Я жду продолжения. Понятия не имею, о чем она толкует.
– Ты же знаешь, кто это, – снисходительно добавляет Пиа.
– Нет, – вздыхаю я. Я и правда понятия не имею. Та старуха, которая в меня плюнула? Или молодая женщина – она швырнула в меня капустный кочан? Или та леди в третьем ряду, которая сжевала целую пачку конфет, пока мне выносили приговор?
Пиа хмурится:
– О ней сейчас все время говорят в новостях, а ты ничего не слышала?
– Я больше не смотрю телевизор.
– Трудно поверить, когда там только о тебе и речь.
– Так зачем же мне-то смотреть? Я и так про себя все знаю.
Она слегка улыбнулась.
– Родители ничего не обсуждают с тобой? Что происходит, о чем сейчас говорят?
– Мне все равно, что обо мне говорят. Я не хочу это знать. Все равно не могу тут ничего ни поправить, ни изменить.
Снова этот растерянный взгляд, потом она смотрит на дверь, словно проверяя, надежно ли она закрыта.
– То есть ты в самом деле… ты ничего не знаешь? Эниа Слипвелл – это партия Жизни. Ты же знаешь о них. На последних выборах они получили довольно много мест в парламенте. Быстро растущая партия оппозиции.
Я качаю головой:
– Политикой я не интересуюсь. Мне семнадцать лет, никто из моих друзей этим себе голову не забивает. Мы же еще даже не участвуем в голосовании.
Она удивленно таращится на меня, так, словно бы ушам своим поверить не может, все пытается меня разгадать.
– Что ж, зато политика заинтересовалась тобой, Селестина.
Я оглянулась через плечо – просто чтобы подразнить интервьюершу. Вместо односложных ответов я теперь пустила в ход сарказм, и это, пожалуй, веселее.
– Значит, ты не сотрудничаешь с Эниа Слипвелл? Ты с ней не встречалась? Раньше, до этого инцидента в автобусе?
– Что? Нет! – отвечаю я.
– Кое-кто думает, что ты возомнила себя героиней, – продолжает она. – Что ты все еще геройствуешь, считаешь себя выше прочих. Думаешь, что твой поступок был бескорыстным и потому ты не такая, как другие Заклейменные, особенная. И я тоже считаю, что ты хотела выделиться, отличиться, тебе наскучило быть среднестатистической нормальной девочкой, занудой отличницей, покорной всем правилам.
Я кусаю губы, чтобы не рявкнуть в ответ, ведь она только этого и добивается.
– Ты считаешь себя героиней, Селестина?
Я тяжело вздохнула:
– Будь я героиней, старик остался бы жив. Никто и не вспоминает о том, что старик-то умер. Он умер, потому что никто во всем автобусе ему не помог. Я – героиня? Нет, я тоже ничего не смогла сделать.
Она хмурится, озадаченная:
– Но тебе удалось поднять эту проблему на общенациональном уровне. Теперь все обсуждают правило «Не помогать Заклейменному», и многие требуют, чтобы оно было отменено.
Вот неожиданность. А если правило отменят – то и я уже не буду Заклейменной? Как они отменят мои шрамы? Этого они сделать не смогут. Никогда.
Она глянула на часы, потом снова на меня:
– Когда мы сможем продолжить разговор?
Я пожимаю плечами:
– Каждый день примерно в это время я возвращаюсь из школы. Никаких планов у меня нет.
– У такой популярной девушки? Наверняка тебя повсюду приглашают. Я слышала, тебе предложили сниматься в рекламе.
– Парфюм Заклейменных?! – фыркнула я. – Кто станет его покупать, и мне-то это зачем? Вы так ничего во мне и не поняли, а туда же.
– Сегодня я хотела только познакомиться. Завтра подробнее поговорим, – оживленно защебетала она, собирая свою сумку. – Раз ты не зануда старшеклассница, которой надоела обыденная жизнь, раз ты сделала это не ради того, чтобы привлечь к себе внимание, так расскажи мне все своими словами, чтобы я не выдумывала. – На этот раз она протянула мне левую руку, и я нехотя протянула в ответ ту руку, на которой не было Клейма.
Я так и осталась сидеть в кресле, все еще кипятясь, перебирая в уме только что закончившийся разговор.
– Кстати, Клейм у меня вовсе не пять.
Она замерла в дверях, потом осторожно развернулась на персикового цвета каблуках:
– Ты о чем?
– Вы сказали, что у меня больше всего Клейм за всю историю Трибунала – пять. Но Креван поставил мне еще и шестое.
Я знаю, в СМИ ничего не было о шестом Клейме. Интересно почему. Я-то думала, Креван поспешит разгласить об этом всему свету. Но если он не хотел, чтобы даже Пиа об этом знала, он и опубликовать это ей не позволит. С одной стороны, меня устраивало, что Пиа ничего не знает, но в то же время я хотела дать ей понять, как мало ей известно, даже основных фактов обо мне она так и не собрала. Она попыталась сбить с меня спесь, как только я вошла в библиотеку, – ну что ж, а я собью с нее спесь на прощание. Креван лгал ей – ее крепкий маленький мирок пошатнется от этой мысли. Мне хотелось увидеть выражение ее лица, когда она поймет это. Просто ради собственного удовольствия хотелось.
– Что ты сказала? – переспросила она в ужасе, хладнокровие с нее как рукой сняло. – Он же сам произнес приговор: пять Клейм.
Я прикидывала в уме, продолжать свой рассказ или нет. Все равно рано или поздно это станет известно, так лучше от меня, из первых рук, и если даже Пиа это опубликует, я же ни словом не погрешила против истины и Кревану не в чем будет меня обвинить. Прислушиваясь к стуку своего сердца, я громко произнесла:
– Он пришел в камеру Клеймения. Требовал, чтобы я покаялась. Я не стала. И тогда он приказал поставить шестое Клеймо. На спину, там, где крестец. Без анестезии. Сказал, что я порочна до мозга костей.
– Он… приказал? – Она почти задыхалась. – Но это же не допускается… то есть такого не было…
Она понимает, что вступать в подробное обсуждение нельзя. Сомневаться в правильности действий судьи Кревана? Да еще перед Заклейменной? Пиа отнюдь не дура.
– Поговорите об этом с вашим другом Креваном. – И я ушла, а она так и осталась стоять в дверях, ошарашенная.
Впервые за всю неделю я улыбалась. При такой великой моей потере выигрыш не мог быть особенно значимым, но все же порой и мне удавалось победить, и нужно различать эти радости, когда они случаются, эти проблески света и надежды во тьме.
Вернувшись к себе в комнату, я застала там Мэри Мэй, она обыскивала прикроватную тумбочку. Я с недоумением огляделась: шкаф распахнут, одежда сорвана с плечиков и брошена на пол, на полках все перевернуто и так и оставлено в беспорядке, а надсмотрщица, сидя на моей постели, читала мой дневник – развернула у себя на коленях и листала страницы моих личных записей. Вот тут я чуть не заплакала. Я не вела записи с того дня, времени не было, а прежняя жизнь казалась теперь словно бы чужой, но все же это были мои мысли, пусть глупые, вздорные, незначительные, но когда я о них писала, они были мне дороги. Это была моя тайна, а она сидит тут и ворует мои секреты.
Я открыла рот, готовая протестовать, но она лишь подняла затянутую в перчатку руку, приказывая мне заткнуться, и перевернула очередную страницу. Наконец она захлопнула дневник и впилась в меня таким взглядом, словно видела насквозь.
– По правилам твое личное имущество подвергается регулярным обыскам – в любое время и без предупреждения. Если ты собираешься и впредь вести дневник и рассуждать о том, не слишком ли у тебя жирные бедра и будешь ли ты хороша в постели… – Она фыркнула, а я почувствовала, как вспыхнуло жаром мое лицо, – то будь добра передавать мне дневник на прочтение каждую пятницу. Это ясно?
Я сглотнула ком. Кивнула.
Она подхватила сувенирный шар с замком Хайленд – тоже из моей тумбочки – и хорошенько его встряхнула.
– Для освежения памяти? – снова фыркнула и небрежно сунула мне его в руки, выходя, красные блестки посыпались на пол, словно капли крови. Словно предостережение.
Я бросилась к тумбочке, засунула шар поглубже в ящик. Век бы его не видать. Схватила дневник и принялась вырывать из него страницу за страницей, судорожно всхлипывая. Выдрала все до единой, весь пол был ими устлан.
В дверях появилась мама, с ужасом поглядела на меня.
– Она читала мой дневник! – только и могла я сказать.
Мама села рядом со мной на пол, поглядела на эти страницы, а потом стала подбирать их и рвать в клочья, и лицо у нее было уже не такое спокойное, как обычно, на глазах слезы. Этот ее поступок значил для меня больше, чем любые слова. Я тоже взялась за дело, мы разрывали на мелкие кусочки исписанные моим почерком страницы, все эти восклицательные знаки, звездочки и сердечки вокруг имени Арта, все эти глупые заметки и слова, исходившие из самого сердца, и мои девичьи тревоги, и шутки, над которыми я хихикала, и мои глубоко личные мысли – все то, что прежде было моим, и только моим. Я тщательно проследила, чтобы каждое сердце было разорвано.
Ангелина Тиндер права: они хотят забраться к нам в голову. Но я их в свою голову больше не пущу.
17
Мы с Джунипер почти что не разговаривали.
Она чувствовала себя и виноватой, и обиженной. Я была зла и, должна признаться, не без удовольствия вымещала на сестре свою боль. Слишком много у меня оставалось времени на размышления, анализ, препарирование, и постоянно всплывал в памяти тот момент в автобусе, который я мысленно пыталась прожить иначе, словно таким образом могла повлиять и на последствия в реальности. Но каждый раз, когда я возвращалась в тот автобус, я вновь заставала там Джунипер – ни во что не вмешивающуюся. Джунипер, у которой обычно рот не закрывался, не нашла ни слова в мою защиту, не заступилась в автобусе, не свидетельствовала на суде, а главное, теперь у меня на глазах она продолжала жить нормальной жизнью, как хотела бы и я, – вот что всего больнее ранило.
Я видела, моя манера молчать сводила ее с ума. Беззвучно она кричала мне – я чувствовала, – что ни в чем не виновата. Твердила, что и так страдает от своей вины, зачем же ее усугублять. А я на безмолвный вопль отвечала молчанием. Ведь прежде я делала в точности то, что велели, я, а не она. Почему же она вдруг сделалась мной, а я – ею? Что за безумный поворот событий? Я надевала ее одежду, ко мне перешла ее неуверенность в себе, а она вдруг затаилась, прикусила язык – она, никогда не умевшая промолчать, – и украдкой покидает дом по ночам, с кем-то встречается, а я теперь из дома ни ногой. Моя вина, что все мы настолько изменились и так обходимся друг с другом, моя вина, однако и подавить в себе обиду я не могу.
Острее всего я тоскую по Арту, сердце мое разбито, он так мне нужен. Не понимаю, почему он не писал мне, почему не позвонил, почему не позвал. Если он вправду сбежал из дома, вырвался из-под отеческого надзора, то он свободен и может прийти ко мне. Уже начинает казаться, будто сам Арт решил держаться от меня подальше, а не отец ему это приказал. Вот что больнее всякого Клейма.
После столкновения с Колин я больше не заглядывала в школьную столовую. Сидела в библиотеке и читала книги, сворачивалась на бобовом пуфе в углу и пряталась в чужих тревогах и триумфах. Прежде на художественную литературу у меня не хватало времени. Меня притягивала реальность. Математика. Задачи и решения. То, что действительно имело значение. Но теперь я поняла, почему люди читают книги, растворяясь в чужой жизни: порой я читала какую-нибудь строчку и вдруг резко распрямлялась, как подброшенная, ведь это было то самое, что я сама недавно пережила, да так и не выговорила. Мне хотелось как-то проникнуть на страницу и сказать этому персонажу, что я его понимаю, что он не одинок, это нормально, человек вправе переживать именно такие чувства. А потом звенел звонок, я закрывала книгу и возвращалась в реальный мир.
В тот день я слишком устала и не могла сосредоточиться на чтении – не выспалась ночью. Я сама будила себя, потому что сны все время превращались в кошмары из камеры Клеймения. В последнее время главным героем моих снов стал Кэррик, и я видела, как вместо меня в ту камеру ведут Кэррика, его прижигают каленым железом. Где-то он теперь? Он обещал разыскать меня. Когда? Я часто думала о нем, так часто, что вот он уже и в ночные кошмары проник. Поиск в интернете на «Кэррик Заклейменный» пока ничего не дал. Фамилии его я не знала. Вообще ничего не знала о нем: откуда он, что натворил. Я не знала, осудили его или нет, хотя подозревала, что и ему вынесен обвинительный приговор. Тревожилась, не накажут ли его и за то, что он ворвался ко мне в камеру Клеймения, и молилась, чтобы и у него нашелся такой утешитель, каким он сам был для меня. Я написала его имя в блокноте и принялась обводить красными чернилами снова и снова, так что буквы чуть ли не выпрыгивали со страницы. Это помогло мне сосредоточиться.
Вдруг в библиотеке послышался какой-то шум. Это Логан.
– Привет! – весело окликнул он меня. – Тебя-то мне и надо.
– Меня? – изумилась я.
Он подскочил вплотную и вручил мне конверт. Обычно он вполне уверен в себе, но тут вдруг застеснялся.
– Приглашение на мое восемнадцатилетие. В эту пятницу.