Мадам сделала вид, будто ее вот-вот вырвет.
— Старая шлюха! Простите, мадемуазель де ла Круа.
— Что вы сказали, мадам?
— Простите, я привыкла к непристойностям, и все потому, что в юности была настоящим сорванцом, не имеющим представления о хороших манерах.
— Я не услышала ничего непристойного, — объявила Мари-Жозеф.
Мадам рассмеялась, и Лотта вместе с ней.
— Что ж, значит, старая карга не обманула вас своим показным благочестием и не внушила вам почтение к мышиному помету! Я всегда знала, что вы разумная девица.
— Вы слишком высокого мнения обо мне, мадам.
Щеки у Мари-Жозеф зарделись от смущения.
— Я не знаю, что именно в ваших речах было непристойно, — мне неизвестно, что значит это слово.
— Какое? — сухо спросила Лотта. — «Помет», «карга» или «шлюха»?
— Последнее, — прошептала Мари-Жозеф.
— Не знаете? Какая прелесть! — заключила мадам. — Впрочем, мне пора вернуться к письму.
Мари-Жозеф и Лотта сделали реверанс, и мадам исчезла в спальне.
Лотта взяла Мари-Жозеф под руку. Вместе они, сопровождаемые Оделетт, вышли из покоев мадам. Сгущались сумерки; в каждом зале слуги опускали хрустальные канделябры и зажигали множество новых свечей.
В апартаментах Лотты фрейлины потребовали, чтобы их причесала Оделетт. Лотта увлекла Мари-Жозеф за собой, на приоконный диванчик, чтобы без помех пошептаться.
— Надо же, как вас от всего оберегали! — удивилась Лотта.
— Конечно, вы же знаете!
— Шлюха — это женщина, которая продает себя за деньги.
— На Мартинике мы назвали бы ее рабыней или крепостной, если она сама продала себя в рабство.
— Боже, я не о том! Я о женщинах, которые продают свое тело.
Мари-Жозеф ошеломленно покачала головой.
— Которые продают свое тело мужчинам. Любому, кто только захочет. — И, потеряв терпение, Лотта решительно добавила: — Вступают с ними в связь!
— Вступают в связь? — непонимающе переспросила Мари-Жозеф. — То есть совершают прелюбодеяние? Вне брака?
— Какого брака? Вы, верно, совсем дурочка.
— Я…
Мари-Жозеф замолчала. С ее стороны было бы нарушением этикета защищаться от насмешек августейшей покровительницы, хотя ее и оскорбил пыл, с которым Лотта подняла ее на смех.
«Ты слишком вознеслась, — сказала себе Мари-Жозеф, — и получила по заслугам. Поделом тебе».
— Не сердитесь, я не хотела вас обидеть! — сказала Лотта. — Простите меня. Мне предстоит научить вас очень и очень многому: я все дивлюсь, как это монахини сумели воспитать вас в таком неведении!
— Они лишь надеялись уберечь от зла мою невинность, — промолвила Мари-Жозеф. — Сестры во Христе и сами невинны. Они ничего не знают о… — Она перешла на шепот.
— О шлюхах и блуде? — громко заключила Лотта. — Я расскажу вам о Нинон де Ланкло, я ведь с ней знакома — только бы об этом не узнали его величество или мама! — но, разумеется, она не шлюха, а куртизанка.
— А что это значит?
Лотта объяснила разницу, хотя Мари-Жозеф выяснение этой разницы напоминало дискуссию о том, сколько ангелов могут поместиться на кончике иглы.
В школе монахини без конца твердили о греховности плоти, но смысл их зловещих и загадочных предупреждений от Мари-Жозеф ускользал. Только однажды она решилась спросить, что такое прелюбодеяние, а проведя потом неделю в полном одиночестве в комнате на хлебе и воде, не избавилась от своего не подобающего девице любопытства, однако отныне стала осторожнее и не спешила задавать вопросы. Единственное благочестивое убеждение, которое она вынесла из наказания, заключалось в том, что близость между мужчиной и женщиной греховна, неприятна и обязательна в браке.
В возрасте Лотты Мари-Жозеф горько оплакивала покойных родителей, которые так любили друг друга, любили ее и Ива и которым пришлось обречь себя на горе и муки, чтобы создать семью и произвести на свет потомство. Она оплакивала их и думала, что ей и ее будущему мужу тоже придется пройти через это, чтобы ее дети могли насладиться тем же блаженством, какое в детстве выпало ей на долю. Она надеялась, что сумеет это вынести, и размышляла, почему Господь создал мир таким. А вдруг это Господня шутка? Но когда она спросила об этом священника на исповеди, тот рассмеялся. А потом сказал, что люди не должны любить друг друга, ибо такая любовь греховна. Людям надлежит возлюбить Господа, ибо единственно любовь к Нему освящает и возносит над греховными помыслами. После этого священник наложил на нее столь тяжкую епитимью, что уж лучше бы, думалось Мари-Жозеф, ее просто поколотили.
Однажды мать настоятельница прочитала воспитанницам лекцию о прелюбодеянии. Прослушав ее предостережения, девицы пришли в такое смятение и волнение, что всю ночь перешептывались, вместо того чтобы спать. Явившись в полночь проверить, как ведут себя их воспитанницы, сестры услышали шепот. В ту ночь и весь последующий месяц монахини спали в девичьем дортуаре, неподвижные и бдительные, и зорко следили за тем, чтобы воспитанницы не перешептывались и спали, как полагается по правилам приличия, на спине, вытянув руки поверх одеяла.
— Теперь вы знаете, кто такая Нинон де Ланкло, — заключила Лотта. — Она славится остроумием и была любимицей всего Парижа, а ведь она куртизанка.
— Она совершила смертный грех, — возразила Мари-Жозеф.
— Что ж, значит, весь двор после смерти попадет в ад!
— Не весь! Мадам, например, нет…
— Да, — согласилась Лотта, — бедная мама избежит этой участи.
— И его величество тоже!
— Сейчас-то, конечно, он добродетелен, но в молодости был развратник, каких поискать!
— Боже, как вы смеете говорить в таком тоне о его величестве!
— А откуда, по-вашему, взялся весь этот мышиный помет?
Мари-Жозеф попыталась примирить свое убеждение, что дети есть следствие только законного брака, с неоспоримым фактом существования герцога дю Мэна, его братьев и сестер, его сводной сестры.
— Его величество вправе поступать, как ему заблагорассудится, — сказала Мари-Жозеф.
А вдруг, подумала Мари-Жозеф, для своего помазанника Господь Бог как-то облагородил ужасный процесс зачатия и деторождения? Тогда было бы понятно, откуда у него взялось столько детей.
— А Церковь и мадам де Ментенон считают, что нет! Придворные распустили сплетню, что она будто бы заставляет его носить пояс целомудрия!
Мари-Жозеф смущенно замолчала. Ей, старшей из двух, следовало бы быть более осведомленной. Лотта вполне вольготно чувствовала себя в сфере, о которой Мари-Жозеф даже не подозревала.
— И я не попаду в ад, а если буду низвергнута в преисподнюю, то, по крайней мере, не за это, — попыталась обрести уверенность Мари-Жозеф. — И вы тоже!
— Вы так в этом уверены? — лукаво спросила Лотта.
Но Мари-Жозеф продолжала в том же духе, не желая понять намек Лотты.
— И мой брат!
— Ваш прекрасный брат! Ив — священник и навеки потерян для прелестниц, какая жалость! Всех придворных красавиц его глаза просто околдовали.
— Или… или… — Мари-Жозеф запнулась, словно застигнутая врасплох, — граф Люсьен!
Лотта удивленно воззрилась на Мари-Жозеф, обнаружив, что их мнения совпадают, а потом, к удивлению уже Мари-Жозеф, она грубовато расхохоталась.
— Дорогая Мари-Жозеф! — начала она, хихикнув и с трудом переведя дыхание от смеха.
Мари-Жозеф не имела представления, чему она смеется.
— Выходит, вы шутите, а я-то все это время думала, что вы говорите серьезно. Я было решила: «Как же так, моя подруга столь учена и одновременно кое в чем столь невежественна…» Но теперь я понимаю, вы просто с самого начала меня разыгрывали. — Лотта вздохнула: — Так что нечего мне и пытаться как-то вырасти в ваших глазах, вы ведь сразу почувствуете, как я пыжусь, и я только утрачу ваше уважение.
— Такого не может быть, — заверила ее Мари-Жозеф, с облегчением ощутив твердую почву под ногами. — Такого просто не может быть, никогда.
— Увидим, — тихо произнесла Лотта.
Мари-Жозеф и Ив подошли к подножию великолепной Посольской лестницы, уже запруженной придворными, которые стремились попасть в святая святых дворца — королевские апартаменты, где его величество нынче принимал гостей. На двух пролетах столпилось такое множество людей, что Мари-Жозеф с трудом различала затейливую отделку стен, скульптуры, разноцветный мрамор.
Она надела все то же синее платье — другого, в котором, не стыдясь, можно было явиться в королевских покоях, у нее не было, — но после того, как Оделетт украсила затейливый головной убор Лотты еще одним слоем лент, мадемуазель настояла, чтобы Мари-Жозеф надела ее старенький фонтанж. «Сегодня и я не столь уж старомодна», — высоко подняв голову, с гордостью думала Мари-Жозеф.
Они дошли до Салона Венеры. Церемониймейстер ударил жезлом оземь, возгласив:
— Отец де ла Круа и мадемуазель де ла Круа!
Мари-Жозеф вступила в королевские парадные залы, залитые морем огней.
Нескончаемые ряды свечей сияли и мерцали, вздымаясь из золотых и серебряных подсвечников на всех столах, полочках и консолях и переливаясь всеми цветами радуги на граненых подвесках канделябров. Мерцание свечей отражалось в оконных стеклах, в золотых барельефах, изображающих солнечный диск, в позолоте настенной резьбы и в мебельных инкрустациях. Свет играл и переливался на драгоценностях, на золотом шитье мужских нарядов, на золотом и серебряном кружеве дамских платьев и нижних юбок. В свете свечей торжественно сияли картины на стенах и потолочные панно, им вторил сверкающий мрамор пола.
В королевских покоях негромко, словно шепотом, играла музыка, вливаясь в приглушенную болтовню придворных. Даже услышав размеренную музыкальную пьесу, из тех, что принято было исполнять при дворе, Мари-Жозеф с трудом удерживалась, чтобы не пуститься в пляс на полированном полу.
Потолочное панно изображало Венеру, увенчанную Грациями. Она обвивала шеи покоренных богов цветочными гирляндами, словно триумфатор — шеи побежденных врагов цепями, обращая их в сладостное рабство. Она была столь прелестна, лепестки цветов выписаны столь достоверно, что Мари-Жозеф невольно хотелось привстать и поймать цветочный венок, весь в каплях росы. Может быть, от цветов даже будет исходить благоухание Венериных духов. Салон Венеры украшали любовные сцены. Под милостивым взором богини было возможно невозможное, даже для провинциальной девицы, уроженки колоний без связей и средств. В конце концов, разве мадам де Ментенон не приплыла когда-то с Мартиники и вовсе нищей?
Салон Венеры заполнили блестящие аристократы и члены королевской семьи. Все на свете мечтали попасть на празднество по случаю пятидесятилетия правления Людовика XIV. Иностранные принцы — принц Конде, принц Конти и герцог Лотарингский — явились еще прежде папы Иннокентия засвидетельствовать свое почтение королю. Вскоре аристократы из далеких краев, из всех средиземноморских стран, из всей Западной Европы и земель, лежащих на Шелковом пути, тоже прибудут сюда воздать должное его величеству в его славе и блеске.
Как только церемониймейстер возгласил имя Ива, по залу прокатился одобрительный шепот, под стать жужжанию пчел. Все поворачивали голову, чтобы увидеть Ива, чтобы поклониться, или улыбнуться, или кивнуть ему. Ив отвечал на приветствия любезно, но с достоинством, как пристало придворному.
Аристократы сверкающей волной устремились навстречу Иву, но, не успев приблизиться, дрогнули и расступились, словно Чермное море.
Точно по обнажившемуся песку морскому, к Иву шествовал сам Людовик. Отступившая волна заструилась и покрылась рябью, когда его подданные и гости поочередно стали встречать его низким поклоном. Перья мужских шляп мели мраморный пол, кружева женских юбок зашептали, колеблемые в такт движениям их обладательниц, разноцветная пена отхлынувшей волны омыла ноги монарха. Море придворных сомкнулось за его спиной, однако королевская семья настояла на своем праве первенства. Если мадам и не под силу было разделить волны придворных, она все же могла проплыть по ним, подобно галеону.