Я вижу, как при этих словах все больше лиц оборачивается ко мне. Надеюсь, теперь они меня поймут. Надеюсь, ничего больше не придется объяснять. Я даже рассчитывала, что несколько человек поближе, кто все слышал, тоже вступятся, согласятся со мной, ведь я права. Но никто не откликается. Все сконфужены, кто-то, кажется, даже испуган, один глядит так, словно забавляется ситуацией. Все это нелогично, в этом только Джунипер могла бы разобраться. Я гляжу на нее. У нее на лице ужас, как у Арта. Она не двигается с места. Уж она-то, думала я, поддержит меня, но нет.
– Мы же разговариваем! – говорит другая женщина.
– А он задыхается, – возражаю я с той же улыбкой, которая мне самой уже кажется малость психованной, потому что про вежливость пора бы и забыть.
– Вы хотите ему помочь? – спрашивает та, с костылями.
– Нет, – лепечу я. – Нет. Но надо же как-то исправить ситуацию… – Я посылаю ей самую ослепительную из своих улыбок, но старуха с отвращением отшатывается.
– Я с этим дела иметь не желаю! – громко заявляет другая, привлекая к нам лишнее внимание.
– С чем – с этим? – нервно смеюсь я. – У вас-то ноги здоровые, вы могли бы пересесть, а ваша подруга останется…
– Никуда я пересаживаться не стану! – все так же громко рявкает она.
Пассажиры оборачиваются, смотрят на нас.
Старик уже еле стоит. Согнулся в приступе кашля. Он обернулся ко мне и попытался что-то вымолвить, но дыхания не хватило.
Не знаю, что он хотел сказать. Не знаю, как быть дальше. Не знаю, как оказать ему медицинскую помощь. Да ему и запрещено помогать. Думай, Селестина, думай! Я не имею права ему помочь – но доктор же может.
– Есть тут врач? – окликаю я пассажиров.
Арт в отчаянии закрывает руками лицо.
Только громкий испуганный вздох мне в ответ.
Я оглядываю все эти лица, застывшие в изумлении, в осуждении. Я растеряна, голова идет кругом. Старик сейчас рухнет, он может умереть. Я чувствую, как слезы щиплют глаза.
– Так и будем на это смотреть? – кричу я.
– Перестань, дорогая, не надо, – шепчет мне какая-то женщина. Она тоже расстроена, это видно, значит, я не одна такая, но она предостерегает меня: я слишком далеко зашла.
Но ведь это же абсолютно нелогично! Разве человеку, пусть даже Заклейменному, отказано в сострадании, разве не следует ему помочь?
Все отворачивают головы, отводят глаза.
– Все хорошо, – говорю я старику, он уже явно в панике. Кашель одолевает его, язык мечется в приоткрытом рту, и я успеваю заметить на нем тоже П и отшатываюсь в ужасе, не могу даже вообразить, какова была боль от ожога. – Все будет хорошо.
Он хватается за грудь, валится на колени.
Я подхватываю его под мышки, усаживаю на ближайшее сиденье.
– Остановите автобус! – кричу я.
Водитель тормозит. Я повторяю старику: все обойдется.
Поднимаю голову и вижу, что Джунипер плачет.
– Все в порядке, – говорю я Арту и ей. – Все будет хорошо. – А сердце стучит оглушительно. – Это же просто нелепо. – Голос мой звучит пронзительно, словно бы и не мой. И тут раздается вой сирен – громко, пронзительно, угрожающе, совсем близко.
Все сидят неподвижно, выжидая, и лишь мое сердце громко стучит в тишине. Два офицера Трибунала поднимаются в автобус, оба свистят в серебряные свистки, оглушительно, кто-то, не выдержав, зажимает ладонями уши. Идут прямо к старику и ко мне.
– Вот видите? Я же говорила, все будет хорошо, – перекрывая этот шум, говорю я старику. – Вот и они. Вот и помощь.
Он слабо кивает, не открывая глаз. Я думала, они подойдут к старику – он полулежит на сиденье, без сил, дышит слабо, пот тонкой пленкой проступил на коже. Но они не за ним. Они за мной.
Хватают меня и волокут прочь.
Джунипер кричит им, чтобы меня не трогали, Арт обеими руками пытается ее удержать, сам выглядит не намного лучше. Офицеры тащат меня по проходу, ухватив с обеих сторон за локти, по ступенькам, и я слышу вопль Джунипер: «Это моя сестра! Сестра!» – и свист, пронзительный свист, пока меня не запихнули в фургон.
6
Еще до моего рождения страну настиг тяжелый кризис: банки закрывались, правительство не справлялось с проблемами, экономика рушилась, безработица и эмиграция достигли невиданных масштабов. Всех эта беда застала врасплох, и винили тогдашнее руководство. Лидеры страны, лидеры экономики должны были это предвидеть, им полагается знать. Они принимали неправильные, ошибочные решения и привели страну на грань краха. Это плохие люди, из-за них рушились жизни, распадались семьи. Они должны были за это поплатиться. Порочные люди, люди с моральным изъяном, навлекли на нас такую беду.
И тогда всех, кто допускал хоть малейшую ошибку, неверный шаг, стали наказывать безотлагательно. Публично высмеивали, выставляли неудачниками, вынуждали к отставке. Каждого назвали поименно, каждого запятнали. Эти люди не были преступниками, но они принимали дурные решения. Обществу нужны не такие вожди, которые учатся на собственных ошибках, а те, что опасных промахов не допускают. Не следует давать им шанс исправиться, сочувствовать им, не нужно жалкого лепета оправдания. Каждый, кто в прошлом делал ошибки, в будущем не может занимать руководящие должности. И когда народ стотысячными толпами окружил Дом правительства, было решено, что впредь каждый, кто обнаружит изъян в суждениях и решениях, подлежит остракизму. Хватит с нас осмыслений задним числом. Пусть все, все до единого смотрят только вперед – и никаких больше ошибок.
Можно ли воспитать идеального человека? Пробовали много разных способов, и в итоге правительство назначило судейский комитет, Трибунал Кревана. Клеймо ставится на всю жизнь, и от него уже не избавиться, что бы ты в жизни ни делал. Ты так и умрешь Заклейменным. Всю жизнь будешь расплачиваться за единственную ошибку. Твое наказание послужит предостережением для других: пусть думают прежде, чем совершать опрометчивые поступки.
Меня доставили в камеру в подвале замка Хайленд и подвели к столу, где лежали брошюры со всей информацией о Трибунале, которую мне полагалось усвоить. Там была и глава о правилах, по которым предстоит жить Заклейменному. И подробное описание процесса Клеймения, инструкции, как потом залечивать ожог. Я захлопнула книжицу и огляделась.
Камеры выглядят неплохо: цокольный этаж недавно полностью обновили. Четыре камеры, попарно с каждой стороны центрального коридора, а между собой соседние камеры разделены прозрачной пуле- и звуконепроницаемой стеной. В брошюрах сказано, что стеклянная стена символизирует прозрачность системы, но я чувствую: так нас готовят к жизни, где достоинства и приватности почти не останется. В каждой камере стол с четырьмя стульями, кровать, туалет (там стены нормальные), еще несколько стульев расставлены там и сям – вдруг мне вздумается организовать тюремную вечеринку. Все окрашено в цвета зелени и земли, чтобы это место казалось естественным и нормальным.
На все четыре камеры я – единственный арестант. Две напротив не заняты, а в соседней, судя по одежде, по разбросанным вещам, кто-то должен быть, но сейчас он, наверное, в суде, ждет своей участи. За толстые стены туалета, конечно, спасибо, но помещение это настолько мало, что через минуту начинаешь задыхаться. Я бегаю туда поплакать, хотя вполне могла бы предаться этому занятию прямо в камере: во‑первых, никого рядом нет и никто не увидит, а во‑вторых, красные глаза и следы слез на лице все равно меня выдадут.
Мне пока не представилась возможность поговорить с кем-нибудь, обсудить, разобрать и проанализировать случившееся. Меня зарегистрировали в приемной, и симпатичная женщина в форме офицера Трибунала (она представилась: ее зовут Тина) проводила меня в эту камеру, а потом меня отвели в помещение под Часовой башней, где находятся рабочие помещения Трибунала. Я все это хорошо знаю, потому что всегда смотрю репортажи, каждый прямой эфир Пиа, когда обвиняемых ведут из Часовой башни по длинной мощеной дорожке во двор Трибунала, они прячут лица, а толпа кричит, проклинает их и выражает полную поддержку Трибуналу.
Я в шоке. Естественно, я в шоке. Никак не могу смириться с тем, что я попала сюда, – я, которая никогда ничего не делает неправильно, я, умеющая ладить с людьми, я, у которой каждый школьный отчет заполнен одними лишь идеальными оценками, только «А», я, чей бойфренд – сын главного судьи Трибунала.
Вновь и вновь я мысленно перебираю все свои действия в автобусе. Столько раз уже их переворошила, что они начинают сбиваться, как песенка на заезженной пластинке. Я думаю о том, что я сделала, что следовало сделать, что можно было сделать лучше, и в итоге путаюсь и не вполне понимаю, что произошло на самом деле. Прокручиваю эту сцену в голове снова и снова, и она расплывается, как расплывается лицо, если слишком долго на него таращиться. Я сижу на кровати, прислонившись спиной к единственной настоящей тут стене, уткнулась лицом в колени, обхватила ноги руками. Не знаю, сколько я так просидела, то ли минуты, то ли часы. Сердце мечется между паникой и утешением в зависимости от того, какие я подбираю доводы.
Я не порочна. Не могу я оказаться порочной.
Я идеальна.
Так говорят мои родители, так говорят мои учителя, мой возлюбленный и даже сестра, хоть она терпеть меня не может. Сестра. Я слышу, как она в ужасе кричит, когда меня уводят, и глаза вновь наполняются слезами. Моя старшая сестра отбивалась от намертво вцепившегося в нее Арта, рвалась ко мне. Надеюсь, она-то не пострадает. Хоть бы ее не тронули. Ее вынудят говорить, что она не одобряет мой поступок. Тревога охватила меня. Нельзя втягивать в это Джунипер, кто ее знает, что она им наговорит? И Арт, Арт, что с ним сейчас? Тоже попал в беду? Спасет ли меня его отец или не захочет обо мне и слышать? Арт тоже не захочет обо мне и слышать? Лишиться его – от одной этой мысли мне поплохело.
И так по кругу, по кругу.
Хлопнула дверь, я подняла глаза.
Тина и с ней еще страж-мужчина ввели парня моего примерно возраста, может быть, чуть старше. Они миновали камеру, где я сижу, и втолкнули его в соседнюю. Он явно тут хорошо ориентируется, не новичок, не то что я: пока меня сюда вели, я лихорадочно оглядывалась по сторонам, ко всему присматриваясь. Футболка его засыпана каким-то белым порошком и волосы тоже, что-то попало на Тину и на второго стража, не соображу, откуда это. Высокий, широкоплечий парень, лицо жесткое, упрямое, виноватое. Он моего возраста, но кажется старше из-за этой гримасы.
При мысли, что он – мой ровесник, я поспешно выпрямляюсь. Пусть он заметит меня. Обменяемся взглядами, улыбками, чем-то, что поможет утешить его, утешить меня. С ним стражи обращаются совсем не так мягко и вежливо, как со мной, и во мне пробуждается эгоистическая надежда, что со мной-то все было просто ужасной ошибкой и я выйду отсюда прежним нормальным человеком. Я присматриваюсь к своему соседу, к его напряженному, злому, упрямому лицу: посмотри же на меня! Интересно, в чем он провинился. Уголовное преступление не совершил, это ясно, иначе попал бы в другое место, но, похоже, что-то скверное. Что бы ему ни предъявили, уверена, он в самом деле что-то натворил.
Парень глянул на меня однажды, войдя в свою камеру. Увидел меня сквозь общую стеклянную стену. Сердце забилось чаще. Первый человек за много часов. Но, едва глянув, он отвел глаза, сделал несколько шагов своими длинными тощими ногами и уселся спиной к прозрачной перегородке: только и видно, как мощные лопатки распирают замурзанную футболку.
Я была этим обижена, испугана и почувствовала себя еще более одинокой. Снова хлынули слезы. Слезы дарили отраду, я вновь чувствовала себя человеком, вполне человеком, даже здесь, в этой прозрачной будке в ряду таких же будок.
Стражи заперли соседнюю камеру и ушли. Скрылись за главной дверью, и я осталась одна – рядом с человеком, который не желал даже поглядеть на меня.
Большая дверь открылась. Мама, лицо встревоженное, почти обезумевшее, и папа, строгий, но желваки на широких скулах вспухают, сдерживается с трудом. Едва увидев меня, мама вдруг напустила на себя такую безмятежность, словно она гуляет в парке и наслаждается окрестными видами – дурной знак. А у папы при виде меня тщательно удерживаемое лицо обрушилось. Никогда-то он не умел скрывать свои чувства. Тина отперла камеру, и я бросилась им навстречу.
– Ох, Селестина! – Мама крепко прижимает меня к себе, голос горестный. – Что ж это на тебя нашло?
– Саммер! – резко одергивает ее отец, и она вздрагивает словно от пощечины.
Я тоже напряглась: впервые после этой беды мы увиделись, и я надеялась на помощь, поддержку, не на упреки. Моя мама согласна с ними, тоже обвиняет меня? Знать-то я знала, что попала в беду, но только сейчас вполне это поняла.
– Прости, – мягко извиняется она. – Не следовало мне так говорить, но все это совсем на тебя не похоже. Джунипер рассказала нам, как это произошло.
– Бессмыслица, – говорю я. – Все это совершенно не логично.
Папа грустно улыбается мне.
– Старик кашлял непрерывно. Задыхался. Он мог упасть в обморок, мог даже умереть, а толстая женщина и та, со сломанной ногой, болтали о своем и его не замечали. Они сидели на его месте! – Я тараторю, подавшись всем телом вперед, вглядываясь в лица родителей, уговаривая маму и папу. Я чуть ли не умоляю их увидеть все случившееся моими глазами, объясняю им, как все это было несправедливо, отвратительно. Я вскакиваю, расхаживаю по камере, начинаю опять сначала, уточняю, может быть, и преувеличиваю, может быть, делаю толстуху еще жирнее, кашель – еще более мучительным. Я стараюсь внушить им то, что вижу сама: пусть скажут, что все поняли, что сами на моем месте поступили бы точно так же. Пусть скажут наконец, что я не заслужила Клеймо.
Папа следит за мной полными слез глазами. Ему все это непосильно. Мама вдруг вскочила, схватила меня за плечи. Удивленная ее порывом, я оглянулась и увидела, что парень в соседней камере уже не сидит спиной ко мне, а перебрался на постель и оттуда может видеть всех нас. Разобрал ли он что-то из моих слов? Может быть, он умеет читать по губам? Но мама еще сильнее впивается пальцами в мои плечи и заставляет сосредоточиться на ее словах.
– Слушай внимательно! – тихо, настойчиво шепчет она. – У нас мало времени. Через несколько минут придет судья Креван, тебе придется пустить в ход все свое очарование. Забудь все, чему мы тебя учили, забудь на время, что хорошо, что плохо. От этого зависит твоя жизнь, Селестина!
Никогда я не видела маму в таком состоянии, никогда от нее ничего подобного не слышала, она до смерти напугала меня.
– Мама, но ведь Боско, он понимает…
– Скажи ему, что раскаиваешься, – настаивает она. – Скажи ему, что ты поступила неправильно. Ты меня поняла?
В недоумении я перевожу взгляд на отца. Он закрыл лицо руками.
– Папа?
– Каттер, объясни ей! – торопливо требует мама.
Он медленно отводит руки от лица. Такой печальный, сломленный человек. Что я наделала? Я всем телом прижимаюсь к маме. Она подводит меня к столу, усаживает на стул.
– Но если я скажу, что поступила неправильно, значит, я заслуживаю Клейма.
Папа наконец вмешивается в разговор:
– Если он догадается, что ты считаешь себя правой, он приговорит тебя к Клейму.
– Не надо лгать о том, что ты сделала, но признай, что ты допустила ошибку. Доверься мне! – шепчет мама, таясь, чтобы не подслушали.
– Мы же разговариваем! – говорит другая женщина.
– А он задыхается, – возражаю я с той же улыбкой, которая мне самой уже кажется малость психованной, потому что про вежливость пора бы и забыть.
– Вы хотите ему помочь? – спрашивает та, с костылями.
– Нет, – лепечу я. – Нет. Но надо же как-то исправить ситуацию… – Я посылаю ей самую ослепительную из своих улыбок, но старуха с отвращением отшатывается.
– Я с этим дела иметь не желаю! – громко заявляет другая, привлекая к нам лишнее внимание.
– С чем – с этим? – нервно смеюсь я. – У вас-то ноги здоровые, вы могли бы пересесть, а ваша подруга останется…
– Никуда я пересаживаться не стану! – все так же громко рявкает она.
Пассажиры оборачиваются, смотрят на нас.
Старик уже еле стоит. Согнулся в приступе кашля. Он обернулся ко мне и попытался что-то вымолвить, но дыхания не хватило.
Не знаю, что он хотел сказать. Не знаю, как быть дальше. Не знаю, как оказать ему медицинскую помощь. Да ему и запрещено помогать. Думай, Селестина, думай! Я не имею права ему помочь – но доктор же может.
– Есть тут врач? – окликаю я пассажиров.
Арт в отчаянии закрывает руками лицо.
Только громкий испуганный вздох мне в ответ.
Я оглядываю все эти лица, застывшие в изумлении, в осуждении. Я растеряна, голова идет кругом. Старик сейчас рухнет, он может умереть. Я чувствую, как слезы щиплют глаза.
– Так и будем на это смотреть? – кричу я.
– Перестань, дорогая, не надо, – шепчет мне какая-то женщина. Она тоже расстроена, это видно, значит, я не одна такая, но она предостерегает меня: я слишком далеко зашла.
Но ведь это же абсолютно нелогично! Разве человеку, пусть даже Заклейменному, отказано в сострадании, разве не следует ему помочь?
Все отворачивают головы, отводят глаза.
– Все хорошо, – говорю я старику, он уже явно в панике. Кашель одолевает его, язык мечется в приоткрытом рту, и я успеваю заметить на нем тоже П и отшатываюсь в ужасе, не могу даже вообразить, какова была боль от ожога. – Все будет хорошо.
Он хватается за грудь, валится на колени.
Я подхватываю его под мышки, усаживаю на ближайшее сиденье.
– Остановите автобус! – кричу я.
Водитель тормозит. Я повторяю старику: все обойдется.
Поднимаю голову и вижу, что Джунипер плачет.
– Все в порядке, – говорю я Арту и ей. – Все будет хорошо. – А сердце стучит оглушительно. – Это же просто нелепо. – Голос мой звучит пронзительно, словно бы и не мой. И тут раздается вой сирен – громко, пронзительно, угрожающе, совсем близко.
Все сидят неподвижно, выжидая, и лишь мое сердце громко стучит в тишине. Два офицера Трибунала поднимаются в автобус, оба свистят в серебряные свистки, оглушительно, кто-то, не выдержав, зажимает ладонями уши. Идут прямо к старику и ко мне.
– Вот видите? Я же говорила, все будет хорошо, – перекрывая этот шум, говорю я старику. – Вот и они. Вот и помощь.
Он слабо кивает, не открывая глаз. Я думала, они подойдут к старику – он полулежит на сиденье, без сил, дышит слабо, пот тонкой пленкой проступил на коже. Но они не за ним. Они за мной.
Хватают меня и волокут прочь.
Джунипер кричит им, чтобы меня не трогали, Арт обеими руками пытается ее удержать, сам выглядит не намного лучше. Офицеры тащат меня по проходу, ухватив с обеих сторон за локти, по ступенькам, и я слышу вопль Джунипер: «Это моя сестра! Сестра!» – и свист, пронзительный свист, пока меня не запихнули в фургон.
6
Еще до моего рождения страну настиг тяжелый кризис: банки закрывались, правительство не справлялось с проблемами, экономика рушилась, безработица и эмиграция достигли невиданных масштабов. Всех эта беда застала врасплох, и винили тогдашнее руководство. Лидеры страны, лидеры экономики должны были это предвидеть, им полагается знать. Они принимали неправильные, ошибочные решения и привели страну на грань краха. Это плохие люди, из-за них рушились жизни, распадались семьи. Они должны были за это поплатиться. Порочные люди, люди с моральным изъяном, навлекли на нас такую беду.
И тогда всех, кто допускал хоть малейшую ошибку, неверный шаг, стали наказывать безотлагательно. Публично высмеивали, выставляли неудачниками, вынуждали к отставке. Каждого назвали поименно, каждого запятнали. Эти люди не были преступниками, но они принимали дурные решения. Обществу нужны не такие вожди, которые учатся на собственных ошибках, а те, что опасных промахов не допускают. Не следует давать им шанс исправиться, сочувствовать им, не нужно жалкого лепета оправдания. Каждый, кто в прошлом делал ошибки, в будущем не может занимать руководящие должности. И когда народ стотысячными толпами окружил Дом правительства, было решено, что впредь каждый, кто обнаружит изъян в суждениях и решениях, подлежит остракизму. Хватит с нас осмыслений задним числом. Пусть все, все до единого смотрят только вперед – и никаких больше ошибок.
Можно ли воспитать идеального человека? Пробовали много разных способов, и в итоге правительство назначило судейский комитет, Трибунал Кревана. Клеймо ставится на всю жизнь, и от него уже не избавиться, что бы ты в жизни ни делал. Ты так и умрешь Заклейменным. Всю жизнь будешь расплачиваться за единственную ошибку. Твое наказание послужит предостережением для других: пусть думают прежде, чем совершать опрометчивые поступки.
Меня доставили в камеру в подвале замка Хайленд и подвели к столу, где лежали брошюры со всей информацией о Трибунале, которую мне полагалось усвоить. Там была и глава о правилах, по которым предстоит жить Заклейменному. И подробное описание процесса Клеймения, инструкции, как потом залечивать ожог. Я захлопнула книжицу и огляделась.
Камеры выглядят неплохо: цокольный этаж недавно полностью обновили. Четыре камеры, попарно с каждой стороны центрального коридора, а между собой соседние камеры разделены прозрачной пуле- и звуконепроницаемой стеной. В брошюрах сказано, что стеклянная стена символизирует прозрачность системы, но я чувствую: так нас готовят к жизни, где достоинства и приватности почти не останется. В каждой камере стол с четырьмя стульями, кровать, туалет (там стены нормальные), еще несколько стульев расставлены там и сям – вдруг мне вздумается организовать тюремную вечеринку. Все окрашено в цвета зелени и земли, чтобы это место казалось естественным и нормальным.
На все четыре камеры я – единственный арестант. Две напротив не заняты, а в соседней, судя по одежде, по разбросанным вещам, кто-то должен быть, но сейчас он, наверное, в суде, ждет своей участи. За толстые стены туалета, конечно, спасибо, но помещение это настолько мало, что через минуту начинаешь задыхаться. Я бегаю туда поплакать, хотя вполне могла бы предаться этому занятию прямо в камере: во‑первых, никого рядом нет и никто не увидит, а во‑вторых, красные глаза и следы слез на лице все равно меня выдадут.
Мне пока не представилась возможность поговорить с кем-нибудь, обсудить, разобрать и проанализировать случившееся. Меня зарегистрировали в приемной, и симпатичная женщина в форме офицера Трибунала (она представилась: ее зовут Тина) проводила меня в эту камеру, а потом меня отвели в помещение под Часовой башней, где находятся рабочие помещения Трибунала. Я все это хорошо знаю, потому что всегда смотрю репортажи, каждый прямой эфир Пиа, когда обвиняемых ведут из Часовой башни по длинной мощеной дорожке во двор Трибунала, они прячут лица, а толпа кричит, проклинает их и выражает полную поддержку Трибуналу.
Я в шоке. Естественно, я в шоке. Никак не могу смириться с тем, что я попала сюда, – я, которая никогда ничего не делает неправильно, я, умеющая ладить с людьми, я, у которой каждый школьный отчет заполнен одними лишь идеальными оценками, только «А», я, чей бойфренд – сын главного судьи Трибунала.
Вновь и вновь я мысленно перебираю все свои действия в автобусе. Столько раз уже их переворошила, что они начинают сбиваться, как песенка на заезженной пластинке. Я думаю о том, что я сделала, что следовало сделать, что можно было сделать лучше, и в итоге путаюсь и не вполне понимаю, что произошло на самом деле. Прокручиваю эту сцену в голове снова и снова, и она расплывается, как расплывается лицо, если слишком долго на него таращиться. Я сижу на кровати, прислонившись спиной к единственной настоящей тут стене, уткнулась лицом в колени, обхватила ноги руками. Не знаю, сколько я так просидела, то ли минуты, то ли часы. Сердце мечется между паникой и утешением в зависимости от того, какие я подбираю доводы.
Я не порочна. Не могу я оказаться порочной.
Я идеальна.
Так говорят мои родители, так говорят мои учителя, мой возлюбленный и даже сестра, хоть она терпеть меня не может. Сестра. Я слышу, как она в ужасе кричит, когда меня уводят, и глаза вновь наполняются слезами. Моя старшая сестра отбивалась от намертво вцепившегося в нее Арта, рвалась ко мне. Надеюсь, она-то не пострадает. Хоть бы ее не тронули. Ее вынудят говорить, что она не одобряет мой поступок. Тревога охватила меня. Нельзя втягивать в это Джунипер, кто ее знает, что она им наговорит? И Арт, Арт, что с ним сейчас? Тоже попал в беду? Спасет ли меня его отец или не захочет обо мне и слышать? Арт тоже не захочет обо мне и слышать? Лишиться его – от одной этой мысли мне поплохело.
И так по кругу, по кругу.
Хлопнула дверь, я подняла глаза.
Тина и с ней еще страж-мужчина ввели парня моего примерно возраста, может быть, чуть старше. Они миновали камеру, где я сижу, и втолкнули его в соседнюю. Он явно тут хорошо ориентируется, не новичок, не то что я: пока меня сюда вели, я лихорадочно оглядывалась по сторонам, ко всему присматриваясь. Футболка его засыпана каким-то белым порошком и волосы тоже, что-то попало на Тину и на второго стража, не соображу, откуда это. Высокий, широкоплечий парень, лицо жесткое, упрямое, виноватое. Он моего возраста, но кажется старше из-за этой гримасы.
При мысли, что он – мой ровесник, я поспешно выпрямляюсь. Пусть он заметит меня. Обменяемся взглядами, улыбками, чем-то, что поможет утешить его, утешить меня. С ним стражи обращаются совсем не так мягко и вежливо, как со мной, и во мне пробуждается эгоистическая надежда, что со мной-то все было просто ужасной ошибкой и я выйду отсюда прежним нормальным человеком. Я присматриваюсь к своему соседу, к его напряженному, злому, упрямому лицу: посмотри же на меня! Интересно, в чем он провинился. Уголовное преступление не совершил, это ясно, иначе попал бы в другое место, но, похоже, что-то скверное. Что бы ему ни предъявили, уверена, он в самом деле что-то натворил.
Парень глянул на меня однажды, войдя в свою камеру. Увидел меня сквозь общую стеклянную стену. Сердце забилось чаще. Первый человек за много часов. Но, едва глянув, он отвел глаза, сделал несколько шагов своими длинными тощими ногами и уселся спиной к прозрачной перегородке: только и видно, как мощные лопатки распирают замурзанную футболку.
Я была этим обижена, испугана и почувствовала себя еще более одинокой. Снова хлынули слезы. Слезы дарили отраду, я вновь чувствовала себя человеком, вполне человеком, даже здесь, в этой прозрачной будке в ряду таких же будок.
Стражи заперли соседнюю камеру и ушли. Скрылись за главной дверью, и я осталась одна – рядом с человеком, который не желал даже поглядеть на меня.
Большая дверь открылась. Мама, лицо встревоженное, почти обезумевшее, и папа, строгий, но желваки на широких скулах вспухают, сдерживается с трудом. Едва увидев меня, мама вдруг напустила на себя такую безмятежность, словно она гуляет в парке и наслаждается окрестными видами – дурной знак. А у папы при виде меня тщательно удерживаемое лицо обрушилось. Никогда-то он не умел скрывать свои чувства. Тина отперла камеру, и я бросилась им навстречу.
– Ох, Селестина! – Мама крепко прижимает меня к себе, голос горестный. – Что ж это на тебя нашло?
– Саммер! – резко одергивает ее отец, и она вздрагивает словно от пощечины.
Я тоже напряглась: впервые после этой беды мы увиделись, и я надеялась на помощь, поддержку, не на упреки. Моя мама согласна с ними, тоже обвиняет меня? Знать-то я знала, что попала в беду, но только сейчас вполне это поняла.
– Прости, – мягко извиняется она. – Не следовало мне так говорить, но все это совсем на тебя не похоже. Джунипер рассказала нам, как это произошло.
– Бессмыслица, – говорю я. – Все это совершенно не логично.
Папа грустно улыбается мне.
– Старик кашлял непрерывно. Задыхался. Он мог упасть в обморок, мог даже умереть, а толстая женщина и та, со сломанной ногой, болтали о своем и его не замечали. Они сидели на его месте! – Я тараторю, подавшись всем телом вперед, вглядываясь в лица родителей, уговаривая маму и папу. Я чуть ли не умоляю их увидеть все случившееся моими глазами, объясняю им, как все это было несправедливо, отвратительно. Я вскакиваю, расхаживаю по камере, начинаю опять сначала, уточняю, может быть, и преувеличиваю, может быть, делаю толстуху еще жирнее, кашель – еще более мучительным. Я стараюсь внушить им то, что вижу сама: пусть скажут, что все поняли, что сами на моем месте поступили бы точно так же. Пусть скажут наконец, что я не заслужила Клеймо.
Папа следит за мной полными слез глазами. Ему все это непосильно. Мама вдруг вскочила, схватила меня за плечи. Удивленная ее порывом, я оглянулась и увидела, что парень в соседней камере уже не сидит спиной ко мне, а перебрался на постель и оттуда может видеть всех нас. Разобрал ли он что-то из моих слов? Может быть, он умеет читать по губам? Но мама еще сильнее впивается пальцами в мои плечи и заставляет сосредоточиться на ее словах.
– Слушай внимательно! – тихо, настойчиво шепчет она. – У нас мало времени. Через несколько минут придет судья Креван, тебе придется пустить в ход все свое очарование. Забудь все, чему мы тебя учили, забудь на время, что хорошо, что плохо. От этого зависит твоя жизнь, Селестина!
Никогда я не видела маму в таком состоянии, никогда от нее ничего подобного не слышала, она до смерти напугала меня.
– Мама, но ведь Боско, он понимает…
– Скажи ему, что раскаиваешься, – настаивает она. – Скажи ему, что ты поступила неправильно. Ты меня поняла?
В недоумении я перевожу взгляд на отца. Он закрыл лицо руками.
– Папа?
– Каттер, объясни ей! – торопливо требует мама.
Он медленно отводит руки от лица. Такой печальный, сломленный человек. Что я наделала? Я всем телом прижимаюсь к маме. Она подводит меня к столу, усаживает на стул.
– Но если я скажу, что поступила неправильно, значит, я заслуживаю Клейма.
Папа наконец вмешивается в разговор:
– Если он догадается, что ты считаешь себя правой, он приговорит тебя к Клейму.
– Не надо лгать о том, что ты сделала, но признай, что ты допустила ошибку. Доверься мне! – шепчет мама, таясь, чтобы не подслушали.