петь для него. Впервые она властвовала над человеческой душой и наслаждалась тем, что мягкая глина так легко поддается лепке; она воображала, что по-своему лепит его, и намерения были у нее самые благие. К тому же ей было приятно с ним. Она больше не боялась его. Страх, который она испытала вначале, был в сущности лишь страхом перед собой, но теперь он исчез. Сама того не сознавая, она считала, что он принадлежит ей; вместе с тем его присутствие как-то подбодряло ее. Все это время она усиленно занималась в университете, а этот человек, от которого точно веяло свежим морским ветром, словно придавал ей силы и освежал ее после книжной пыли. Сила — вот в чем она нуждалась, и он умел вдохнуть в нее часть своей. Когда она входила в комнату, где он находился, или встречала его у дверей, ей казалось, что в нее вливается струя жизненной энергии. И после его ухода она возвращалась к своим книгам с новым удовольствием и свежим запасом сил.
Она хорошо знала Броунинга, но ей никогда не приходило в голову, что играть с чужой душой так же опасно, как с огнем. Интерес ее к Мартину все возрастал, а желание переделать его жизнь на новый лад начало превращаться в настоящую страсть.
— Вот, посмотрите, например, на мистера Бэтлера, — сказала Рут как-то раз, когда разговор о грамматике, арифметике и поэзии был окончен. — Вначале ему приходилось очень туго. Отец его служил кассиром в банке, но под конец жизни он не мог работать: он медленно угасал от чахотки в Аризоне. А когда он умер, мистер Бэтлер — Чарльз Бэтлер — остался совсем одинок. Отец его был уроженцем Австралии, и в Калифорнии у него не оказалось никаких родных. Он поступил в типографию — я сама много раз слышала от него этот рассказ, — где ему сначала платили по три доллара в неделю. А сейчас он зарабатывает по меньшей мере тридцать тысяч долларов в год. А как он этого добился? Он всегда отличался честностью, преданностью, трудолюбием и бережливостью. Он отказывал себе во всех удовольствиях, без которых не хотят обходиться молодые люди. Он взял себе за правило во что бы то ни стало откладывать каждую неделю определенную сумму. Разумеется, вскоре он стал получать больше трех долларов; а чем больше ему платили, тем больше он откладывал. Днем он ходил на службу, а по вечерам посещал вечернюю школу. Он постоянно думал о будущем. Затем он окончил вечерние курсы. Уже в семнадцать лет он стал наборщиком и получал отличное жалованье. Но он был честолюбив и мечтал сделать карьеру, а не только зарабатывать на хлеб. В конце концов он остановился на юриспруденции и поступил рассыльным в контору к моему отцу — рассыльным, подумайте только! Там ему платили четыре доллара в неделю. Но он уже научился делать сбережения и даже из этой суммы продолжал откладывать.
Рут умолкла, чтобы передохнуть. Ей хотелось посмотреть, какое впечатление произвел на Мартина ее рассказ. По лицу его было заметно, что он заинтересовался борьбой, некогда выдержанной юным мистером Бэтлером, но тем не менее слегка хмурился.
— По-моему, трудновато пришлось бедняге, — заметил Мартин. — Четыре доллара в неделю. Как он мог жить на это? Да, на это не раскрутишься! Вот я, например, плачу сейчас пять долларов за стол и комнату далеко не первого сорта, смею вас уверить. Собачью он вел жизнь, наверно. Пища, которую он ел…
— Он сам себе готовил, — перебила она, — на керосинке.
— Пища его наверняка была хуже той, которую дают матросам на самых скверных судах дальнего плавания, а там кормят так, что хуже нельзя.
— Но зато вспомните, кем он стал! — воскликнула она с энтузиазмом. — Подумайте только, сколько он получает в год! Все лишения, которые он перенес, теперь окупились в тысячу раз!
Мартин кинул на нее строгий взгляд.
— Готов держать пари, — сказал он, — что сейчас, когда мистер Бэтлер достиг богатства, он уже забыл о том, что значит радость в жизни. Если он так питался в течение многих лет, то, вероятно, совершенно расстроил себе пищеварение.
Рут опустила глаза под его строгим взглядом.
— Держу пари, что у него катар! — вызывающе заявил Мартин.
— Да, — согласилась она, — но…
— И еще готов биться об заклад, — не слушая ее, продолжал Мартин, — что он важен и скучен, как старый филин, и ничто его не радует, несмотря на все его тридцать тысяч в год. И ему даже не доставляет удовольствия видеть радость других. Разве я не прав?
Она кивнула головой в знак согласия и поспешно стала объяснять:
— Но он вовсе не из того типа людей. Он по характеру человек умеренный и серьезный. Он всегда был таким.
— Еще бы ему не быть таким, — произнес Мартин. — Каково молодому парню жить на три или на четыре доллара в неделю да самому готовить на керосинке, да еще деньги копить, да притом весь день работать, а по ночам учиться, — круглые сутки заниматься делом, без малейшего развлечения, и даже не знать, что значит повеселиться… Понятно, что его тридцать тысяч пришли слишком поздно!
Под влиянием жалости к Бэтлеру его воображение рисовало ему тысячи подробностей из жизни несчастного мальчика, его духовную ограниченность, превратившую его наконец лишь в «человека с тридцатью тысячами в год». С быстротой молнии перед ним пронеслась вся жизнь Чарльза Бэтлера.
— А знаете, — добавил он, — мне жаль мистера Бэтлера. Он был молод и потому не знал, что делает, но он лишил себя радости жизни ради каких-то тридцати тысяч в год, которые теперь пропадают у него зря. Ведь сейчас все равно на эти тридцать тысяч, выложи он даже их все сразу, он не может купить того удовольствия, которое дали бы ему, когда он был молод, какие-нибудь десять центов, догадайся он тогда не отложить их, а истратить на леденцы, или на орехи, или пойти в театр на галерку!
Эта оригинальность взглядов Мартина больше всего поражала Рут. Они не только отличались новизной и противоречили всем ее собственным воззрениям, она еще чувствовала в них долю истины, грозившую уничтожить или изменить ее убеждения. Будь ей четырнадцать лет вместо двадцати четырех, она несомненно изменилась бы; но она уже была не девочка; по характеру и воспитанию она отличалась консервативностью; мировоззрение ее успело выкристаллизоваться в ту форму, которая соответствовала ее положению в жизни. Правда, его оригинальные суждения иногда внушали ей какую-то тревогу, но она объясняла это тем, что все это ново для нее, что жизнь его была необычной, и скоро забывала об этом. Однако, хотя она и не соглашалась с этими взглядами Мартина, все же ее охватывал какой-то трепет, когда она видела, как убежденно он их высказывает, как ярко горят у него при этом глаза и каким серьезным становится лицо, в эти минуты ее еще больше тянуло к нему. Ей и в голову не приходило, что этот человек, пришедший откуда-то издалека, из-за черты, замыкавшей ее горизонт, явился затем, чтобы раскрыть перед ней новые, более широкие горизонты. Ее кругозор был ограничен и определялся кругозором окружающей ее среды, но ограниченный ум может подмечать ограниченность только у других. Поэтому она считала, что ее мировоззрение отличается необычайной широтой и что если они с Мартином не сходятся во взглядах, то лишь вследствие его ограниченности; она мечтала научить его видеть ее глазами и расширить его кругозор так, чтобы он слился с ее кругозором.
— Но я так и не окончила рассказывать, — продолжала она. — Бэтлер, по словам моего отца, работал так, как ни один рассыльный. Он всегда готов был работать. Он никогда не опаздывал, наоборот, приходил в контору за несколько минут до назначенного часа. А между тем, он и время умел беречь. Каждую свободную минуту он использовал для учебы. Так он изучил бухгалтерию и научился писать на машинке, брал уроки стенографии у репортера, писавшего судебную хронику; а так как репортер этот нуждался в практике, то Бэтлер, в виде платы за уроки, диктовал ему по ночам. Вскоре Бэтлер стал клерком, и клерком незаменимым. Отец очень ценил его; он видел, что Бэтлер пойдет далеко. По настоянию отца он и поступил в школу юриспруденции, сделался адвокатом и не успел он вернуться в контору, как отец взял его к себе младшим компаньоном. Это крупная личность. Он несколько раз отказывался от должности сенатора; по словам отца, его могут выбрать и в Верховный Суд, когда откроется вакансия, если только он согласится. Его жизнь должна служить всем нам вдохновляющим примером. Она доказывает, что человек сильной воли может подняться над окружающей его средой.
— Да, это выдающаяся личность, — искренне согласился Мартин.
Но все же он чувствовал в этом рассказе нечто противоречащее его чувству красоты и пониманию жизни. Он не мог себе представить, ради какой цели мистер Бэтлер всю жизнь ограничивал себя и отказывал себе во всем. Делай он это из любви к женщине или ради красоты, Мартин понял бы его. «Объятый страстью божественной, любовник безумный» мог отдать жизнь за поцелуй, но не за тридцать тысяч в год. Его не удовлетворила бы карьера мистера Бэтлера. И в ней чувствовалось что-то мелкое. Тридцать тысяч в год — штука недурная, но катар и невозможность испытать счастье, доступное всем людям, — все это лишало этот воистину княжеский доход всякой прелести.
Мартин пытался поделиться этими мыслями с Рут; но в результате только шокировал ее, вселив в нее убеждение, что ей необходимо еще поработать над его умственным развитием. Она отличалась известной узостью взглядов, когда человек считает, что его раса, его вера, его политические убеждения лучше и правильнее других и что все остальные рассеянные по миру люди гораздо ниже их. Это то же самодовольство, которое заставляло древнего еврея благодарить Бога за то, что он не родился женщиной, и которое в наше время гонит миссионеров на край земли, чтобы заменять чужих богов своими. Это самодовольство и толкало Рут к тому, чтобы переделать человека из другого мира на свой лад и превратить его в подобие людей ее круга.
Глава IX
— А! — воскликнул библиотекарь, наконец поняв.
— В какое время лучше всего прийти? Днем — пораньше, до обеда? Или вечером? Или в воскресенье?
— Вот что, — сказал с улыбкой библиотекарь, — позвоните ей по телефону и спросите ее.
— Я так и сделаю, — сказал Мартин, собирая книги и поворачиваясь, чтобы уходить. Вдруг он остановился и спросил: — Когда вы разговариваете с леди, ну, положим, с какой-нибудь мисс Лиззи Смит, как следует ее называть — мисс Лиззи или мисс Смит?
— Называйте ее «мисс Смит», — авторитетно заявил библиотекарь, — всегда говорите «мисс Смит», пока не познакомитесь с ней ближе.
Так Мартин решил свой сложный вопрос.
— Приходите, когда хотите, я весь день буду дома, — ответила Рут по телефону, когда Мартин, запинаясь, спросил ее, когда он может принести ей взятые у нее книги.
Она сама встретила его у входа. Ее женский взгляд сразу подметил выутюженные брюки и общую, правда, незначительную, но все же заметную, перемену к лучшему в его внешности. Ее поразило его лицо, — пышащее здоровьем лицо, от которого веяло силой и мощью. Она вновь почувствовала желание прижаться к нему, чтобы почувствовать теплоту, и вновь удивилась тому, что его присутствие так действовало на нее. И он в свою очередь вновь испытал прежнее ощущение блаженства от прикосновения к ее руке. Но между ними была разница: она внешне оставалась холодной и вполне владела собой, он же покраснел до корней волос. Он вошел вслед за ней, спотыкаясь, с прежней неловкостью, опять раскачиваясь из стороны в сторону.
Однако, когда они уселись в гостиной, дело пошло лучше — куда лучше, чем он вообще надеялся. Она старалась облегчить их беседу и делала это так деликатно, что он почувствовал еще более безумный прилив любви к ней. Сначала они поговорили о взятых им книгах, о Суинберне, полностью захватившем его, и о Броунинге, которого он не понимал; она переходила от одной темы к другой, а сама, между тем, думала, как бы помочь ему. Эта мысль уже несколько раз приходила ей в голову со времени их первой встречи. Ей хотелось помочь ему. Ни один человек еще не вызывал в ней подобной нежности и жалости, но жалости не обидной, а смешанной с каким-то материнским чувством. Жалость, которую он ей внушал, была не обычной: для этого в нем было слишком много чисто мужского, и оно так резко в нем проявлялось, что ее подчас охватывал страх и сердце от странных мыслей и чувств начинало биться сильнее. Ее не покидало давнишнее желание обнять его за шею, и эта мысль доставляла ей какое-то странное удовольствие. Она все еще сознавала неприличие такого желания, но теперь уже как-то привыкала к нему. Ей в голову не приходило, что зарождающаяся любовь проявляется подобным образом; ей не снилось, что чувство, которое ей внушает этот человек, — не что иное, как любовь. Ей казалось, что он интересует ее только как необычный человек, обладающий многими скрытыми способностями, что все это просто ее филантропство.
Она не понимала, что физически желает его; он же, напротив, знал, что любит ее и что никогда в жизни ничего не желал так, как ее. Раньше он любил поэзию как проявление красоты; но с тех пор, как он встретился с ней, перед ним широко раскрылась другая область — область поэтической любви. Эта любовь открыла ему глаза еще больше, чем Булфинч или Гэйли. Он помнил одну строфу из стихотворения:
И, объятый страстью божественной,
В поцелуе любовник безумный
Отдал жизнь — и с ней душу свою…
строфу, на которую он раньше не обратил бы ни малейшего внимания; теперь же эти слова не выходили у него из головы. Его поражала необычайная точность этой мысли: он глядел на Рут и думал, что с радостью умер бы за ее поцелуй. Он чувствовал, что сам принадлежит к породе «любовников безумных», готовых с радостью отдать жизнь за поцелуй, и гордился этим, как древний рыцарь — принадлежностью к своему ордену. Наконец-то он узнал смысл жизни, узнал, ради чего он появился на свет.
Он смотрел на нее, слушал ее слова, и понемногу его начали охватывать все более и более смелые мысли. Он вспоминал безумный восторг, который испытал от прикосновения ее руки там, у двери, и жаждал вновь ощутить его. Порой его взгляд останавливается на ее губах, и у него появлялось страстное желание коснуться их; но в этом желании не было ничего грубого, земного. Ему доставляло наслаждение наблюдать за движением этих губ, когда они произносили какие-нибудь слова; вместе с тем ему казалось, что они не такие, как у прочих мужчин и женщин. Эти губы не могли быть созданы из обыкновенной человеческой плоти, это были губы бесплотного духа; он жаждал их совершенно не так, как жаждал когда-то губ других женщин. Если бы он поцеловал их, коснулся их своими губами, то лишь с тем чувством благоговения, с которым припал бы к краю одежды Господа. Он сам не сознавал, какая в нем произошла переоценка ценностей, не чувствовал, что в глазах его, когда он смотрит на нее, светится тот же огонь, что у каждого охваченного страстью мужчины. Он и не подозревал, как пылко и страстно он глядит на нее, не подозревал, что зажег и ее своим огнем. Под влиянием ее девственной чистоты его чувство смягчалось, становилось возвышеннее, а мысли уносились в звездные, непорочно-бесстрастные выси. Он удивился бы, если бы ему сказали, что взгляд его горит огнем, от которого ее словно окатывает горячая волна, воспламеняющая ее. Рут ощущала какую-то неуловимую, сладкую тревогу, нарушавшую подчас ход ее мыслей, и тогда она мучительно искала, что бы еще сказать. Она вообще прекрасно умела вести разговор, и ее не могла не удивить ее собственная рассеянность; но она решила, что он — редкий тип и лишь потому его присутствие так на нее действует. Она всегда чутко реагировала на новые впечатления, и потому не было ничего удивительного в том, что появление этого жителя из другого мира так повлияло на нее.
Во время разговора ее не покидала мысль о том, как бы помочь ему, и она старалась направить беседу в нужное русло, но Мартин первый прямо коснулся этого вопроса.
— Не дадите ли вы мне совет? — начал он. Она охотно согласилась, и сердце его сильнее забилось от восторга. — Помните ли, в прошлый раз я сказал вам, что не умею говорить о книгах и тому подобное? Ну, так вот, с тех пор я много размышлял. Я исправно хожу в библиотеку, но почти все книги, за которые я брался, оказались мне не под силу. Может быть, мне надо начать сначала. Ведь у меня не было возможности учиться. С детства мне приходилось много работать. А с тех пор, как я стал ходить в библиотеку и увидел там кучу новых книг, я стал смотреть на них другими глазами. Я решил, что до сих пор читал не то, что следует. Знаете сами, какие книжки попадают к ковбоям в лагерь или к матросам на бак, — это совсем не то, что у вас, например. Ну, так я только такие книжки и читал. А все-таки — я вовсе не хочу хвастаться — я не такой, как другие, с кем мне приходилось иметь дело. Не то, чтобы я был лучше своих товарищей, матросов или ковбоев. Я и ковбоем был, хотя недолго, но всегда любил книги; я читал все, что мне попадалось… одним словом, я думаю совсем не так, как большинство из них. Так вот в чем дело. Я никогда раньше не бывал в таком доме, как ваш. Когда я пришел к вам неделю тому назад и увидел все это, и вас, и вашу матушку, и ваших братьев, и все — мне это… ну, понравилось. Я слыхал, что бывают такие дома и читал про это в книгах, а когда познакомился с вами, то понял, что в книгах все написано правильно. Но главное то, что это мне нравится. Я сам хочу этого. Хочу теперь же, сейчас. Я хочу дышать таким воздухом, как здесь, чтобы меня окружали книги, картины, красивые вещи, чтобы люди не кричали, были сами чистые и мысли чтоб у них были чистые. До сих пор я только и слышал что разговоры о еде, да как бы за квартиру заплатить, или денег накопить, или напиться. Когда вы пошли навстречу вашей матери и поцеловали ее, то мне показалось, что я никогда не видал ничего прекраснее. Я хорошо знаю жизнь, я как-то лучше ее знаю, чем люди, которые меня окружают. Я люблю смотреть вокруг; мне хочется все видеть и вижу я по-своему.
Но я все-таки еще не сказал вам главного. Вот в чем дело: я хочу подняться до той жизни, которой живете вы все здесь. Ведь в жизни есть еще нечто, кроме пьянства, тяжелой работы и шатания по свету. Но как мне этого достигнуть? С чего начать? Я знаю, что это даром не дается, а там, где дело касается работы, я любому дам сто очков вперед. Если уж я возьмусь за что-нибудь, то буду работать день и ночь. Может быть, вы будете смеяться надо мной за то, что я к вам обратился. Я сам знаю, что не следовало бы вас об этом спрашивать, но мне не к кому больше пойти, кроме разве Артура. Может быть, и надо было к нему обратиться. Будь я…
Голос его оборвался. Твердое решение спросить у нее совета вдруг пропало от внезапной мысли, что он напрасно не пошел к Артуру, а вместо этого опять оказался в дураках. Рут заговорила не сразу. Она слишком была поглощена вопросом, как примирить его нескладную, запинающуюся речь и простые мысли с тем, что она прочла у него на лице. Никогда еще она не видела глаз, в которых светилась бы такая сила. Они убеждали ее, что этот человек может совершить все, что угодно, но это чувство как-то плохо вязалось с беспомощностью выраженного. Ее собственный ум отличался такой сложностью и сообразительностью, что она не сумела понять и оценить эту беспомощную простоту и непосредственность. И все же в самой его неуверенности заключалась сила. Он казался ей великаном, старающимся разорвать связывающие его путы. Наконец она заговорила. Лицо ее выражало глубокое сочувствие к нему.
— Вы сами отлично сознаете, чего вам не хватает, — образования. Вам нужно начать сначала: окончить школу, а затем — поступить в университет.
— Но ведь на это нужны деньги, — перебил он ее.
— Ах! — воскликнула она. — А я об этом и не подумала. Но у вас, наверное, есть кто-то из родных, кто мог бы помочь вам?
Он отрицательно покачал головой.
— Отец и мать мои умерли. У меня две сестры, — одна замужем, а другая, наверное, скоро выйдет, у меня целая куча братьев — я самый младший, но они никогда никому не помогали. Они разбрелись по миру в поисках счастья. Старший умер в Индии. Двое сейчас в Южной Африке, четвертый — матрос на китобойном судне, он теперь в плавании, а пятый — акробат в странствующем цирке. И я — такой же, как они. Я сам зарабатываю себе на хлеб с одиннадцати лет, с тех пор как умерла моя мать. Учиться мне придется самому, и мне хочется знать, с чего начать.
— Первое, что вам, по-моему, следует сделать, это приняться за язык. Вы говорите… — она чуть было не сказала «ужасно», но остановилась и добавила: — не вполне правильно.
Он вспыхнул и почувствовал, как на лбу у него выступил пот.
— Да, я часто говорю на жаргоне и употребляю непонятные вам слова. Но ведь… я только эти слова и знаю. В голове у меня есть и другие слова, которые я вычитал из книжек, но я не знаю, как нужно их произносить, и потому я их не употребляю.
— Дело не столько в словах, сколько в неумении выражаться. Вы не сердитесь, что я говорю так откровенно? Мне не хотелось бы обидеть вас.
— Нет-нет! — воскликнул он, почувствовав к ней признательность за ее доброту. — Выкладывайте все. Знать мне нужно — так уж лучше узнать от вас, чем от кого-нибудь другого.
— В таком случае начнем.
И Рут указала ему на целый ряд ошибок, которые он постоянно допускал в произношении слов и построении фраз, и была поражена, как быстро и хорошо он усваивал ее замечания.
— Вам необходимо изучить грамматику, — сказала она. — Я сейчас схожу за книжкой и покажу, с чего начать.
Вернувшись с учебником грамматики, она придвинула свой стул поближе — он подумал, что ему, наверное, следовало бы помочь ей, — и села рядом с ним. Она стала перелистывать страницы; наклоненные головы их почти касались друг друга. Эта близость так волновала его, что он с трудом следил за ее словами. Но когда она начала объяснять ему правила спряжения глаголов, он даже забыл о ней. Он раньше и понятия не имел о спряжениях, и его поразило это раскрытие законов речи. Он наклонился над страницей, и волосы ее коснулись его щеки. Ему только раз в жизни случилось потерять сознание, но он почувствовал, что на этот раз близок к обмороку. Он не дышал, и сердце у него билось так сильно, что вся кровь, казалось, подступила к горлу и едва не задушила его. Никогда еще она не казалась ему столь достижимой. На один миг исчезла пропасть, разделявшая их. Но его чувство к ней оставалось таким же возвышенным. Не она опустилась до него, а он вознесся ввысь к ней. В это мгновение он испытывал к ней лишь благоговение, как к чему-то священному. Ему казалось, что он проник в святая святых, — медленно, осторожно он отвел голову в сторону, избегая прикосновения ее волос, от которого по всему телу его словно пробегал электрический ток. Но она ничего не заметила.
Глава VIII
Прошло несколько недель, в течение которых Мартин изучал грамматику, правила хорошего тона и жадно прочитывал все попадающиеся ему книги. Он совершенно не встречался с людьми своего класса. В клубе «Лотоса» девушки не могли понять, что с ним случилось, приставали с расспросами к Джиму. У Райли боксеры радовались, что Мартин больше не появляется. Между тем, во время одного из посещений библиотеки ему попалось еще одно сокровище. Эта книга раскрыла перед ним законы стихосложения, так же, как грамматика — законы речи; из нее он узнал о размере, форме и слоге и понял, каким образом создается красота стиха, так пленившая его. В другом современном сочинении поэзия рассматривалась как искусство изобразительное; теория эта развивалась очень подробно, причем приводилось множество примеров из произведений лучших поэтов. Никогда еще Мартин не читал ничего, даже романов, с таким увлечением и интересом, как эти две книги. Его свежий ум, двадцать лет находившийся в покое, теперь, под влиянием его твердого решения, схватывал все, что он читал, с быстротой, незнакомой даже людям, привыкшим к отвлеченному мышлению.
Теперь, когда он оглядывался назад на пройденный путь, прежний мир, в котором он когда-то вращался, мир суши, моря и кораблей, мир матросов и женщин-гарпий, этот мир казался ему узеньким, тесным; но при этом он как-то сливался с теперешним новым его миром и словно расширялся в его глазах. Ум его склонен был искать во всем единство, и он был удивлен, впервые найдя точки соприкосновения между обоими мирами. Сам он, под влиянием возвышенных мыслей и красоты, которые почерпнул из книг, сумел подняться выше своей среды; благодаря этому в нем стало крепнуть убеждение, что люди из высших слоев общества, как, например, Рут и ее родные, так же возвышенно мыслят и живут. На низах, там, где был он, существовала лишь мерзость; ему хотелось очиститься от этой мерзости, всю жизнь осквернявшей его, и подняться до высот, на которых пребывали лица из обеспеченного класса. Весь период своего детства и отрочества его постоянно томило какое-то беспокойство, ему чего-то нехватало, чего — он сам не знал до той минуты, пока не встретился с Рут. С тех пор томление его усилилось и обострилось; он понял, наконец, понял ясно и определенно, что всегда жаждал любви, красоты, интеллекта.
В течение этих нескольких недель он виделся с Рут раз шесть, и каждое свидание вдохновляло его снова и снова. Она учила его правильно изъясняться, поправляла ошибки в произношении и начала заниматься с ним арифметикой. Но беседы их не ограничивались только этим. Слишком хорошо он знал жизнь, слишком зрелый был у него ум, чтобы он мог удовольствоваться изучением дробей, кубических корней, арифметическими и синтаксическими работами. Беседа часто переходила на другие темы — о недавно прочитанном им стихотворении, о поэте, которого она изучала. Иногда она читала ему вслух свои любимые отрывки — и он от восторга возносился на седьмое небо. Ни у одной из знакомых ему женщин не было такого голоса. При первых его звуках, при малейшем произнесенном ею слове Мартин весь трепетал, чувствуя, что начинает любить ее еще больше. Самый тембр этого голоса был успокоительный, а все модуляции — мелодичны; в нем слышались нежность, богатство тона и еще что-то неуловимое — продукт культуры и прекрасной души. Слушая ее, он вспоминал резкие выкрики грубых женщин и завсегдатаев портовых кварталов, менее визгливые, пронзительные голоса фабричных работниц. Затем включалось его воображение — и все эти женщины проносились у него перед глазами; благодаря контрасту с ними очарование Рут проявлялось еще ярче. Наслаждение его усиливалось от сознания, что ум его вполне понимает то, что она читает, что она вся трепещет от красоты произведения. Она часто прочитывала ему отрывки из «Принцессы», при этом глаза ее порой наполнялись слезами, так сильно было в ней эстетическое чувство. В такие минуты его собственные эмоции увлекали его ввысь, и он казался себе богом: когда он смотрел на нее и слушал ее, он понимал, что проникает в самые глубокие ее тайны. И тогда, сознавая высоту, которой достигало его чувство, он признавался себе, что это и есть любовь и что нет в мире ничего выше любви. В его памяти всплывали все случаи, когда он раньше терял голову — либо под влиянием винных паров, либо от женских ласк, либо во время грубой, полной риска, борьбы; каким жалким и низменным в сравнении с тем, что он испытывал теперь, казался ему вызываемый всем этим трепет.
Рут же лишь неясно представляла себе, что происходит на самом деле. Она не испытывала еще сердечных увлечений. Все свои познания она черпала из книг, где обычные события игрой воображения превращались в волшебный, не похожий на реальность мир. Ей и не снилось, что этот грубый матрос постепенно овладевает ее сердцем, зажигая огонь, который когда-нибудь прорвется наружу и охватит всю ее бурным пламенем. Ей был неведом огонь страсти. Любовь представлялась ей в виде мерцающего света, чего-то нежного, как роса, или всплеска мирно текущей речки, чего-то свежего, как прохлада темной, бархатной летней ночи. Для нее любовь была скорее спокойной привязанностью, служением любимому существу в сумеречной, спокойной атмосфере, наполненной благоуханием цветов. Она не представляла себе, что любовь может быть подобна вулкану, всепожирающий огонь которого превращает сердце в усеянную пеплом пустыню. Она не подозревала о таинственных силах, как скрывающихся в ее собственной душе, так и существующих порой в жизни; бездны жизни были скрыты от нее морем иллюзий. Супружеское счастье ее родителей представлялось ей идеалом любви на почве сродства душ; она надеялась, что когда-нибудь и она вступит — без потрясений и мук — в это спокойное, приятное существование вдвоем с любимым человеком.
Поэтому она смотрела на Мартина Идена как на нечто новое, как на странную личность; впечатление, производимое им, она приписывала именно этой новизне и странности, и это казалось ей вполне естественным. С таким же странным чувством она, бывало, смотрела на диких зверей в клетках или на ураган и вздрагивала при виде яркого зигзага молнии. Во всем этом чувствовалось что-то космическое; так же и в Мартине таилась космическая сила. От него веяло свежим воздухом и необъятным простором. Его лицо носило на себе следы тропического солнца, а его упругие мускулы говорили о первобытной жизненной силе. Он носил на себе печать таинственного мира грубых людей и грубых деяний, который начинался там, за чертой, замыкавшей ее горизонт. Это был дикий, еще не укрощенный зверь, и она испытывала тщеславие, польщенная тем, что он кротко подходил к ее руке. У нее появилось весьма естественное побуждение — укротить это дикое существо. Это было побуждение бессознательное; ей и в голову не приходило, что она стремится вылепить из него, словно из мягкой глины, нечто вроде образа и подобия своего отца, которого считала идеалом. Из-за неопытности она не сознавала, что то космическое начало, которое она чувствовала в Мартине, не что иное, как любовь, эта основная космическая сила, которая заставляет мужчин и женщин стремиться друг к другу, побуждает оленей сражаться в период спаривания и даже вызывает тяготение атомов друг к другу.
Быстрое развитие Мартина заинтересовало и поразило Рут. Она с каждым разом открывала в нем такие способности, о которых и не подозревала; она видела, что семена учения падают на благодатную почву и дают пышные ростки. Она читала ему вслух Броунинга и подчас удивлялась его оригинальному толкованию спорных мест. Она не могла понять, что он благодаря своему опыту в общении с людьми и знанию жизни мог правильнее схватить мысль поэта, чем даже она. Некоторые его концепции казались ей наивными, но ее часто увлекали смелость его толкований и полет мысли, уносившейся в надзвездные пространства так высоко, что она порой не могла угнаться за ней и только ощущала трепет от присутствия какой-то неведомой ей мощи. Тогда она играла ему на рояле — но уже не назло ему; и музыка открывала ей неизведанные глубины в его душе, которая под влиянием звуков раскрывалась, как цветок под лучами солнца. Он быстро сумел перейти от обычного репертуара, популярного среди представителей его класса, к классической музыке, которую она почти всю знала наизусть. Однако он все еще отдавал предпочтение Вагнеру; больше всего его увлекала увертюра к «Тангейзеру», смысл которой она разъяснила ему. Мотив «Грота Венеры» был для него символическим изображением его прошлого; а мотив «Хора пилигримов» ассоциировался у него почему-то с ней самой. Эта музыка приводила его в восторженное возбуждение, и он возносился ввысь, в те призрачные области духа, где происходит вечная борьба добра и зла.
Иногда он не соглашался с ней, и тогда, под влиянием его мнения, у нее возникало сомнение в правильности ее собственного определения и понимания музыки. Зато относительно ее пения он ничего не говорил. Слишком уж отражалась в нем она сама; он мог только дивиться божественной мелодичности ее чистого сопрано и невольно сравнивал его со слабыми, дрожащими, визгливыми выкриками работниц, худосочных, с непоставленными голосами, или с хриплым от джина хором женщин в портовых городах. Она любила играть и петь для него. Впервые она властвовала над человеческой душой и наслаждалась тем, что мягкая глина так легко поддается лепке; она воображала, что по-своему лепит его, и намерения были у нее самые благие. К тому же ей было приятно с ним. Она больше не боялась его. Страх, который она испытала вначале, был в сущности лишь страхом перед собой, но теперь он исчез. Сама того не сознавая, она считала, что он принадлежит ей; вместе с тем его присутствие как-то подбодряло ее. Все это время она усиленно занималась в университете, а этот человек, от которого точно веяло свежим морским ветром, словно придавал ей силы и освежал ее после книжной пыли. Сила — вот в чем она нуждалась, и он умел вдохнуть в нее часть своей. Когда она входила в комнату, где он находился, или встречала его у дверей, ей казалось, что в нее вливается струя жизненной энергии. И после его ухода она возвращалась к своим книгам с новым удовольствием и свежим запасом сил.
Она хорошо знала Броунинга, но ей никогда не приходило в голову, что играть с чужой душой так же опасно, как с огнем. Интерес ее к Мартину все возрастал, а желание переделать его жизнь на новый лад начало превращаться в настоящую страсть.
— Вот, посмотрите, например, на мистера Бэтлера, — сказала Рут как-то раз, когда разговор о грамматике, арифметике и поэзии был окончен. — Вначале ему приходилось очень туго. Отец его служил кассиром в банке, но под конец жизни он не мог работать: он медленно угасал от чахотки в Аризоне. А когда он умер, мистер Бэтлер — Чарльз Бэтлер — остался совсем одинок. Отец его был уроженцем Австралии, и в Калифорнии у него не оказалось никаких родных. Он поступил в типографию — я сама много раз слышала от него этот рассказ, — где ему сначала платили по три доллара в неделю. А сейчас он зарабатывает по меньшей мере тридцать тысяч долларов в год. А как он этого добился? Он всегда отличался честностью, преданностью, трудолюбием и бережливостью. Он отказывал себе во всех удовольствиях, без которых не хотят обходиться молодые люди. Он взял себе за правило во что бы то ни стало откладывать каждую неделю определенную сумму. Разумеется, вскоре он стал получать больше трех долларов; а чем больше ему платили, тем больше он откладывал. Днем он ходил на службу, а по вечерам посещал вечернюю школу. Он постоянно думал о будущем. Затем он окончил вечерние курсы. Уже в семнадцать лет он стал наборщиком и получал отличное жалованье. Но он был честолюбив и мечтал сделать карьеру, а не только зарабатывать на хлеб. В конце концов он остановился на юриспруденции и поступил рассыльным в контору к моему отцу — рассыльным, подумайте только! Там ему платили четыре доллара в неделю. Но он уже научился делать сбережения и даже из этой суммы продолжал откладывать.
Рут умолкла, чтобы передохнуть. Ей хотелось посмотреть, какое впечатление произвел на Мартина ее рассказ. По лицу его было заметно, что он заинтересовался борьбой, некогда выдержанной юным мистером Бэтлером, но тем не менее слегка хмурился.
— По-моему, трудновато пришлось бедняге, — заметил Мартин. — Четыре доллара в неделю. Как он мог жить на это? Да, на это не раскрутишься! Вот я, например, плачу сейчас пять долларов за стол и комнату далеко не первого сорта, смею вас уверить. Собачью он вел жизнь, наверно. Пища, которую он ел…
— Он сам себе готовил, — перебила она, — на керосинке.
— Пища его наверняка была хуже той, которую дают матросам на самых скверных судах дальнего плавания, а там кормят так, что хуже нельзя.
— Но зато вспомните, кем он стал! — воскликнула она с энтузиазмом. — Подумайте только, сколько он получает в год! Все лишения, которые он перенес, теперь окупились в тысячу раз!
Мартин кинул на нее строгий взгляд.
— Готов держать пари, — сказал он, — что сейчас, когда мистер Бэтлер достиг богатства, он уже забыл о том, что значит радость в жизни. Если он так питался в течение многих лет, то, вероятно, совершенно расстроил себе пищеварение.
Рут опустила глаза под его строгим взглядом.
— Держу пари, что у него катар! — вызывающе заявил Мартин.
— Да, — согласилась она, — но…
— И еще готов биться об заклад, — не слушая ее, продолжал Мартин, — что он важен и скучен, как старый филин, и ничто его не радует, несмотря на все его тридцать тысяч в год. И ему даже не доставляет удовольствия видеть радость других. Разве я не прав?
Она кивнула головой в знак согласия и поспешно стала объяснять:
— Но он вовсе не из того типа людей. Он по характеру человек умеренный и серьезный. Он всегда был таким.
— Еще бы ему не быть таким, — произнес Мартин. — Каково молодому парню жить на три или на четыре доллара в неделю да самому готовить на керосинке, да еще деньги копить, да притом весь день работать, а по ночам учиться, — круглые сутки заниматься делом, без малейшего развлечения, и даже не знать, что значит повеселиться… Понятно, что его тридцать тысяч пришли слишком поздно!
Под влиянием жалости к Бэтлеру его воображение рисовало ему тысячи подробностей из жизни несчастного мальчика, его духовную ограниченность, превратившую его наконец лишь в «человека с тридцатью тысячами в год». С быстротой молнии перед ним пронеслась вся жизнь Чарльза Бэтлера.
— А знаете, — добавил он, — мне жаль мистера Бэтлера. Он был молод и потому не знал, что делает, но он лишил себя радости жизни ради каких-то тридцати тысяч в год, которые теперь пропадают у него зря. Ведь сейчас все равно на эти тридцать тысяч, выложи он даже их все сразу, он не может купить того удовольствия, которое дали бы ему, когда он был молод, какие-нибудь десять центов, догадайся он тогда не отложить их, а истратить на леденцы, или на орехи, или пойти в театр на галерку!
Эта оригинальность взглядов Мартина больше всего поражала Рут. Они не только отличались новизной и противоречили всем ее собственным воззрениям, она еще чувствовала в них долю истины, грозившую уничтожить или изменить ее убеждения. Будь ей четырнадцать лет вместо двадцати четырех, она несомненно изменилась бы; но она уже была не девочка; по характеру и воспитанию она отличалась консервативностью; мировоззрение ее успело выкристаллизоваться в ту форму, которая соответствовала ее положению в жизни. Правда, его оригинальные суждения иногда внушали ей какую-то тревогу, но она объясняла это тем, что все это ново для нее, что жизнь его была необычной, и скоро забывала об этом. Однако, хотя она и не соглашалась с этими взглядами Мартина, все же ее охватывал какой-то трепет, когда она видела, как убежденно он их высказывает, как ярко горят у него при этом глаза и каким серьезным становится лицо, в эти минуты ее еще больше тянуло к нему. Ей и в голову не приходило, что этот человек, пришедший откуда-то издалека, из-за черты, замыкавшей ее горизонт, явился затем, чтобы раскрыть перед ней новые, более широкие горизонты. Ее кругозор был ограничен и определялся кругозором окружающей ее среды, но ограниченный ум может подмечать ограниченность только у других. Поэтому она считала, что ее мировоззрение отличается необычайной широтой и что если они с Мартином не сходятся во взглядах, то лишь вследствие его ограниченности; она мечтала научить его видеть ее глазами и расширить его кругозор так, чтобы он слился с ее кругозором.
— Но я так и не окончила рассказывать, — продолжала она. — Бэтлер, по словам моего отца, работал так, как ни один рассыльный. Он всегда готов был работать. Он никогда не опаздывал, наоборот, приходил в контору за несколько минут до назначенного часа. А между тем, он и время умел беречь. Каждую свободную минуту он использовал для учебы. Так он изучил бухгалтерию и научился писать на машинке, брал уроки стенографии у репортера, писавшего судебную хронику; а так как репортер этот нуждался в практике, то Бэтлер, в виде платы за уроки, диктовал ему по ночам. Вскоре Бэтлер стал клерком, и клерком незаменимым. Отец очень ценил его; он видел, что Бэтлер пойдет далеко. По настоянию отца он и поступил в школу юриспруденции, сделался адвокатом и не успел он вернуться в контору, как отец взял его к себе младшим компаньоном. Это крупная личность. Он несколько раз отказывался от должности сенатора; по словам отца, его могут выбрать и в Верховный Суд, когда откроется вакансия, если только он согласится. Его жизнь должна служить всем нам вдохновляющим примером. Она доказывает, что человек сильной воли может подняться над окружающей его средой.
— Да, это выдающаяся личность, — искренне согласился Мартин.
Но все же он чувствовал в этом рассказе нечто противоречащее его чувству красоты и пониманию жизни. Он не мог себе представить, ради какой цели мистер Бэтлер всю жизнь ограничивал себя и отказывал себе во всем. Делай он это из любви к женщине или ради красоты, Мартин понял бы его. «Объятый страстью божественной, любовник безумный» мог отдать жизнь за поцелуй, но не за тридцать тысяч в год. Его не удовлетворила бы карьера мистера Бэтлера. И в ней чувствовалось что-то мелкое. Тридцать тысяч в год — штука недурная, но катар и невозможность испытать счастье, доступное всем людям, — все это лишало этот воистину княжеский доход всякой прелести.
Мартин пытался поделиться этими мыслями с Рут; но в результате только шокировал ее, вселив в нее убеждение, что ей необходимо еще поработать над его умственным развитием. Она отличалась известной узостью взглядов, когда человек считает, что его раса, его вера, его политические убеждения лучше и правильнее других и что все остальные рассеянные по миру люди гораздо ниже их. Это то же самодовольство, которое заставляло древнего еврея благодарить Бога за то, что он не родился женщиной, и которое в наше время гонит миссионеров на край земли, чтобы заменять чужих богов своими. Это самодовольство и толкало Рут к тому, чтобы переделать человека из другого мира на свой лад и превратить его в подобие людей ее круга.
Глава IX