Она ощупью спускается по лестнице и пробирается по прихожей к парадной двери. Осторожно ее открывает. В правой стороне, в соседнем квартале, виден желтый свет. Должно быть, дерево упало на провода и обесточило ее квартал. Одному небу известно, когда это починят: такое наверняка творится по всему городу.
Где она бросила фонарик? Он у нее в сумке, а сумка на кухне. Констанция пробирается на кухню, шаркая ногами и шаря вокруг себя. Роется в сумке. Батарейки фонарика почти сели, но света хватает, чтобы зажечь две свечи.
«Перекрой вентиль в водопроводе, – говорит Эван. – Ты знаешь, как это делать, я тебе показывал. Потом открой кран на кухне. Нужно слить воду, иначе трубы полопаются».
Таких длинных речей он давно не произносил. У нее становится тепло на сердце: он о ней по-настоящему заботится.
Разобравшись с трубами, она собирает охапку вещей для теплоизоляции – перину с кровати, подушку, чистые шерстяные носки и плед – и делает себе гнездо перед камином. Потом разводит огонь. В качестве меры предосторожности она закрывает камин сеткой – еще не хватало загореться среди ночи. На сутки дров не хватит, но она хотя бы дотянет до рассвета, не замерзнув насмерть. Такой дом не может выстыть полностью всего за несколько часов. Утром она подумает, что делать дальше. А может, к тому времени и снежная буря уже кончится. Констанция задувает свечи – с огнем надо осторожно.
Она сворачивается клубочком под периной. В камине мерцает пламя. Ей удивительно уютно – во всяком случае, сейчас.
«Отлично, – говорит Эван. – Молодец, девочка моя!»
– Ах, Эван, – произносит Констанция. – Я точно твоя девочка? И всегда была твоей девочкой? У тебя точно никогда никого не было на стороне?
Ответа нет.
След из золы ведет через лес, поблескивая в свете луны и звезд. Что она забыла? Что-то не так. Она выходит из-под лесной сени и оказывается на обледенелой мостовой. Это улица, где она живет уже двадцать лет; вот ее дом, ее и Эвана.
Этому дому не место здесь, в Альфляндии. Что-то неправильно. Все неправильно. Но она все равно идет по дорожке из золы, поднимается на крыльцо и входит в дверь. Ее обхватывают руки в черных рукавах. Тренчкот. Это не Эван. Губы прижимаются к ее шее. Давно забытый вкус. Она так устала, она теряет волшебную силу; она чувствует, как эту силу из нее вытягивают через кончики пальцев. Как Гэвин сюда попал? Почему он одет как похоронных дел мастер? Она со вздохом падает к нему в объятия и, не издав больше ни звука, опускается на пол…
Ее будит утренний свет, струящийся через окно, – стекло покрыто слоем льда. Все тело застыло от спанья на полу.
Ну и ночка. Кто бы подумал, что в ее возрасте она еще способна на такие яркие эротические сны? Да еще с Гэвином! Какой идиотизм. Она его даже не уважает. Как он умудрился выбраться из метафоры, в которой она его заточила на долгие годы?
Она открывает парадную дверь и, щурясь, выглядывает на улицу. Солнце сияет, стрехи дома обросли сверкающими сосульками. Кошачий наполнитель на ступеньках крыльца превратился в кашу; скоро там будет слой мокрой глины и лужи талой воды. Улица повержена в хаос: везде валяются отломанные ветки и все покрыто слоем льда толщиной сантиметров пять. Зрелище потрясающее.
Но в доме холодно и становится все холоднее. Придется выбраться в это огромное ослепительное пространство, чтобы купить еще дров, если получится. А может, удастся найти какое-нибудь убежище – церковь, кофейню, ресторан. Место, где есть свет и отопление.
Но это значит – покинуть Эвана. Он останется в доме один. Это нехорошо.
На завтрак у нее ванильный йогурт – прямо из пластикового стаканчика. Пока она ест, Эван сообщает о своем прибытии. «Возьми себя в руки», – объявляет он.
Она не понимает, что он хочет этим сказать. Почему она должна взять себя в руки? Она вовсе не распадается на куски, а просто завтракает.
– Эван, что ты имеешь в виду? – спрашивает она.
«Разве нам плохо было вместе? – Голос почти умоляющий. – Почему ты решила все испортить? Кто этот человек?»
Последние слова звучат уже враждебно.
– О ком ты? – спрашивает она. Ее охватывает дурное предчувствие. Ведь не может быть, что у Эвана есть доступ в ее сны?
«Констанция! – упрекает она себя. – Соберись. Почему бы ему не иметь доступ в твои сны? Ведь он и существует только у тебя в голове!»
«Ты знаешь, о ком я! – не отстает Эван. Голос раздается у нее за спиной. – Этот человек!»
– Мне кажется, ты не имеешь права задавать мне такие вопросы, – она оборачивается, но за спиной никого нет.
«Почему? – Голос Эвана слабеет. – Возьми себя в руки!»
Уж не тает ли он?
– Эван, у тебя в самом деле тогда была интрижка? – спрашивает она. Раз уж он решил выяснять отношения, то и она ответит тем же.
«Не меняй тему! Разве нам плохо было вместе?»
Голос стал какой-то жестяной, механический.
– Это ты вечно меняешь тему! – говорит она. – Скажи мне правду. Тебе все равно уже нечего терять, ты умер.
Вот это она зря сказала. Она вообще все сделала не так. Надо было его подбадривать и уверять в своей любви. И слова на «у» не стоило говорить, оно само выскочило, потому что она рассердилась.
– Нет, нет, я не то хотела сказать! – восклицает она. – Эван, прости, ты на самом деле вовсе не…
Поздно. Раздается едва слышный, крохотный взрыв: «пфф». И тишина. Эван исчез.
Она ждет. Тишина.
– Хватит дуться! Возьми себя в руки!
Она злится на него, но быстро остывает.
Она выходит на улицу, купить еды. Один тротуар какая-то заботливая душа посыпала песком. О чудо! Мелочная лавочка на углу открыта – там есть электрогенератор. Внутри она видит других людей, закутанных в теплое, – они тоже остались без света. Женщина с крашеными волосами и татуировкой воткнула в сеть медленноварку и подогрела суп. Она продает кур гриль, порезанных на куски, чтобы всем хватило.
– Вот и вы, милочка, – говорит она, увидев Констанцию. – Я за вас беспокоилась!
– Спасибо, – отвечает Констанция.
Она отогревается, ест курицу и суп, слушает рассказы других о том, как они выживали в ледяную бурю. На волосок от гибели, злоключения, спаслись только находчивостью. Они рассказывают друг другу о том, как им повезло, и спрашивают, не нужна ли помощь. Здесь тепло, люди дружелюбны, но Констанция не может остаться надолго. Надо идти домой, Эван ждет.
Вернувшись, она крадется по холодному дому из комнаты в комнату и тихо зовет, словно перепуганную кошку:
– Эван, вернись! Я тебя люблю!
Собственный голос отдается эхом у нее в голове. Наконец она поднимается по лестнице на чердак и открывает сундук с нафталином. Там только одежда. Она лежит – плоская, неподвижная. Где бы ни был Эван, здесь его точно нет.
Она всегда боялась задать ему этот вопрос – была ли у него любовница. Она не дура и видела, что муж ей изменяет, только не знала с кем. От него пахло этой женщиной. Но она боялась, что Эван может ее бросить так же, как когда-то Гэвин. Этого она точно не пережила бы.
И вот теперь он ее бросил. Умолк. Ушел.
Но пусть он ушел из этого дома – он не мог уйти из этого мира, во всяком случае целиком. Этому Констанция никогда не поверит. Где-то он должен быть.
Нужно сосредоточиться.
Она входит в кабинет, садится в компьютерное кресло Эвана, смотрит на пустой экран компьютера. Эван хотел спасти Альфляндию – ведь иначе ее могло выжечь скачком напряжения в сети. Вот он и приказал Констанции выключить компьютер. Но почему? Он не вхож в Альфляндию, он втайне злился на ее успех, считал ее глупостью и стыдился ее интеллектуального убожества. Хоть он и смирился с поведением жены, ему было неприятно, что она уходит в Альфляндию с головой. А ему было нельзя туда, жена закрыла ему доступ в мир, который принадлежал только ей. Невидимые решетки преграждали вход. Она его никогда туда не пускала за все время, что они знакомы. Ему туда хода нет.
А вдруг есть? Может, и есть. Может, законы Альфляндии больше не действуют, заколдованная зола сделала свое дело, древние заклинания разрушены. Потому и Гэвин смог сорвать крышку с бочонка и явился к Констанции домой. А раз уж Гэвин выбрался из Альфляндии, вполне логично, что Эван смог туда попасть. А может, его туда втянуло – ну хотя бы стремление к запретному.
Да, наверняка туда он и ушел. Прошел через портал в стене с башенками, и теперь он там. Бредет по вьющейся сумеречной дороге, идет по залитому лунным светом мосту, входит в притихший зловещий лес. Скоро он дойдет до распутья дорог, на которое легла тень, и куда свернет? Он же не будет знать, куда идти. Он заблудится.
Он уже заблудился. В Альфляндии он чужак, не ведает ее опасностей. У него нет ни рун, ни оружия. Ни союзников.
Точнее, ни одного союзника, кроме нее.
– Эван, подожди меня! – восклицает она. – Стой на месте и жди меня!
Ей придется войти в Альфляндию и найти его там.
Призрак
Рейнольдс врывается в гостиную, таща две подушки. В незапамятные времена эти подушки, выпирающие из кольца рук, словно две огромные пухлые надувные груди, податливые, но упругие, напомнили бы Гэвину ее настоящие груди, скрываемые подушками, – тоже податливые, но упругие. Он бы изобрел какую-нибудь хитрую метафору – с упоминанием, например, двух пуховых перин, а дальше, по ассоциации, двух курочек, покорных топчущему их петуху. А может – если думать в сторону упругости, прыгучести, – два батута.
Сейчас, однако, эти подушки напоминают ему, помимо грудей, утрированно авангардную постановку «Ричарда III», которую он и Рейнольдс видели в парке прошлым летом. Это Рейнольдс потащила туда Гэвина; она сказала, что ему полезно отвлечься от рутины, побыть на воздухе, людей посмотреть и себя показать. Гэвин ответил, что охотно показал бы себя людям, но за такое можно и в полицию попасть, и Рей шутливо ткнула его локтем в бок со словами: «Фу, Гэви!» Она чрезмерно игрива и обожает вести себя так, будто Гэвин – непослушная собачка или кошечка. Он с горечью думает, что это не так уж и далеко от правды: конечно, он еще не начал гадить на ковер, портить мебель и скулить, требуя еды, но уже близок к тому.
На вылазку в парк Рейнольдс взяла с собой рюкзак с пластиковой подстилкой, парой пледов на случай, если Гэвин замерзнет, и двумя термосами – один с горячим какао, другой с «водкатини». Ее план был прозрачен: если Гэвин начнет брюзжать, накачать его спиртным, прикрыть пледами и надеяться, что он уснет и не помешает ей погрузиться в творение бессмертного барда.
Подстилка оказалась к месту – днем прошел дождь, и трава была сырая. Тайно надеясь, что дождь возобновится и можно будет пойти домой, Гэвин уселся на плед и заныл, что у него болят колени и что он хочет есть. Рейнольдс предвидела и то, и другое: она достала мазь RUB-A535 «с антифлогистеном» (одно из любимейших Гэвином бессмысленных словечек, сочиненных рекламщиками) и сэндвич с салатом из лосося. «Я не могу прочитать эту чертову программку», – буркнул Гэвин, хотя не очень-то и хотел. Рей сунула ему фонарик и лупу. Она, как правило, насквозь видит все его уловки.
– Как восхитительно! – сказала она старательно-жизнерадостным голосом. – Вот увидишь, тебе понравится!
Гэвин ощущает укол раскаяния: ее вера, что он способен получать удовольствие от жизни, очень трогательна. Она утверждает, что он это вполне может, надо только постараться. По ее мнению, беда в том, что у него очень негативный взгляд на жизнь. Они часто возвращаются к этой теме. Гэвин обычно отвечает: беда в том, что этот мир – говенное место. И лучше бы Рейнольдс направила свои усилия на его исправление, а не мужа пилила. А она парирует утверждением, что запах говна – в носу нюхающего, или иным заявлением в духе кантовского субъективизма (впрочем, эта женщина не поймет, что такое кантовский субъективизм, даже если он ей на голову свалится), и советует ему заняться буддистской медитацией.
И еще пилатес, она все время пристает к нему, чтобы он занялся пилатесом. Она уже даже инструктора нашла – девушку, готовую заниматься с ним один на один в виде большого исключения, из любви к его творчеству. Сама мысль об этом повергает Гэвина в ужас: чтобы аппетитная девица вчетверо моложе его, пышущая эстрогеном, выкручивала его тощие узловатые конечности, мысленно проводя сравнение с лирическим героем его стихов?! Сравнивая того покорителя сердец, находчивого остряка и неутомимого любовника, с этим мешком жил и костей? Взгляни сюда – вот два изображенья[3]. Почему это Рейнольдс так жаждет прикрутить его к дыбе – аппарату для пилатеса – и растягивать, пока он не лопнет, как пересохшая аптечная резинка?! Ей хочется, чтобы он страдал. Она хочет одновременно унижать его и упиваться тем, что она его облагодетельствовала.
– Хватит продавать меня поклонницам, – каждый раз отвечает он. – Завтра ты вообще привяжешь меня к стулу и будешь брать деньги за показ?
Парк кишел отдыхающими. В отдалении дети играли с летающей тарелкой, выли младенцы, лаяли собаки. Гэвин разглядывал программку. Претенциозная чушь, как всегда. Начало спектакля задерживалось; публике объяснили, что устраняют неполадку в осветительной системе. Появились комары; Гэвин начал от них отмахиваться; Рейнольдс достала репеллент. Какой-то дурак в алых легинсах и со свиными ушами на голове задудел в трубу, чтобы все заткнулись. Раздался небольшой взрыв, фигура в пышном елизаветинском воротнике бросилась к буфетному киоску – зачем? что могли забыть? – и представление началось.
В качестве пролога показали документальный фильм о том, как скелет Ричарда III выкапывают из-под автомобильной стоянки – такое на самом деле было, Гэвин видел в новостях. Это действительно был Ричард, его личность подтвердили анализом ДНК и многочисленных травм черепа. Фильм проецировали на кусок белой ткани, который выглядел как простыня, а скорее всего, и был простыней. «Ничего удивительного, учитывая, как нынче урезают бюджеты на искусство», – прокомментировал Гэвин вполголоса, обращаясь к Рейнольдс. Она в ответ двинула его локтем под ребра и шепнула: «Ты говоришь гораздо громче, чем тебе кажется».
Начитанный на пленку дикторский голос из громкоговорителя, прерывающийся треском – хромые ямбические пентаметры, стилизация под елизаветинцев – объяснил зрителям, что вся драма, которую они сейчас увидят, разворачивается у Ричарда в сильно пострадавшей голове после смерти. Камера наехала на глазницу черепа и влетела внутрь. Затемнение.
Тут простыню стремительно сдернули, и на сцене, в свете прожекторов, оказался Ричард, с набором коленец и острот наготове, с позами и угрозами. На спине у него был карикатурно огромный горб, обтянутый материей в красно-желтую полоску – цвета шутовского колпака. В программке объяснялось, что это отсылка к фигуре Панча, который сам восходит к итальянскому Пульчинелло; ибо, согласно концепции режиссера шекспировский «Ричард» создан по образцу комедии дель арте, и итальянская труппа, работающая в этом жанре, гастролировала по Англии как раз в то время. Горб сделали огромным специально: внутренняя сердцевина пьесы («в противоположность внешней сердцевине», фыркнул Гэвин про себя) во многом опиралась на реквизит. Он символизировал происходящее в подсознании Ричарда, и этим объяснялись преувеличенные размеры предметов. Вероятно, режиссер надеялся, что публика засмотрится на огромные троны, горбы и тому подобное, начнет гадать, что все это значит, и как-то отвлечется от того факта, что актеров совершенно не слышно.
Поэтому вдобавок к огромному разноцветному фаллически-символическому горбу Ричард был одет в королевский наряд с шестнадцатифутовым шлейфом. Шлейф носили за ним два пажа с огромными кабаньими головами, поскольку на гербе Ричарда фигурирует вепрь. Была на сцене и огромная бочка с мальвазией, чтобы утопить в ней Кларенса, и два меча длиной выше актерского роста. Сцена, где душат двух маленьких принцев в Тауэре, была без слов, как вставная пьеса в «Гамлете». На носилках выносили две огромные подушки, похожие на трупики жареных поросят; наволочки подушек были из той же материи, что обтягивала горб Ричарда, чтобы зрители уж точно не пропустили намек.
Где она бросила фонарик? Он у нее в сумке, а сумка на кухне. Констанция пробирается на кухню, шаркая ногами и шаря вокруг себя. Роется в сумке. Батарейки фонарика почти сели, но света хватает, чтобы зажечь две свечи.
«Перекрой вентиль в водопроводе, – говорит Эван. – Ты знаешь, как это делать, я тебе показывал. Потом открой кран на кухне. Нужно слить воду, иначе трубы полопаются».
Таких длинных речей он давно не произносил. У нее становится тепло на сердце: он о ней по-настоящему заботится.
Разобравшись с трубами, она собирает охапку вещей для теплоизоляции – перину с кровати, подушку, чистые шерстяные носки и плед – и делает себе гнездо перед камином. Потом разводит огонь. В качестве меры предосторожности она закрывает камин сеткой – еще не хватало загореться среди ночи. На сутки дров не хватит, но она хотя бы дотянет до рассвета, не замерзнув насмерть. Такой дом не может выстыть полностью всего за несколько часов. Утром она подумает, что делать дальше. А может, к тому времени и снежная буря уже кончится. Констанция задувает свечи – с огнем надо осторожно.
Она сворачивается клубочком под периной. В камине мерцает пламя. Ей удивительно уютно – во всяком случае, сейчас.
«Отлично, – говорит Эван. – Молодец, девочка моя!»
– Ах, Эван, – произносит Констанция. – Я точно твоя девочка? И всегда была твоей девочкой? У тебя точно никогда никого не было на стороне?
Ответа нет.
След из золы ведет через лес, поблескивая в свете луны и звезд. Что она забыла? Что-то не так. Она выходит из-под лесной сени и оказывается на обледенелой мостовой. Это улица, где она живет уже двадцать лет; вот ее дом, ее и Эвана.
Этому дому не место здесь, в Альфляндии. Что-то неправильно. Все неправильно. Но она все равно идет по дорожке из золы, поднимается на крыльцо и входит в дверь. Ее обхватывают руки в черных рукавах. Тренчкот. Это не Эван. Губы прижимаются к ее шее. Давно забытый вкус. Она так устала, она теряет волшебную силу; она чувствует, как эту силу из нее вытягивают через кончики пальцев. Как Гэвин сюда попал? Почему он одет как похоронных дел мастер? Она со вздохом падает к нему в объятия и, не издав больше ни звука, опускается на пол…
Ее будит утренний свет, струящийся через окно, – стекло покрыто слоем льда. Все тело застыло от спанья на полу.
Ну и ночка. Кто бы подумал, что в ее возрасте она еще способна на такие яркие эротические сны? Да еще с Гэвином! Какой идиотизм. Она его даже не уважает. Как он умудрился выбраться из метафоры, в которой она его заточила на долгие годы?
Она открывает парадную дверь и, щурясь, выглядывает на улицу. Солнце сияет, стрехи дома обросли сверкающими сосульками. Кошачий наполнитель на ступеньках крыльца превратился в кашу; скоро там будет слой мокрой глины и лужи талой воды. Улица повержена в хаос: везде валяются отломанные ветки и все покрыто слоем льда толщиной сантиметров пять. Зрелище потрясающее.
Но в доме холодно и становится все холоднее. Придется выбраться в это огромное ослепительное пространство, чтобы купить еще дров, если получится. А может, удастся найти какое-нибудь убежище – церковь, кофейню, ресторан. Место, где есть свет и отопление.
Но это значит – покинуть Эвана. Он останется в доме один. Это нехорошо.
На завтрак у нее ванильный йогурт – прямо из пластикового стаканчика. Пока она ест, Эван сообщает о своем прибытии. «Возьми себя в руки», – объявляет он.
Она не понимает, что он хочет этим сказать. Почему она должна взять себя в руки? Она вовсе не распадается на куски, а просто завтракает.
– Эван, что ты имеешь в виду? – спрашивает она.
«Разве нам плохо было вместе? – Голос почти умоляющий. – Почему ты решила все испортить? Кто этот человек?»
Последние слова звучат уже враждебно.
– О ком ты? – спрашивает она. Ее охватывает дурное предчувствие. Ведь не может быть, что у Эвана есть доступ в ее сны?
«Констанция! – упрекает она себя. – Соберись. Почему бы ему не иметь доступ в твои сны? Ведь он и существует только у тебя в голове!»
«Ты знаешь, о ком я! – не отстает Эван. Голос раздается у нее за спиной. – Этот человек!»
– Мне кажется, ты не имеешь права задавать мне такие вопросы, – она оборачивается, но за спиной никого нет.
«Почему? – Голос Эвана слабеет. – Возьми себя в руки!»
Уж не тает ли он?
– Эван, у тебя в самом деле тогда была интрижка? – спрашивает она. Раз уж он решил выяснять отношения, то и она ответит тем же.
«Не меняй тему! Разве нам плохо было вместе?»
Голос стал какой-то жестяной, механический.
– Это ты вечно меняешь тему! – говорит она. – Скажи мне правду. Тебе все равно уже нечего терять, ты умер.
Вот это она зря сказала. Она вообще все сделала не так. Надо было его подбадривать и уверять в своей любви. И слова на «у» не стоило говорить, оно само выскочило, потому что она рассердилась.
– Нет, нет, я не то хотела сказать! – восклицает она. – Эван, прости, ты на самом деле вовсе не…
Поздно. Раздается едва слышный, крохотный взрыв: «пфф». И тишина. Эван исчез.
Она ждет. Тишина.
– Хватит дуться! Возьми себя в руки!
Она злится на него, но быстро остывает.
Она выходит на улицу, купить еды. Один тротуар какая-то заботливая душа посыпала песком. О чудо! Мелочная лавочка на углу открыта – там есть электрогенератор. Внутри она видит других людей, закутанных в теплое, – они тоже остались без света. Женщина с крашеными волосами и татуировкой воткнула в сеть медленноварку и подогрела суп. Она продает кур гриль, порезанных на куски, чтобы всем хватило.
– Вот и вы, милочка, – говорит она, увидев Констанцию. – Я за вас беспокоилась!
– Спасибо, – отвечает Констанция.
Она отогревается, ест курицу и суп, слушает рассказы других о том, как они выживали в ледяную бурю. На волосок от гибели, злоключения, спаслись только находчивостью. Они рассказывают друг другу о том, как им повезло, и спрашивают, не нужна ли помощь. Здесь тепло, люди дружелюбны, но Констанция не может остаться надолго. Надо идти домой, Эван ждет.
Вернувшись, она крадется по холодному дому из комнаты в комнату и тихо зовет, словно перепуганную кошку:
– Эван, вернись! Я тебя люблю!
Собственный голос отдается эхом у нее в голове. Наконец она поднимается по лестнице на чердак и открывает сундук с нафталином. Там только одежда. Она лежит – плоская, неподвижная. Где бы ни был Эван, здесь его точно нет.
Она всегда боялась задать ему этот вопрос – была ли у него любовница. Она не дура и видела, что муж ей изменяет, только не знала с кем. От него пахло этой женщиной. Но она боялась, что Эван может ее бросить так же, как когда-то Гэвин. Этого она точно не пережила бы.
И вот теперь он ее бросил. Умолк. Ушел.
Но пусть он ушел из этого дома – он не мог уйти из этого мира, во всяком случае целиком. Этому Констанция никогда не поверит. Где-то он должен быть.
Нужно сосредоточиться.
Она входит в кабинет, садится в компьютерное кресло Эвана, смотрит на пустой экран компьютера. Эван хотел спасти Альфляндию – ведь иначе ее могло выжечь скачком напряжения в сети. Вот он и приказал Констанции выключить компьютер. Но почему? Он не вхож в Альфляндию, он втайне злился на ее успех, считал ее глупостью и стыдился ее интеллектуального убожества. Хоть он и смирился с поведением жены, ему было неприятно, что она уходит в Альфляндию с головой. А ему было нельзя туда, жена закрыла ему доступ в мир, который принадлежал только ей. Невидимые решетки преграждали вход. Она его никогда туда не пускала за все время, что они знакомы. Ему туда хода нет.
А вдруг есть? Может, и есть. Может, законы Альфляндии больше не действуют, заколдованная зола сделала свое дело, древние заклинания разрушены. Потому и Гэвин смог сорвать крышку с бочонка и явился к Констанции домой. А раз уж Гэвин выбрался из Альфляндии, вполне логично, что Эван смог туда попасть. А может, его туда втянуло – ну хотя бы стремление к запретному.
Да, наверняка туда он и ушел. Прошел через портал в стене с башенками, и теперь он там. Бредет по вьющейся сумеречной дороге, идет по залитому лунным светом мосту, входит в притихший зловещий лес. Скоро он дойдет до распутья дорог, на которое легла тень, и куда свернет? Он же не будет знать, куда идти. Он заблудится.
Он уже заблудился. В Альфляндии он чужак, не ведает ее опасностей. У него нет ни рун, ни оружия. Ни союзников.
Точнее, ни одного союзника, кроме нее.
– Эван, подожди меня! – восклицает она. – Стой на месте и жди меня!
Ей придется войти в Альфляндию и найти его там.
Призрак
Рейнольдс врывается в гостиную, таща две подушки. В незапамятные времена эти подушки, выпирающие из кольца рук, словно две огромные пухлые надувные груди, податливые, но упругие, напомнили бы Гэвину ее настоящие груди, скрываемые подушками, – тоже податливые, но упругие. Он бы изобрел какую-нибудь хитрую метафору – с упоминанием, например, двух пуховых перин, а дальше, по ассоциации, двух курочек, покорных топчущему их петуху. А может – если думать в сторону упругости, прыгучести, – два батута.
Сейчас, однако, эти подушки напоминают ему, помимо грудей, утрированно авангардную постановку «Ричарда III», которую он и Рейнольдс видели в парке прошлым летом. Это Рейнольдс потащила туда Гэвина; она сказала, что ему полезно отвлечься от рутины, побыть на воздухе, людей посмотреть и себя показать. Гэвин ответил, что охотно показал бы себя людям, но за такое можно и в полицию попасть, и Рей шутливо ткнула его локтем в бок со словами: «Фу, Гэви!» Она чрезмерно игрива и обожает вести себя так, будто Гэвин – непослушная собачка или кошечка. Он с горечью думает, что это не так уж и далеко от правды: конечно, он еще не начал гадить на ковер, портить мебель и скулить, требуя еды, но уже близок к тому.
На вылазку в парк Рейнольдс взяла с собой рюкзак с пластиковой подстилкой, парой пледов на случай, если Гэвин замерзнет, и двумя термосами – один с горячим какао, другой с «водкатини». Ее план был прозрачен: если Гэвин начнет брюзжать, накачать его спиртным, прикрыть пледами и надеяться, что он уснет и не помешает ей погрузиться в творение бессмертного барда.
Подстилка оказалась к месту – днем прошел дождь, и трава была сырая. Тайно надеясь, что дождь возобновится и можно будет пойти домой, Гэвин уселся на плед и заныл, что у него болят колени и что он хочет есть. Рейнольдс предвидела и то, и другое: она достала мазь RUB-A535 «с антифлогистеном» (одно из любимейших Гэвином бессмысленных словечек, сочиненных рекламщиками) и сэндвич с салатом из лосося. «Я не могу прочитать эту чертову программку», – буркнул Гэвин, хотя не очень-то и хотел. Рей сунула ему фонарик и лупу. Она, как правило, насквозь видит все его уловки.
– Как восхитительно! – сказала она старательно-жизнерадостным голосом. – Вот увидишь, тебе понравится!
Гэвин ощущает укол раскаяния: ее вера, что он способен получать удовольствие от жизни, очень трогательна. Она утверждает, что он это вполне может, надо только постараться. По ее мнению, беда в том, что у него очень негативный взгляд на жизнь. Они часто возвращаются к этой теме. Гэвин обычно отвечает: беда в том, что этот мир – говенное место. И лучше бы Рейнольдс направила свои усилия на его исправление, а не мужа пилила. А она парирует утверждением, что запах говна – в носу нюхающего, или иным заявлением в духе кантовского субъективизма (впрочем, эта женщина не поймет, что такое кантовский субъективизм, даже если он ей на голову свалится), и советует ему заняться буддистской медитацией.
И еще пилатес, она все время пристает к нему, чтобы он занялся пилатесом. Она уже даже инструктора нашла – девушку, готовую заниматься с ним один на один в виде большого исключения, из любви к его творчеству. Сама мысль об этом повергает Гэвина в ужас: чтобы аппетитная девица вчетверо моложе его, пышущая эстрогеном, выкручивала его тощие узловатые конечности, мысленно проводя сравнение с лирическим героем его стихов?! Сравнивая того покорителя сердец, находчивого остряка и неутомимого любовника, с этим мешком жил и костей? Взгляни сюда – вот два изображенья[3]. Почему это Рейнольдс так жаждет прикрутить его к дыбе – аппарату для пилатеса – и растягивать, пока он не лопнет, как пересохшая аптечная резинка?! Ей хочется, чтобы он страдал. Она хочет одновременно унижать его и упиваться тем, что она его облагодетельствовала.
– Хватит продавать меня поклонницам, – каждый раз отвечает он. – Завтра ты вообще привяжешь меня к стулу и будешь брать деньги за показ?
Парк кишел отдыхающими. В отдалении дети играли с летающей тарелкой, выли младенцы, лаяли собаки. Гэвин разглядывал программку. Претенциозная чушь, как всегда. Начало спектакля задерживалось; публике объяснили, что устраняют неполадку в осветительной системе. Появились комары; Гэвин начал от них отмахиваться; Рейнольдс достала репеллент. Какой-то дурак в алых легинсах и со свиными ушами на голове задудел в трубу, чтобы все заткнулись. Раздался небольшой взрыв, фигура в пышном елизаветинском воротнике бросилась к буфетному киоску – зачем? что могли забыть? – и представление началось.
В качестве пролога показали документальный фильм о том, как скелет Ричарда III выкапывают из-под автомобильной стоянки – такое на самом деле было, Гэвин видел в новостях. Это действительно был Ричард, его личность подтвердили анализом ДНК и многочисленных травм черепа. Фильм проецировали на кусок белой ткани, который выглядел как простыня, а скорее всего, и был простыней. «Ничего удивительного, учитывая, как нынче урезают бюджеты на искусство», – прокомментировал Гэвин вполголоса, обращаясь к Рейнольдс. Она в ответ двинула его локтем под ребра и шепнула: «Ты говоришь гораздо громче, чем тебе кажется».
Начитанный на пленку дикторский голос из громкоговорителя, прерывающийся треском – хромые ямбические пентаметры, стилизация под елизаветинцев – объяснил зрителям, что вся драма, которую они сейчас увидят, разворачивается у Ричарда в сильно пострадавшей голове после смерти. Камера наехала на глазницу черепа и влетела внутрь. Затемнение.
Тут простыню стремительно сдернули, и на сцене, в свете прожекторов, оказался Ричард, с набором коленец и острот наготове, с позами и угрозами. На спине у него был карикатурно огромный горб, обтянутый материей в красно-желтую полоску – цвета шутовского колпака. В программке объяснялось, что это отсылка к фигуре Панча, который сам восходит к итальянскому Пульчинелло; ибо, согласно концепции режиссера шекспировский «Ричард» создан по образцу комедии дель арте, и итальянская труппа, работающая в этом жанре, гастролировала по Англии как раз в то время. Горб сделали огромным специально: внутренняя сердцевина пьесы («в противоположность внешней сердцевине», фыркнул Гэвин про себя) во многом опиралась на реквизит. Он символизировал происходящее в подсознании Ричарда, и этим объяснялись преувеличенные размеры предметов. Вероятно, режиссер надеялся, что публика засмотрится на огромные троны, горбы и тому подобное, начнет гадать, что все это значит, и как-то отвлечется от того факта, что актеров совершенно не слышно.
Поэтому вдобавок к огромному разноцветному фаллически-символическому горбу Ричард был одет в королевский наряд с шестнадцатифутовым шлейфом. Шлейф носили за ним два пажа с огромными кабаньими головами, поскольку на гербе Ричарда фигурирует вепрь. Была на сцене и огромная бочка с мальвазией, чтобы утопить в ней Кларенса, и два меча длиной выше актерского роста. Сцена, где душат двух маленьких принцев в Тауэре, была без слов, как вставная пьеса в «Гамлете». На носилках выносили две огромные подушки, похожие на трупики жареных поросят; наволочки подушек были из той же материи, что обтягивала горб Ричарда, чтобы зрители уж точно не пропустили намек.