Она представила себе, как русалка резвится в море, выпрыгивает из волн, словно дельфин, поет, как соловей. Она представила ее себе жестокой и безжалостной, точно гигантский спрут. Она изобразила ее свободной, нежащейся на волнах, которые льнут к ее гибкому телу.
Рисунок подрагивал в неровном свете оплывающей свечи; казалось, он вот-вот оживет. Морская тварь испустила крик не ярости и страха, а неистовой, неудержимой радости.
Мари-Жозеф ахнула и рывком выпрямилась. Ее тело содрогалось от несказанного, ужасающего наслаждения.
За стенами дворца светилась во тьме дымка тумана, заполняя весь сад, и потому мраморные статуи, казалось, шествовали по облакам, а русалочий шатер превратился в остров, плывущий по призрачному морю. В ночи послышались звонкие трели, с каждым мгновением набиравшие силу. Меж апельсиновыми деревцами метались какие-то тени.
«Это Шартр и его возлюбленная? — подумала Мари-Жозеф. — Или это инкуб и суккуб?»
Тени заметили ее и, обнаженные и прекрасные, стали манить к себе. Они умоляли отдаться им, обещая в награду радость и наслаждение. Она вздрогнула, с горечью осознав, как легко впасть в искушение, но не могла видеть в них духов зла.
Мари-Жозеф заморгала, не в силах отличить создания собственного воображения от снов.
А русалка тем временем все пела. Мари-Жозеф распахнула окно. Вместе с нежной мелодией в комнату проник холодный, влажный ночной воздух. Она схватила перо и записала рефрен.
Несколько часов спустя, когда луна зашла, зодиакальный свет превратил стелющуюся дымку тумана в сверкающее расплавленное серебро.
Русалка затихла. Тени исчезли. Перо выпало из сведенных судорогой пальцев Мари-Жозеф. Она собрала листы, покрывавшие весь пол, — рисунки и партитуру кантаты. Дрожащая, измученная, с воспаленными глазами, она онемевшими руками захлопнула окно и сжалась в комочек под роскошным плащом шевалье.
Глава 14
Люсьен прижал ладонь к щеке Жюльетт, чтобы в последний раз ощутить и навсегда запомнить тепло ее кожи, ее грубоватый юмор, ее остроумие, оспинки на лице, столь же дорогие ему, сколь и ее карие глаза, длинные, шелковистые прямые волосы, которые она убирала совсем просто, дерзко отвергая моду на причудливые прически и кокетливые локоны.
Она отвернулась, даже сейчас пытаясь скрыть обезображенное рубцами лицо.
— Я буду по тебе скучать, — сказал он.
— А я по тебе. — Она наклонилась и поцеловала его. — Но я всегда буду с любовью вспоминать тебя и наш роман.
Он помог ей сесть в карету и долго глядел ей вслед, пока карета не исчезла в лучах рассветного солнца.
Зели опустилась на одно колено, Люсьен забрался в седло и направил лошадь к дворцу. Сначала она шла шагом, словно наслаждаясь прекрасным осенним утром; потом загарцевала, резко взмахивая хвостом. Он пустил ее рысью, затем прошептал что-то ей на ухо — и она понеслась галопом.
Люсьен больше не сдерживал Зели, но даже стремительный бег и жизнерадостность кобылы, которыми он так привык наслаждаться, не могли заглушить боль разлуки с маркизой де ла Фер.
Зели полетела по Парижскому проспекту, но Люсьен уговорил ее перейти на более спокойную рысь. На подступах к дворцу уже показались посетители, а он не хотел задавить лошадью подданных его величества.
«Мы с Жюльетт навсегда запомним эту последнюю ночь, — размышлял он, — и ласки, которые дарили друг другу. Постарайся не думать о предстоящей ночи и холодной постели. Лучше подумай, какой подарок сделать ей к свадьбе в знак глубокого почтения. И предвкушай мадемуазель д’Арманьяк».
Поравнявшись с экипажами, детьми, киосками, в которых продавали мороженое и давали напрокат жестяные шпаги, Зели нервно запрядала ушами. Все это она видела тысячу раз. На поле брани или на охоте она превращалась в самого доблестного скакуна, надежного, осторожного и храброго. Однако иногда от скуки она делалась мнительной, начинала показывать норов и могла в ужасе встать на дыбы, если рядом с ней обламывалась сухая ветка. Но бывало, что она невозмутимо, как ни в чем не бывало скакала себе легким галопом, когда из-под копыт у нее внезапно взмывал фазан.
Люсьен слегка натянул поводья, напомнив арабской кобыле о своей нерушимой власти. Пусть порезвится, но сбросить себя с седла он не позволит, особенно теперь, когда его нога почти зажила, да еще на глазах у всех этих парижских дворян и дам, торговцев и мещанок. Все они принадлежали к более высокому классу общества, нежели те, кому он от имени короля регулярно раздавал милостыню, но все же они знали его лично или, по крайней мере, слышали о нем. Они кланялись, когда он проезжал мимо, а он притрагивался к полям шляпы.
Люсьен старался не предаваться сожалениям по поводу выбора Жюльетт. Она хотела остаться с ним, но он не мог пообещать ей то, чего она так страстно желала. Всякий раз, когда недуг огненными клещами терзал его тело или, хуже того, боль обрушивалась на него в минуты и часы, когда он не смел ни сказать вслух о своих страданиях, ни чем-то облегчить свои муки, он возобновлял свою клятву не вступать в брак и не иметь детей.
В проезде под северным флигелем дворца Мари-Жозеф взяла из рук Жака поводья Заши и поднялась по лесенке. Хотя, когда Мари-Жозеф скользнула в седло, Заши стояла как вкопанная, кобыла напряглась, каждой частичкой своего естества стремясь кинуться с места во весь опор через версальские сады в лес. Она помахивала черным хвостом, точно флагом.
«Какая жалость, напрасная трата ее усилий, — подумала Мари-Жозеф, — на такой прекрасной лошади ездить всего-то из дворца и опять во дворец». Жак передал ей ящик с живописными принадлежностями.
Послышалось цоканье копыт по булыжнику, эхом отдававшееся от стен. К ней подъезжал граф Люсьен.
— Доброе утро, мадемуазель де ла Круа, — приветствовал он ее.
— Доброе утро, граф Люсьен, — холодно ответила Мари-Жозеф. — Полагаю, вчера вечером вы были окружены всевозможными удобствами.
— Да, я действительно ни в чем не нуждался, все отвечало моим желаниям, благодарю вас за заботу.
Он отвечал с безупречной учтивостью, и Мари-Жозеф невольно сделалось стыдно за свою грубость. Ей не пристало судить графа Люсьена за его любовные связи или за его грехи. Он ничем не заслужил ее гнева, он всего-навсего не скрыл от нее правду. Она смутилась, но не могла даже попросить прощения, так как он не казался оскорбленным.
Надеясь искупить свою вину, она открыла ящик с живописными принадлежностями и подала графу Люсьену эскизы медали. Он проглядел их, изумленно приподняв одну светлую бровь.
— Они подойдут? — спросила она.
— Не мне решать. Выбирать будет его величество.
— Мне казалось, что они недурны, — не без резкости заключила она.
— Они превосходны, — откликнулся он, — и я ни минуты в этом не сомневался. Но подойдут ли они для медали, будет решать король.
— Благодарю вас за высокую оценку моих усилий, — улыбнулась Мари-Жозеф. — И за камертон, он прибыл без приключений.
Его доставил лакей, а не месье Гупийе.
— И за чудесный клавесин.
Играя на этом инструменте, она чувствовала, как растет ее исполнительское мастерство.
Заши выгнула шею и ударила по булыжнику передней ногой. Зазвенела о камень подкова, проезд огласился эхом.
— Ей хочется побегать, — предположила Мари-Жозеф.
— Ей хочется нестись во весь опор, наперегонки. Для того ее и вывели. А побегать она сможет завтра или послезавтра — его величество вместе с прочими придворными приглашает вас на охоту.
— Чудесно! — воскликнула Мари-Жозеф. — Я хотела сказать, приглашение его величества — огромная честь для меня, и я принимаю его с благодарностью.
После церемонии королевского пробуждения, пока его величество совершал утреннюю молитву, Люсьен провел час, разбирая доклады и петиции, потом прошелся по парадным апартаментам.
Вокруг все сияло воском, свежей краской или обновленной позолотой. Повсюду, на створках дверей и на стенных панелях, сверкал королевский солнечный диск. Золотисто-желтые цветы украшали каждый шандал и каждый стол, превращая парадные залы в подобие сада. С наступлением сумерек слуги обирали увядшие цветы и расставляли раскидистые канделябры с новыми свечами.
Карусель была призвана показать чужеземным монархам, что Франция и Людовик Великий, невзирая на войны, нисколько не утратили величия и могущества.
Люсьен вошел в покой, где приготавливали костюм, в который его величеству предстояло облачиться перед Каруселью. Придворные шорники суетились возле гигантского чучела боевого коня.
Его величество стоял на невысоком помосте, в одной рубашке и чулках. Придворный портной и придворный башмачник, пятясь, отступили, унося королевский костюм в свои мастерские.
— Здравствуйте, месье де Кретьен! Пожалуйста, подождите минутку, — произнес Людовик. — Сыновья, племянник, дайте мне на вас полюбоваться! А где же мой братец?
Монсеньор великий дофин в костюме американского дикаря, Мэн — перса, а Шартр — египтянина поспешили к Людовику. Персидский и египетский наряды весьма позабавили графа Люсьена, так как ничем не напоминали те, что ему случалось видеть в Персии и Египте. Персидский кафтан Мэна отличался изяществом, а серебряный газовый тюрбан хорошо его дополнял. Бархатную ткань украшали узоры, скопированные с молельного коврика. Как и прочие платья герцога, кафтан скрывал горб, а толстая подошва одного башмака удлиняла короткую ногу.
«Его величество, возможно, и рассмеялся бы, — подумал Люсьен, — но мадам де Ментенон точно ужаснулась бы, узнав, что кафтан ее любимого приемного сына испещрен исламскими символами».
Он вовсе не собирался сообщать ей об этом и надеялся, что те немногие, кто способен заметить эту деталь, окажутся достаточно сообразительными и промолчат.
Месье дю Мэн несколько раз повернулся, чтобы отец мог хорошенько его рассмотреть, и поклонился, картинно прижав ладонь сначала ко лбу, а потом к сердцу. Его величество снисходительно кивнул в знак одобрения.
Тут в зал ворвался месье. К нему тотчас слетелся рой служителей, готовых совлечь прежнее одеяние и облачить в маскарадный костюм. За ним величественно прошествовал, куря сигару, совершенно невозмутимый Лоррен. Он поклонился его величеству, устроился так, чтобы наблюдать за метаморфозами месье, и успел быстро затушить окурок, избежав всяческих подозрений в дерзости.
Теперь пришел черед Шартра показывать костюм августейшему дяде. Он выбрал длинный льняной хитон, собранный складками, пояс, украшенный серебром и сапфирами, массивное серебряное, сплошь в драгоценных камнях ожерелье и серебряные сандалии. Его корону украшали кобра и гриф.
«Хитон точно понравится его любовницам, — подумал Люсьен, — он ведь совсем прозрачный».
— Очень хорошо, Шартр.
Мэн и Шартр, давние соперники, пытались превзойти друг друга пышностью костюма. «А могли бы подружиться, — размышлял Люсьен, — если бы родились в разных семьях, если бы в них с детства не взращивали недоверие друг к другу, если бы они не чувствовали по временам, как шатко их положение».
Монсеньор неловко повернулся, демонстрируя августейшему отцу костюм: кожаную куртку и кожаные чулки, меховую набедренную повязку, выпирающую на чреслах, словно гульфик. Золотая бахрома, унизанная бусинами и отделанная перьями, свисала чуть ли не до полу. Монсеньор щеголял невиданным головным убором — короной из степного камыша, окрашенного в золотой цвет, сплошь в помпонах, птичьих перьях и лентах.
Костюм американского дикаря совершенно не подходил ему: он не обладал ни ростом и статностью, потребными для столь экстравагантной моды, ни достоинством, которое позволило бы ему не выглядеть в этом странном наряде смешным. Он был на десять лет старше дю Мэна и на пятнадцать — Шартра; на любом из них его костюм смотрелся бы весьма недурно.
— Платью монсеньора чего-то недостает, — вынес вердикт его величество.
Вокруг великого дофина тотчас столпились портные, предлагая дополнить его наряд кто — бахромой, кто — золотой окантовкой, кто — накидкой из экзотических сверкающе-ярких перьев.
— Здесь нужны изумруды, — провозгласил его величество.
Один из подмастерьев прошептал что-то на ухо придворному портному.
— Прошу прощения, ваше величество, — почтительно возразил портной, — но нет никаких сведений, что американским дикарям знакомы изумруды.
— Непременно должны быть изумруды, нет ничего удачнее. Пустить изумруды вдоль швов, каймой по низу куртки и по меху. А нитку изумрудов, оправленных в чистое золото, пусть монсеньор наденет на лоб.
— Да, ваше величество, — откликнулся королевский портной, злобно воззрившись на своего помощника.
— Вы согласны, монсеньор? — обратился его величество к сыну совершенно бесстрастным голосом и с совершенно бесстрастным выражением лица, ничем не выдавая своего веселья.
«Пожалуй, мадемуазель Шуан одобрит набедренную повязку, — подумал Люсьен, — когда станет раздевать монсеньора и обнаружит сокрытые в меху изумруды. Однако, кажется, монсеньору великому дофину все это не по вкусу».