Смерть от пуха, думает Гэвин, разглядывая приближающиеся подушки в руках у Рейнольдс. Смерть от праха. Смерть от траха. Какая нелепая судьба. Рейнольдс в роли Первого Убийцы. Впрочем, это как-то подходит к его жизни, если хорошенько вдуматься. А Гэвин нынче только и делает, что обдумывает свою жизнь. Теперь у него есть на это время.
– Ты проснулся? – жизнерадостно спрашивает Рейнольдс, клацая по полу. На ней черный пуловер, перехваченный в талии серебряно-бирюзовым поясом, и джинсы в обтяжку. На бедрах с внешней стороны, кажется, нарастает жирок, но в целом они мощные и обтекаемые, словно у конькобежца. Может, сказать ей про жирок? Нет, лучше придержать до стратегического момента. А может, это и не жир вовсе. Она много времени проводит в спортзале.
– Даже если бы я спал, то сейчас точно проснулся бы, – говорит Гэвин. – Ты клацаешь, как деревянная железная дорога.
Он не любит эти сабо и неоднократно сообщал о том Рейнольдс. Они не украшают ее ноги. Но нынче ее уже не так волнует мнение мужа о ее ногах. Она говорит, что в сабо ей удобно и что удобство для нее важнее моды. Он пытался цитировать Йейтса (про то, что для женщин красота есть каждодневный труд[4]), но Рейнольдс – когда-то страстная поклонница Йейтса – ныне придерживается мнения, что Йейтс, конечно, имел право так думать, но он жил в ту пору, когда нравы были иные, и вообще давно помер.
Рейнольдс подпирает Гэвина подушками – одну под голову, другую под спину. Она утверждает, что такое расположение подушек помогает ему казаться выше и потому – внушительней. Она поправляет плед, которым прикрыты его ноги и который она зовет одеялком для тихого часа.
– Ну-ка, мистер Брюзга! – восклицает она. – Улыбнитесь!
Она теперь дает ему клички в соответствии с его настроем дня, или часа, или минуты; если верить ей, он сильно подвержен перепадам настроения. У нее на каждое есть соответствующий титул: мистер Брюзга, господин Засоня, доктор Остряк, сэр Сарказм, а иногда – если на нее саму находит саркастический (или, может быть, ностальгический) стих – сэр Романтик. Когда-то она прозвала его пенис «мистер Червячок», но то было давно; она уже махнула рукой на попытки воскресить давно умершее либидо мужа с помощью различных умащений и сексуальных снадобий со вкусом клубничного джема, бодрящего имбиря с лимоном или мяты, напоминающей о зубной пасте. Было у них и приключение с феном, которое Гэвину хотелось бы забыть.
– Уже без четверти четыре! – продолжает Рейнольдс. – Скоро придут гости, надо приготовиться!
Сейчас она достанет щетку для волос – хотя бы волосы у него остались от былой красоты, – а потом липкий валик для снятия ворса с одежды. Гэвин линяет, как собака.
– Кто на этот раз? – спрашивает он.
– Очень милая женщина, – отвечает Рейнольдс. – Девушка. Аспирантка. Она пишет диссертацию о твоей работе.
Она сама некогда писала диссертацию о его работе; здесь-то и таилась его погибель. Тогда ему чудовищно льстило, что привлекательная молодая женщина так любовно и внимательно перебирает его эпитеты.
Гэвин стонет:
– Диссертацию о моей работе, блин, оборони нас господь!
– Ну-ка, ну-ка, мистер Сквернослов, – упрекает его Рейнольдс. – Не будь врединой.
– За каким чертом эту ученую даму принесло во Флориду? Она наверняка идиотка.
– Флорида вовсе не такое захолустье, как ты все время твердишь. Времена переменились. Здесь теперь есть хорошие университеты и замечательный литературный фестиваль! На который приезжают тысячи людей!
– Охереть, я потрясен, – язвит Гэвин.
– Но вообще-то она не из Флориды, – Рейнольдс не обращает внимания на его сарказм. – Она прилетела из Айовы специально для того, чтобы взять у тебя интервью! Люди по всему миру пишут про твои книжки!
– Из Айовы, блин, – повторяет Гэвин. «Пишут про твои книжки». Иногда она изъясняется, как пятилетний ребенок.
Рейнольдс начинает работать липким валиком. Набрасывается на его плечи, потом игриво проезжается в области паха:
– Посмотрим, не запылился ли мистер Червячок!
– Ну-ка убери свои похотливые клешни от моих интимных мест, – говорит Гэвин. Ему хочется сказать, что, разумеется, мистер Червячок запылился, а может, и заржавел; чего же иного ждать, ведь она прекрасно знает, что мистер Червячок уже давно удалился на покой. Но Гэвин удерживается.
В закале ржа́веть, не сверкать в свершеньях[5], думает он. Теннисон. Улисс, везунчик, отправляется в последнее путешествие. По крайней мере, он умрет как мужчина, в сапогах, а не в домашних шлепанцах. Хотя греки не носили сапог. Это было одно из первых стихотворений, которые Гэвин вызубрил в школе. Оказалось, что он легко заучивает стихи наизусть. Стыдно признаться, но именно это подтолкнуло его к занятиям поэзией: Теннисон, вышедший из моды викторианский пустослов, и стихи о старике. Жизнь часто описывает круг и возвращается на прежнее место; по мнению Гэвина, это очень неприятная привычка.
– Мистеру Червячку нравятся мои похотливые клешни, – говорит Рейнольдс. Очень мило с ее стороны употребить глагол в настоящем времени. Когда-то это была их любимая игра: Рейнольдс в роли соблазнительницы, доминатриссы, женщины-вамп, а он – пассивная жертва. Ей, кажется, этот сценарий нравился, так что Гэвин подыгрывал. Теперь это больше не игра. Все игры остались в прошлом, и попытки их возобновить лишь испортят обоим настроение.
Вовсе не на это подписывалась Рейнольдс, когда выходила за него замуж. Наверняка она воображала бурную светскую жизнь, полную гламура, богемы и интеллектуально стимулирующих бесед. Впрочем, ей и этого досталось – в первую пору их брака. И последняя вспышка его иссякающих гормонов. Последний разрыв хлопушки, прежде чем она зашипит и погаснет. А теперь на руках у Рейнольдс осталась лишь выжженная оболочка. В минуты душевной слабости Гэвину становится жалко жену.
Наверняка она утешается на стороне. Он бы на ее месте поступал именно так. Куда она на самом деле ходит, когда якобы занимается в зале на велотренажерах или якобы посещает танцевальные вечера якобы с подругами? Он прекрасно может себе представить. И представляет. Раньше эти мысленные образы его терзали, но сейчас он созерцает возможные (да что там, практически наверняка реальные) измены с отстраненностью ученого-экспериментатора. Она имеет право утешаться на стороне, будучи на тридцать лет моложе его. У него, верно, больше рогов на голове, чем у сторогой улитки, как выразился бы бессмертный бард.
Так ему и надо, нечего было жениться на молоденькой. Так ему и надо, нечего было жениться на трех молоденьких подряд. Так ему и надо, нечего было жениться на своих аспирантках. Так ему и надо, нечего было жениться на командирше, самоназначенной распорядительнице его литературного наследия. Так ему и надо, нечего было жениться.
Но Рейнольдс хотя бы его не бросит, он в этом практически уверен. Она уже репетирует роль его вдовы и не захочет, чтобы труды пропали зря. Она собственница и досидит с ним до конца, чтобы не уступить ни одной из предыдущих жен ни кусочка наследства – литературного или какого иного. Она захочет распоряжаться его мифом, помочь писать его биографию, если таковая будет написана. И еще захочет оттереть от наследства его двоих детей, по одному от каждой из бывших жен. Впрочем, их уже нельзя назвать детьми – старшему пятьдесят один год (а может, пятьдесят два). Когда они были младенцами, Гэвин ими особо не интересовался. Они и их пастельные, пропитанные мочой аксессуары отнимали столько времени и отвлекали на себя столько внимания, которое по праву принадлежало ему. Оба раза он свалил еще до того, как ребенку исполнилось три года; поэтому дети к нему не слишком привязаны, да он их и не винит, ведь он и сам терпеть не может собственного папашу. Но все равно после похорон будет свара; Гэвин об этом позаботится, он специально тянет с составлением завещания. О, если бы он мог зависнуть в воздухе и понаблюдать за этой сценой!
Рейнольдс в последний раз проводит валиком, будто нанося завершающий мазок на картину.
– Вот, так-то лучше, – говорит она.
– Что это за девушка? Та, которая интересуется моими, как ты выражаешься, книжками. Надеюсь, у нее красивая попка.
– Прекрати, – говорит Рейнольдс. – Твое поколение свихнулось на почве секса. Мейлер, Апдайк, Рот – вся эта компашка.
– Они были старше меня.
– Ненамного. Секс, секс, секс – ни о чем другом и думать не могли! Не способны были удержать член в штанах!
– Что именно ты пытаешься сказать? – холодно спрашивает Гэвин. Он наслаждается этим разговором. – Что секс – это плохо? Ты вдруг записалась в ханжи? А о чем, по-твоему, мы должны были думать? О шопинге?
– Я пытаюсь сказать… – вынужденная пауза, она перегруппирует свои внутренние батальоны. – Ладно, согласна, шопинг – плохая замена сексу. Но faut de mieux[6]…
«Вот сейчас обидно было», – думает Гэвин.
– Faut de что? – переспрашивает он.
– Не притворяйся, ты все прекрасно понял. Я пытаюсь сказать, что попки далеко не главное в жизни. Эту женщину зовут Навина. И пожалуйста, отнесись к ней с уважением. Она уже опубликовала две работы, посвященные ранним годам «Речного парохода». Она очень способная. Я полагаю, она индийского происхождения.
«Индийского происхождения». Где Рейнольдс выкапывает эти архаичные обороты? Когда она пытается выражаться тонко, то выходит какой-то комический персонаж из пьес Уайльда.
– Навина, – повторяет он. – Звучит, как название сырной пасты. Или даже как название крема-депилятора.
– Совершенно не обязательно унижать людей, – говорит Рейнольдс, которая когда-то обожала его манеру унижать людей (по крайней мере, некоторых); по ее мнению, это значило, что он превосходит их интеллектуально и у него изысканный вкус. Теперь она считает, что это просто вредность характера или признак недостатка витаминов. – У тебя как будто примитивные рефлексы срабатывают! Унижая других, сам не возвысишься, знаешь ли. Навина – серьезный литературовед. У нее ученая степень магистра искусств.
– И красивая попка, иначе я с ней разговаривать не буду, – отвечает Гэвин. – Нынче каждый недоумок – магистр. Они как попкорн.
Он каждый раз устраивает одну и ту же сцену – каждый раз, когда Рейнольдс притаскивает очередного поклонника его творчества, очередного соискателя ученой степени, очередного раба из соляных копей науки. Ведь должен же он хоть что-то ей устраивать.
– Попкорн? – переспрашивает Рейнольдс. Гэвин на миг теряется – что же он имел в виду?
Он набирает воздух в грудь:
– Крохотные зернышки. Перегретые в академическом котле. Горячий воздух расширяется. Пуф! И вот вам новый магистр.
Неплохо, думает он. И притом правда. Университеты нуждаются в деньгах и потому заманивают все новых доверчивых детишек. И превращают их в раздутые горячим воздухом шарики перегретых углеводов. Для такого количества гуманитариев просто не существует рабочих мест. Уж лучше стать подмастерьем водопроводчика.
Рей смеется, но с оттенком горечи – у нее у самой степень магистра искусств. Потом она хмурится.
– Радоваться надо. – Сейчас последует выговор, шлепок свернутой газетой. – Фу, Гэви! Скажи спасибо, что тобой еще кто-то интересуется. Молодая женщина! Иные поэты душу бы продали за такое. Шестидесятые сейчас в моде – тебе повезло. По крайней мере, ты не можешь пожаловаться, что тебя забыли.
– Когда я на это жаловался? Я вообще никогда не жалуюсь!
– Еще как жалуешься, причем на все подряд.
Она дошла до точки, дальше заходить не стоит. Но он продолжает напирать:
– Зря я не женился на Констанции.
Это его козырной туз – шмяк на стол! Эти слова обычно, как по волшебству, вызывают вспышку гнева и порой даже слезы. Лучшим результатом у Гэвина считается, если она выбегает, хлопнув дверью. Или швыряет чем-нибудь. Однажды чуть не пристукнула его пепельницей.
Рейнольдс улыбается:
– Ну так ты на ней не женился. Ты женился на мне. Так что выкуси.
Гэвин на миг теряется. Она играет в непроницаемость.
– Ах, если бы я мог! – восклицает он.
– Ну да, вставными зубами кусаться трудно, – язвит Рейнольдс. Она может быть настоящей стервой, если ее довести. Гэвин восхищается этой чертой, порой даже против своей воли, если стервозность обращена на него. – А сейчас я пойду заваривать чай. Будешь плохо себя вести, когда Навина придет, – не получишь печеньку.
Насчет печеньки – это шутка, попытка разрядить атмосферу, но Гэвина слегка тревожит то, что угроза лишить сладкого пугает его всерьез. Ему не дадут печеньку! Его охватывает отчаяние. Кроме того, у него текут слюни. Господи, до чего он докатился! Скоро будет, как собачка, сидеть на задних лапках, выпрашивая вкусняшку.
Рейнольдс удаляется на кухню, а Гэвин остается на диване, любуясь пейзажем – уж какой есть. Синее небо в панорамном окне. Окно выходит в обнесенный сеткой дворик, на котором растет пальма. И еще джакаранда. Или это плюмерия? Он не знает – дом не их, арендованный.
Еще во дворе есть бассейн, но Гэвин там никогда не купается, хотя бассейн с подогревом. Рейнольдс иногда погружается туда рано утром, когда Гэвин еще спит, – во всяком случае, по ее словам. Она любит тыкать ему в нос доказательствами своей хорошей физической формы. С джакаранды, или как ее там, в бассейн падают листья. И с пальмы – тоже, похожие на шипы. Они плавают на поверхности, медленно кружась в воронке от циркуляционного насоса. Трижды в неделю приходит девушка и вылавливает листья сачком на длинной ручке. Девушку зовут Мария. Она школьница, старшеклассница; ее услуги включены в арендную плату за дом. Она отпирает своим ключом садовую калитку и входит, бесшумно ступая резиновыми подошвами туфель по скользким плиткам двора. У нее длинные темные волосы и прелестная талия. Возможно, она мексиканка – Гэвин не знает, поскольку никогда с ней не разговаривал. Она всегда ходит в джинсовых шортах – голубых или синих – и наклоняется, прямо в этих шортах, чтобы выуживать из воды листья. Лицо – когда оно видно Гэвину – бесстрастное, почти торжественное.
Ах, Мария, вздыхает он про себя. Омрачена ли твоя жизнь бедами? Если и нет, то скоро будет. Какая у тебя аккуратная попка. Когда такой виляют – любо-дорого посмотреть.
Видит ли она, как он наблюдает за ней через панорамное окно? Скорее всего, да. Считает ли его похотливым старым козлом? Вполне возможно. Но назвать его так было бы не вполне справедливо. Как передать обуревающую его смесь тоски, мечты о несбыточном, приглушенных сожалений? Сожалений о том, что он вовсе не похотливый старик, но хотел бы им быть. Хотел бы все еще мочь им быть. Как описать восхитительный вкус мороженого, когда сам ты уже не в силах его ощутить?
Он сочиняет стихотворение, которое начинается словами: «Мария ловит умирающие листья…» Хотя, строго говоря, эти листья не умирают, а уже умерли.
Звонят в дверь, и Рейнольдс, клацая, идет открывать. Из прихожей доносятся звуки женских приветствий, приглашения войти и прочие курлыканья и воркованья, по нынешней моде. Женщины согласно ахают, словно лучшие подруги, хотя видятся впервые в жизни. Все переговоры проходили по электронной почте, которую Гэвин презирает. А зря, между прочим: он сделал ошибку, передоверив свою корреспонденцию Рейнольдс и тем самым вручив ей ключ от королевства. Теперь она сторожит вход в царство его, Гэвина. Никто не войдет против ее воли.
– Он прикорнул после обеда, – говорит Рейнольдс насмешливо-почтительным тоном, в который всегда соскальзывает, демонстрируя его кому-нибудь. – Может быть, вы хотите сначала взглянуть на его кабинет? Место, где он работает?
– Ахаааа, – восклицает второй голос. Вероятно, это означает восторженное согласие. – Если это не сложно.
Уже две пары подкованных ножек клацают по коридору.
Слышится голос Рейнольдс:
– Он не может писать на компьютере. Ему обязательно нужно использовать карандаш. Он говорит, что координация руки с мозгом очень важна.