— Ишь, все веселитесь… — она поджала губы. — А ведь Господь все-то видит. Не даром нас свел.
И широко перекрестившись, Ефимия Гавриловна продолжила.
— Коль бежать вздумали, то воля ваша…
Из саквояжа появился преизящного вида револьвер с беленькими щечками на рукоятке.
— Стреляю я отменно, да и пули зачарованные. Аккурат про вас…
— Не побежит он, бросьте, Ефимия Гавриловна. Вы ж понимаете, что у нас свой интерес. За ним и пришли, — произнес Вещерский примиряющим тоном. — А что Демьян Еремеевич на сторону поглядывает, так это исключительно от недостатку опыта. Исправится.
— Если успеет, — проворчала Ефимия Гавриловна. — Если ты на людей своих надеешься, то зря…
Она усмехнулась этак, нехорошо.
— Одного я не понимаю, — Вещерский остался на удивление спокоен. — Ладно, Берядинский. Он всегда-то идейным был, почитай, столь же больным, как и ваш батюшка, только у него-то безумие мирным было. Ваш батюшка тоже воевать не воевал. Сидел, писал… косточки вот привез… из кургана?
— Оттудова.
— Вот… но убивать-то он никого не убивал.
— Как сказать, — Ефимия Гавриловна револьвер убирать не стала. — Перед смертью он будто очнулся… на один час всего. И маменьки рядом не оказалось. Вот разве ж то не промысел Господень? Она при нем денно и нощно пребывала, а тут отошла… он же… он меня не замечал. Глядел и не видел. А тут вдруг увидел. И к себе позвал. Попросил, чтоб посидела рядом. Мне-то уже пятнадцать было, я многое видела, многое понимала. Хотела убежать, уж больно безумный взгляд у него стал, да только не смогла.
Экипаж выбрался на проселочную дорогу, и лошади пошли шибче.
— Он сказал, что был там… что… все случившееся случилось по его вине. Брат пошел на брата… брат убил брата, а пролитая кровь, огня полная, разбудила духов, которые разгневались на наглецов. Ему удалось уйти. И не просто уйти… он вынес оттуда кое-что.
— Шкатулку?
— Золотого коня, — она сунула руку в саквояж и вытащила потрепанного вида кошель. И Демьян стиснул зубы, заставляя себя сидеть на месте.
Ему кошель виделся не просто пылью облепленным.
Скорее уж обросшим. И тонкие нити уходили в ткань, пробирались, переплетаясь с трухлявым шелком, меняя его в нечто такое, чего точно не следовало касаться.
А женщина словно и не замечала.
Она потянула гниловатые шнурки и, перевернув кошель, вытряхнула его содержимое.
— Вот… красивый, правда?
Фигурка на ее юбках была… уродливой. Куда более уродливой, нежели кошель. Золото? Возможно, когда-то это было золотом, но теперь Демьяну казалось, что нелепый этот конек, будто сделанный наспех ребенком, вылеплен был из пыли.
И грязи.
Из боли, которая слышалась, из крови чужой, чье эхо звенело, и он понимал, что звон этот слаб, а если бы слегка сильнее, то никто-то здесь не удержался бы.
— Красивый, — сама себе ответила Ефимия Гавриловна, поглаживая спинку золотого коня. — Я его не отдала. Все-то отдала, а его нет… бумажки? Пускай… Долечка попросил, а мне-то что? Мне не жаль… не знаю, с чего вовсе я их хранила-то? И шкатулку тоже… ту, первую, с костями… костей было много, но теперь почти не осталось.
— А куда они…
— А ты думаешь, что бомбу сделать просто? Отец сказал, что когда мертвое соединилось с живым, случился взрыв. И взрыв этот лишил всех силы… он все пытался вывести формулу. И вышло.
— Только воспользовались ей вовсе не те люди.
— Думаете, он думал о том, кто будет пользоваться его открытием? Нет, уж поверьте, ему было бы плевать… а может, он и согласился бы с Долечкой… все эти титулы, рода… они делают людей несчастливыми. Они запирают их в клетках сословий, из которых не выбраться.
— И поэтому вы начали делать бомбы?
— Не я. Долечка.
— А вы просто помогали?
— Женщина должна быть опорой мужу своему, разве не тому нас церковь учит? — Ефимия Гавриловна посмотрела c хитрецой, склонив голову.
— Значит, дело лишь в том? В вашей обиде на мир и людей? — Вещерский не собирался отступать. А Ефимия Гавриловна поджала губы. И, стало быть, была обида, явная ли, тайная, вполне вероятно, что вовсе уж вымышленная, главное, что обиды этой хватило, чтобы убивать. — Или все-таки в высоких идеалах. Хотя… позвольте, какие идеалы, когда речь идет о массовом убийстве? Я вот могу еще понять, когда речь идет об устранении отдельных личностей, которые чем-то пролетариат обидели, но вот бомбы…
— Это вынужденная мера, — Ефимия Гавриловна задрала подбородок. — И действенная. Народ следует встряхнуть. Омыть кровью, ибо лишь она способна избавить его от многолетних оков.
Глаза Ефимии Гавриловны вспыхнули, и показалось, что вся-то эта женщина разом изменилась, будто сквозь маску проступило истинное лицо.
— Кровью, стало быть… людей непричастных.
— Все они причастны! Оглянитесь! Что вы увидите? Одуревших от безделья женщин, которые только и занимаются, что нарядами, спеша перещеголять друг друга? Молодежь, позабывшую обо всем, кроме пустых развлечений? Отринувши слово Божие, они травят себя опиумом, вступают в противозаконные связи. Они думают лишь о веселье и ни о чем больше. Зажравшиеся чиновники. Жандармы, словно псы, стерегущие кровавый режим… а народ стонет, не способный более удержать тяжесть этого мира на плечах своих…
Следовало сказать, что говорила она весьма убежденно.
— Народ нуждается в свободе! В настоящей, а не той, которую ему кинули, словно кость голодному псу. И он может взять эту свободу, если решится. А он решится. Рано или поздно. Но сперва ему нужно показать, что за ним сила, что те, кого он полагал стоящими над собою, рожденными для власти, такие же люди. Разве что более слабые и ничтожные.
— И вы и вправду верите в это?
— Я знаю, — она прижала саквояж. — И жаль, что вас не будет в тот момент, когда волна народного гнева сметет угнетателей!
— Ясно, — Вещерский потер запястье. — А те девочки, которых вы… использовали. Их-то не жаль было? Это ведь вы придумали схему? Конечно. Мужчины куда более прямолинейны. Им нужен быстрый результат, там же — тонкая работа. Вы и исполнителей подобрали. Аполлон полагает, что он один, но, думаю, всего на вас работает человека три-четыре, может, пять. Больше вряд ли, слишком уж сложно было бы за всеми уследить… кого-то из девушек, думаю, вы завербовывали, но опять же, сомневаюсь, что многих. Большая часть была кем… мясом? Ресурсом, который вы вырабатывали, сперва цепляя на любовь, потом на этот… героин?
— Сами виноваты.
— В чем, Ефимия Гавриловна? В том, что верили? Мечтали? Надеялись на счастье?
— Пустые никчемные бездельницы, которым просто повезло родиться в правильной семье.
— Значит, в этом дело? В том, что они родились в правильной семье, а ваш батюшка так и не соизволил жениться на вашей матушке?
— Заткнись.
Револьвер поднялся, и черный глаз его уставился в лоб Вещерского. Вот только тот страха не выказал, улыбнулся лишь мягко, укоряюще.
— Бросьте, Ефимия Гавриловна. Если б хотели убить, убили бы там, в доме… но вам от нас нужно что-то другое. Что именно?
Револьвер не шелохнулся.
И глаза Рязиной сделались темны, что омуты. В них, в этих глазах, жило безумие того, самого опасного толку, которое сперва незаметно, но после становится очевидным, явным. Оно, сродни одержимости, завладевает всей сутью человека, подчиняя разум его одной-единственной идее.
Вещерский это понимал.
Не мог не понять.
— Демьяна Еремеевича, полагаю, вы казните, раз уж оказия выпала…
Бледные губы растянулись в улыбке.
— Я им говорила, что там, в Петербурге, пустышка… что слишком уж все явно, нарочито… газеты трубят за подвиг… интервью печатают.
Демьян повел плечами.
Стало вдруг зябко.
И… страшно?
Нет, за себя он не боялся и прежде, и ныне не станет. Скорее уж где-то в душе появилось сожаление, что жизнь его, пусть и не сказать, чтобы вовсе пустой была, но прошла как-то мимо.
Служил?
Служил. Честно, ибо на иную службу способен не был. И родичам за него не стыдно будет. И детям, коль были бы они… но не было.
Сам виноват.
— Но ничего… там тоже найдется, что миру заявить. Мы всем покажем, что рано о нас забыли, что… кровь угнетателей разбудит народные массы!
— Это мы уже слышали, — Вещерский чуть склонил голову. — Значит, все-таки готовите взрыв? Бомба, полагаю, уже в Петербурге, из новых, которые ваш сожитель создал. Или не он?
— Зачем тебе?
— Любопытный. И мало ли… вдруг живым останусь, надо же знать, за кем гоняться-то. Или не за кем? Ваш… амант был слишком самолюбив, да и власти не чурался, а потому в жизни не поделился бы знанием, верное? Кое-чем — да, не самому же бомбы собирать, но не главным секретом… бумаги он оставил. Записи тоже. И восстановить все выйдет, получится… если записи попадут к правильным людям. Сразу вы бы их не отдали. Поторговались бы. Потребовали бы… чего? Отступных? Гарантий? Ныне-то вам с политикой не по пути. И полагаю, после нынешнего… похода вы отбудете за границу. Поселитесь где-нибудь в Италии. Почему-то политические очень Италию уважают. Или сразу за океан? С деньгами за океаном неплохо живется. Не важно, главное, вы им бумаги и… что-то еще, верно? Без чего бумаги эти бесполезны. А они вам свободу и… состояние?
— Свое есть.
— И хорошо. Просто замечательно… что до Петербурга, то, думаю, дело даже не в нашем общем друге. Скорее уж ваши товарищи решили, что уж больно удобный случай… как же, награждение, на котором должен присутствовать сам Великий князь. А может, и наследник престола пожалует. Или вот еще Его императорское Величество тоже отличается любовью и вниманием к людям, на службе отличившимся. Конечно, газеты пока молчат, но… вдруг кто-то там чего-то там услышит… газетчиков же не заткнешь, а слухи дело такое… — Вещерский щелкнул пальцами. — Сложнопредсказуемое…
— Всех не возьмете.
— Постараемся. Тятенька мой, уж как вы сказать изволили, весьма серьезный человек. Во многом это — его затея. Я, не поверите, тут вовсе случайно оказался… но мы вновь не о том. Стало быть, его вы казните.
Ответом был кивок.
— Меня… я вам нужен, хотя не могу понять для чего. Ладислав… скорее всего тоже убьете, он некромант, а вам иная, живого свойства сила нужна. Так ведь?
— Умный больно.
И широко перекрестившись, Ефимия Гавриловна продолжила.
— Коль бежать вздумали, то воля ваша…
Из саквояжа появился преизящного вида револьвер с беленькими щечками на рукоятке.
— Стреляю я отменно, да и пули зачарованные. Аккурат про вас…
— Не побежит он, бросьте, Ефимия Гавриловна. Вы ж понимаете, что у нас свой интерес. За ним и пришли, — произнес Вещерский примиряющим тоном. — А что Демьян Еремеевич на сторону поглядывает, так это исключительно от недостатку опыта. Исправится.
— Если успеет, — проворчала Ефимия Гавриловна. — Если ты на людей своих надеешься, то зря…
Она усмехнулась этак, нехорошо.
— Одного я не понимаю, — Вещерский остался на удивление спокоен. — Ладно, Берядинский. Он всегда-то идейным был, почитай, столь же больным, как и ваш батюшка, только у него-то безумие мирным было. Ваш батюшка тоже воевать не воевал. Сидел, писал… косточки вот привез… из кургана?
— Оттудова.
— Вот… но убивать-то он никого не убивал.
— Как сказать, — Ефимия Гавриловна револьвер убирать не стала. — Перед смертью он будто очнулся… на один час всего. И маменьки рядом не оказалось. Вот разве ж то не промысел Господень? Она при нем денно и нощно пребывала, а тут отошла… он же… он меня не замечал. Глядел и не видел. А тут вдруг увидел. И к себе позвал. Попросил, чтоб посидела рядом. Мне-то уже пятнадцать было, я многое видела, многое понимала. Хотела убежать, уж больно безумный взгляд у него стал, да только не смогла.
Экипаж выбрался на проселочную дорогу, и лошади пошли шибче.
— Он сказал, что был там… что… все случившееся случилось по его вине. Брат пошел на брата… брат убил брата, а пролитая кровь, огня полная, разбудила духов, которые разгневались на наглецов. Ему удалось уйти. И не просто уйти… он вынес оттуда кое-что.
— Шкатулку?
— Золотого коня, — она сунула руку в саквояж и вытащила потрепанного вида кошель. И Демьян стиснул зубы, заставляя себя сидеть на месте.
Ему кошель виделся не просто пылью облепленным.
Скорее уж обросшим. И тонкие нити уходили в ткань, пробирались, переплетаясь с трухлявым шелком, меняя его в нечто такое, чего точно не следовало касаться.
А женщина словно и не замечала.
Она потянула гниловатые шнурки и, перевернув кошель, вытряхнула его содержимое.
— Вот… красивый, правда?
Фигурка на ее юбках была… уродливой. Куда более уродливой, нежели кошель. Золото? Возможно, когда-то это было золотом, но теперь Демьяну казалось, что нелепый этот конек, будто сделанный наспех ребенком, вылеплен был из пыли.
И грязи.
Из боли, которая слышалась, из крови чужой, чье эхо звенело, и он понимал, что звон этот слаб, а если бы слегка сильнее, то никто-то здесь не удержался бы.
— Красивый, — сама себе ответила Ефимия Гавриловна, поглаживая спинку золотого коня. — Я его не отдала. Все-то отдала, а его нет… бумажки? Пускай… Долечка попросил, а мне-то что? Мне не жаль… не знаю, с чего вовсе я их хранила-то? И шкатулку тоже… ту, первую, с костями… костей было много, но теперь почти не осталось.
— А куда они…
— А ты думаешь, что бомбу сделать просто? Отец сказал, что когда мертвое соединилось с живым, случился взрыв. И взрыв этот лишил всех силы… он все пытался вывести формулу. И вышло.
— Только воспользовались ей вовсе не те люди.
— Думаете, он думал о том, кто будет пользоваться его открытием? Нет, уж поверьте, ему было бы плевать… а может, он и согласился бы с Долечкой… все эти титулы, рода… они делают людей несчастливыми. Они запирают их в клетках сословий, из которых не выбраться.
— И поэтому вы начали делать бомбы?
— Не я. Долечка.
— А вы просто помогали?
— Женщина должна быть опорой мужу своему, разве не тому нас церковь учит? — Ефимия Гавриловна посмотрела c хитрецой, склонив голову.
— Значит, дело лишь в том? В вашей обиде на мир и людей? — Вещерский не собирался отступать. А Ефимия Гавриловна поджала губы. И, стало быть, была обида, явная ли, тайная, вполне вероятно, что вовсе уж вымышленная, главное, что обиды этой хватило, чтобы убивать. — Или все-таки в высоких идеалах. Хотя… позвольте, какие идеалы, когда речь идет о массовом убийстве? Я вот могу еще понять, когда речь идет об устранении отдельных личностей, которые чем-то пролетариат обидели, но вот бомбы…
— Это вынужденная мера, — Ефимия Гавриловна задрала подбородок. — И действенная. Народ следует встряхнуть. Омыть кровью, ибо лишь она способна избавить его от многолетних оков.
Глаза Ефимии Гавриловны вспыхнули, и показалось, что вся-то эта женщина разом изменилась, будто сквозь маску проступило истинное лицо.
— Кровью, стало быть… людей непричастных.
— Все они причастны! Оглянитесь! Что вы увидите? Одуревших от безделья женщин, которые только и занимаются, что нарядами, спеша перещеголять друг друга? Молодежь, позабывшую обо всем, кроме пустых развлечений? Отринувши слово Божие, они травят себя опиумом, вступают в противозаконные связи. Они думают лишь о веселье и ни о чем больше. Зажравшиеся чиновники. Жандармы, словно псы, стерегущие кровавый режим… а народ стонет, не способный более удержать тяжесть этого мира на плечах своих…
Следовало сказать, что говорила она весьма убежденно.
— Народ нуждается в свободе! В настоящей, а не той, которую ему кинули, словно кость голодному псу. И он может взять эту свободу, если решится. А он решится. Рано или поздно. Но сперва ему нужно показать, что за ним сила, что те, кого он полагал стоящими над собою, рожденными для власти, такие же люди. Разве что более слабые и ничтожные.
— И вы и вправду верите в это?
— Я знаю, — она прижала саквояж. — И жаль, что вас не будет в тот момент, когда волна народного гнева сметет угнетателей!
— Ясно, — Вещерский потер запястье. — А те девочки, которых вы… использовали. Их-то не жаль было? Это ведь вы придумали схему? Конечно. Мужчины куда более прямолинейны. Им нужен быстрый результат, там же — тонкая работа. Вы и исполнителей подобрали. Аполлон полагает, что он один, но, думаю, всего на вас работает человека три-четыре, может, пять. Больше вряд ли, слишком уж сложно было бы за всеми уследить… кого-то из девушек, думаю, вы завербовывали, но опять же, сомневаюсь, что многих. Большая часть была кем… мясом? Ресурсом, который вы вырабатывали, сперва цепляя на любовь, потом на этот… героин?
— Сами виноваты.
— В чем, Ефимия Гавриловна? В том, что верили? Мечтали? Надеялись на счастье?
— Пустые никчемные бездельницы, которым просто повезло родиться в правильной семье.
— Значит, в этом дело? В том, что они родились в правильной семье, а ваш батюшка так и не соизволил жениться на вашей матушке?
— Заткнись.
Револьвер поднялся, и черный глаз его уставился в лоб Вещерского. Вот только тот страха не выказал, улыбнулся лишь мягко, укоряюще.
— Бросьте, Ефимия Гавриловна. Если б хотели убить, убили бы там, в доме… но вам от нас нужно что-то другое. Что именно?
Револьвер не шелохнулся.
И глаза Рязиной сделались темны, что омуты. В них, в этих глазах, жило безумие того, самого опасного толку, которое сперва незаметно, но после становится очевидным, явным. Оно, сродни одержимости, завладевает всей сутью человека, подчиняя разум его одной-единственной идее.
Вещерский это понимал.
Не мог не понять.
— Демьяна Еремеевича, полагаю, вы казните, раз уж оказия выпала…
Бледные губы растянулись в улыбке.
— Я им говорила, что там, в Петербурге, пустышка… что слишком уж все явно, нарочито… газеты трубят за подвиг… интервью печатают.
Демьян повел плечами.
Стало вдруг зябко.
И… страшно?
Нет, за себя он не боялся и прежде, и ныне не станет. Скорее уж где-то в душе появилось сожаление, что жизнь его, пусть и не сказать, чтобы вовсе пустой была, но прошла как-то мимо.
Служил?
Служил. Честно, ибо на иную службу способен не был. И родичам за него не стыдно будет. И детям, коль были бы они… но не было.
Сам виноват.
— Но ничего… там тоже найдется, что миру заявить. Мы всем покажем, что рано о нас забыли, что… кровь угнетателей разбудит народные массы!
— Это мы уже слышали, — Вещерский чуть склонил голову. — Значит, все-таки готовите взрыв? Бомба, полагаю, уже в Петербурге, из новых, которые ваш сожитель создал. Или не он?
— Зачем тебе?
— Любопытный. И мало ли… вдруг живым останусь, надо же знать, за кем гоняться-то. Или не за кем? Ваш… амант был слишком самолюбив, да и власти не чурался, а потому в жизни не поделился бы знанием, верное? Кое-чем — да, не самому же бомбы собирать, но не главным секретом… бумаги он оставил. Записи тоже. И восстановить все выйдет, получится… если записи попадут к правильным людям. Сразу вы бы их не отдали. Поторговались бы. Потребовали бы… чего? Отступных? Гарантий? Ныне-то вам с политикой не по пути. И полагаю, после нынешнего… похода вы отбудете за границу. Поселитесь где-нибудь в Италии. Почему-то политические очень Италию уважают. Или сразу за океан? С деньгами за океаном неплохо живется. Не важно, главное, вы им бумаги и… что-то еще, верно? Без чего бумаги эти бесполезны. А они вам свободу и… состояние?
— Свое есть.
— И хорошо. Просто замечательно… что до Петербурга, то, думаю, дело даже не в нашем общем друге. Скорее уж ваши товарищи решили, что уж больно удобный случай… как же, награждение, на котором должен присутствовать сам Великий князь. А может, и наследник престола пожалует. Или вот еще Его императорское Величество тоже отличается любовью и вниманием к людям, на службе отличившимся. Конечно, газеты пока молчат, но… вдруг кто-то там чего-то там услышит… газетчиков же не заткнешь, а слухи дело такое… — Вещерский щелкнул пальцами. — Сложнопредсказуемое…
— Всех не возьмете.
— Постараемся. Тятенька мой, уж как вы сказать изволили, весьма серьезный человек. Во многом это — его затея. Я, не поверите, тут вовсе случайно оказался… но мы вновь не о том. Стало быть, его вы казните.
Ответом был кивок.
— Меня… я вам нужен, хотя не могу понять для чего. Ладислав… скорее всего тоже убьете, он некромант, а вам иная, живого свойства сила нужна. Так ведь?
— Умный больно.