Скрип ступеней.
Особый запах, не сказать, чтобы неприятный. Скорее уж так пахнет место, где хранят забытые вещи. Фонарь в руке. Настасья останавливается, прислушиваясь к чему-то. И Василиса тоже слушает. И слышит, что шорох мышей, копошащихся где-то рядом.
Мышей она не боится.
— Как здесь… неуютно, — Марья ежится и зажигает огонек. Ее сила послушна, и огонек сжимается до точки, но он яркий и света дает довольно.
— Как прежде… мы как-то с Настасьей забрались.
— Зачем?
— Решили сокровище найти. Древнее.
— Откуда здесь древнее сокровище? — удивилась Марья.
— Понятия не имею. Но тогда мысль показалась здравой.
Дверь не заперта, и Василиса толкает ее. А та отворяется с протяжным скрипом, как и положено старой двери. Запах становится резче, неприятней. И что-то все-таки гниет, а что-то зарастает пылью.
— Погоди…
Сразу за дверью прячется столик, низкий, похожий на огромного паука. И на нем стоят канделябры, а в канделябрах — остатки свечей. И кажется, что оставили их именно потому, что тетя знала…
…знала ли она то, что знает теперь Василиса?
И не потому ли решила заниматься лошадьми? И не потому ли столь придирчиво выбирала, что кобыл, что жеребцов, искала по всей Империи, выписывала, порой переплачивая, и далеко не всегда лошади были хороши.
Может, ей не порода нужна была?
А… что тогда?
Утраченный дар степей? Кровь солнца, которая скрылась, почти исчезла, но тетушка надеялась, что однажды у нее получится… вернуть?
Нет, то, что видела Василиса, не требовало стольких усилий. Скорее… или тетушка не знала всего?
Огонек растекся по свечам, приник на мгновенье и поднялся, преображаясь.
— Это тетушкино… — Марья тронула тяжелое кресло на полозьях, слегка прикрытое старой белой простыней. Простыня сползла, и стало видно, что мышам кресло тоже по нраву пришлось. Особенно гобеленовая его обивка. — Надо будет нанять кого, чтобы починили. Помнишь, она его вплотную к камину подвигала, а на колени альбом свой, с лошадьми, клала.
— Куда он подевался?
— Не знаю, — с некоторой растерянностью произнесла Марья. И нахмурилась. — Мне передали бумаги… много бумаг… документы на землю. На завод. На лошадей. Купчие. Векселя. И расписки… кому-то была должна тетушка, кто-то — ей. Следовало рассчитаться за овес и сено, с людьми, что на конюшне работали. Закупить опилки, солому. А меня мутило все время. Господи, я ему сказала, что нам и одного ребенка достаточно, а он же… змей несчастный.
Она прижала руку ко рту.
— Не обращай внимания, это я так…
Конечно.
Она ведь родила дочь спустя пару месяцев после тетушкиной смерти. И Василиса везла в подарок племяннице муслиновые пеленки и погремушку, украшенную драгоценными камнями. Ей и в голову-то не пришло, что и Марье пришлось нелегко.
Что…
Марья же, добравшись до первого сундука, откинула крышку. И пусть гляделась та тяжелой, но поддалась легко.
— Иди сюда, — позвала она, заглядывая в черные, пахнущие лавандой глубины. Пучки истлевшей травы закрепили по краю. — Держи…
Марья потянула что-то полупрозрачное, кружевное… фату?
Свадебный наряд, сшитый по моде прошлого века, с тяжелыми нижними юбками, щедро украшенный кружевом, которое осталось, как и серебряное шитье. А вот жемчуг спороли.
Марья приложила платье к себе и хмыкнула.
— Красивое, — сказала Василиса. — И тебе идет.
Ей все-то шло, но в полупрозрачном, пыльном этом наряде, Марья донельзя походила на… призрака?
— Знаешь… — задумчиво произнесла она, — А ведь их портрета тоже нет. Ни дагерротипа, ни обыкновенного.
— Ты о ком?
— О тете. И ее супруге. Ты его помнишь?
Василиса кивнула, правда, сочла нужным уточнить:
— Не сказать, чтобы хорошо… но помню. Он много курил.
— Вот и я помню, что он много курил, а больше ничего. Они ведь мирно жили. Не знаю, про любовь, была она или нет. Тогда мне казалось, что они слишком старые для любви… какая глупость.
Платье было шершавым и пыльным, и пахло тоже пылью, а еще самую малость лавандой. Василиса попыталась представить тетушку в этаком наряде и не смогла.
А ведь…
И вправду портретов не сохранилось. Ни свадебного, ни семейного, ни любого иного… почему? И вновь мерещился в этакой малости скрытый смысл.
— Я не помню, был ли он высоким или низким.
— Высоким. Выше тети.
— Толстым? Худым?
— Обыкновенным.
— А цвет волос? Глаз? Черты лица? Хоть что-то! Будто память взяли и… не знаю… — Марья поморщилась, будто от головной боли, а потом попросила: — Расскажи мне еще раз, что ты видела. Только подробно. Пожалуйста.
Василиса убрала платье в сундук, сложила бережно. Ткань и без того стала хрупкой донельзя. А Марья с подсвечником двинулась дальше. Она задержалась ненадолго у старинного зеркала с треснувшею рамой. Трещина рассекла лозы деревянного винограда и пару птичек, в этом винограде укрывавшихся. Она нырнула куда-то под стекло, но стекло было целым.
Глубоким.
Со звездочками.
— Если бы я сама знала, но… — рассказывать во второй раз было куда проще, чем первый. И главное, что Василису слушали.
Снова.
А она говорила. Теперь уже неспешно, вспоминая каждую деталь, и вместе с тем наново переживая все. Она рассказывала про шамана и про руки его, и про коней, равных которым не было, и про того, который был предком Василисы, но все одно ощущался чужаком. И сейчас рассказ был полный. Он заставлял Марью хмуриться и поджимать губы.
Сейчас она скажет, что не верит.
Или что верит, но это все — не более чем мираж. Случается с людьми видеть картины придуманные, которые во многом похожи на настоящие.
— Вот значит как… — сказала Марья, когда рассказывать стало нечего. И потерла кончик носа. — Все это странно… очень странно.
Она опустилась на очередной сундук, в котором тоже лежали платья, пусть и не свадебные, но нарядные, из тяжелого бархата или муара, щедро украшенные кружевом или вот шитьем.
— А ведь я когда-то спрашивала бабушку… когда она еще жива была. О той истории… о том, почему она тебя не любит.
— Надо же, а я убеждала себя, что мне кажется. Хотя…
— Она разозлилась. Очень сильно разозлилась. Так, как никогда прежде. И велела мне не болтать глупостей, а делами заняться. И вдруг оказалось, что дел этих — великое множество… ты же знаешь.
Василиса кивнула.
Бабушка… с бабушкой отношения не сложились. Та, истинная Радковская-Кевич, синеглазая, светловолосая, великолепная, несмотря на возраст, а лет ей было немало, отчего-то всегда глядела на Василису так, что хотелось спрятаться.
— И тете она никогда не писала. А та не писала ей. Я бы знала.
Марья поставила подсвечник на пол и погладила огоньки, а те потянулись к бледной ладони.
— Она будто вообще не хотела знать, что у нее есть дочь. И в завещании… помнишь?
— Смутно.
— Она одарила всех. И ладно прислугу, это, в конце концов, вопрос приличий, но… меня и Настасью. Александра. Отца. Мать. Родню своего покойного супруга. Даже такую, о которой я прежде и не слышала-то. Но не тебя. И не тетушку. Будто вы… чужие?
Это слово Марья произнесла с удивлением. А Василиса поняла, что они и вправду чужие. Отчасти.
— Знаешь… она часто заговаривала о моем долге. О том, что я обязана правильно выйти замуж, за человека достойного, с титулом и состоянием, но не только… за того, кто будет способствовать возвеличиванию рода. И Настасье найти такого мужа, ибо сама она не способна. И Александру. А когда я спросила про тебя… она не услышала. Вот так.
Василиса пожала плечами.
Когда-то давно она, пожалуй, и вправду огорчалась, порой до слез, особенно, когда посыльный приходил с подарками, скажем, к Рождеству. И подарки были для всех, верно Марья сказала, даже конюшим мальчишкам бабушка присылала лакричные леденцы. А вот Василисе…
Марья делилась.
И Настасья. И даже Сашка, который мало что понимал, все одно спешил сунуть в руку конфету, утешая. Но обиду конфетой не изживешь.
А потом все прошло.