– Слушаюсь! – браво рявкнул Сидорчук.
Пристав совершенно по-военному прищелкнул каблуками, поклонился коротким офицерским поклоном:
– Честь имею, господа!
Должно быть, он покинул армию не так уж и давно и не отвык от прежних движений. Когда он вышел, Ахиллес повернулся к доктору:
– Как состояние хозяйки?
– Я ей дал брому, – ответил доктор, на сей раз без прежнего ерничанья. – Состояние у нее, конечно, далеко от полного спокойствия, но обмороков с отливанием водой, уверяю вас, не будет.
– Значит, во врачебной помощи она не нуждается?
– Пока что, – сказал доктор. – А когда пройдет действие лекарства – трудно сказать. Переживания не из каждодневных.
– Понятно… А поговорить с ней можно?
– Сиречь допросить? – ядовито бросил доктор.
Он снова валял дурака, но Ахиллесу было решительно наплевать. Он лихорадочно искал ту печку, от которой следовало танцевать. С совершенно неуместной в данных обстоятельствах веселостью (тут же отогнанной) он подумал, что, пожалуй, находится даже в лучшем положении, нежели Шерлок Холмс. У Шерлока Холмса никогда не громоздился за спиной толстосум, способный в мгновение ока уладить все, как только что уладил Пожаров, убрать с дороги полицейского чина. Вот только положения Ахиллеса это нисколечко не облегчает: он стоял перед загадкой, не проникнув в нее ни на шажок…
– Ну зачем вы так, доктор? – спросил он вполне миролюбиво. – Просто поговорить.
– Поговорить? Но вы же всегда допрашиваете. Всегда и всех.
– А вас что, когда-нибудь допрашивали, доктор? – спросил он с преувеличенным участием, в котором лишь глупец не опознал бы иронии.
– Имел когда-то счастье общаться с вашими… коллегами, – сухо бросил доктор.
Так-так-так, сказал себе Ахиллес. Если прикинуть его возраст…
Все сходится. Нельзя исключать, что наш ехидный эскулап в юности, во времена Александра Второго Освободителя, был среди той горластой студенческой братии, что буянила на улицах и в учебных корпусах – сплошь и рядом без мало-мальски серьезного повода, просто шлея под хвост попала, как мужички наши выражаются. За кого он меня в таком случае принимает – за переодетого жандарма? Не исключено. А впрочем, он мне почти что и не нужен – так, найдется пара вопросов…
– Вы можете определить время… смерти, доктор? – спросил он.
– С большой долей вероятности – меж полуночью и половиной первого, как показывает ригор мортуис… посмертное окоченение тела, – пояснил он с явным превосходством над очередным солдафоном, попавшимся на жизненном пути.
– Понятно… – повторил Ахиллес. – Я думаю, Всеволод Викентьевич, нет нужды напоминать, что все здесь прозвучавшее должно оставаться сугубо между нами…
– Будьте благонадежны-с! Не первый год взаимодействуя с конторою вашею… точнее, с полицией, успел сие уяснить. Нем, как могила.
Положительно, он меня принимает за переодетого жандарма, подумал Ахиллес. Черт, неужели в этой глуши не сыскалось нормального полицейского врача?
Повернулся к околоточному (как ему показалось, взиравшему на доктора с хорошо скрытой насмешкой):
– Теперь вы… Сидорчук… А по имени-отчеству?
Как-никак околоточный на время службы в полиции получал классный чин и приравнивался к армейскому прапорщику. Не стоило ему тыкать и называть «братец», как обращался бы к своему солдату или городовому.
– Яков Степаныч, господин подпоручик.
А он не лишен некоторой гордости, подумал Ахиллес. Не «ваше благородие», а «господин подпоручик» – как и обратился бы к нему прапорщик армейский. Вряд ли старше Кашина, наград нет, но на погонах тоже унтер-офицерские лычки. И лицо смышленое. Как вышло, что мы не виделись раньше? Год здесь живу, но ни разу не видел, а ведь околоточный надзиратель в силу обязанностей по своему околотку колесит денно и нощно, ежедневно исполняя массу всевозможных дел.
– Вас, Яков Степанович, недавно сюда перевели?
– Угадали, господин подпоручик.
– Да просто подумал, что живу тут год с лишним, Кашина видел каждый день, а вас – ни разу… Яков Степанович, господин пристав со всеми тремя женщинами говорил?
– Конечно. И с Фомой-дворником тоже.
– А… покойный так и лежит?
– Так и лежит. Пока-то дроги из мертвецкой прикатят…
– Ну что же, – сказал Ахиллес. – В таком случае – пойдемте к покойному.
Митрофан Лукич прочно уселся в неподъемном кресле и решительно сказал:
– Я уж вас тут подожду. Надобности во мне никакой, а Фролушку я уж видел и во второй раз в этаком виде лицезреть не хочу. Тяжко…
– Подождите, господа, – сказал Ахиллес, которому пришла в голову неожиданная мысль. – Митрофан Лукич, Павел Силантьевич… Вы в последнее время не усматривали в покойном какой-нибудь неожиданной подавленности? Угнетенности? Или чего-то подобного?
– А ведь усматривал! – воскликнул Пожаров. – Последнюю неделю как в воду опущенный ходил. Пробовал я расспросить, что к чему, только он отмахнулся, сказал: чудится тебе, Митроша, все. А как же чудится, когда я его сто лет знаю? Грызло его что-то, грызло…
Сидельников произнес почтительно, но твердо:
– Митрофан Лукич, уж простите великодушно… Я к вам отношусь с несказанным уважением, но не могу не отметить… Вы с Фролом Титычем имели все же общение редкое и большей частью случайное, а вот я три года, смело можно сказать, при нем находился неотлучно. От рассвета до заката, если можно так выразиться. И в настроениях его разбираюсь… разбирался прекрасно. Честью вам клянусь: не усматривал в последнее время в его поведении никакой такой подавленности или там угнетенности. Если бы его что-то, как вы изволили выразиться, «грызло», я бы непременно заметил. Но он в последнее время держался совершенно как обычно, никаких отличий.
– Вот то-то – три года, – буркнул Пожаров. – А я Фролушку с малолетства знал. С тех пор, как оба босиком бегали. Мне виднее.
– И все же…
– Господа, господа, – торопливо сказал Ахиллес, чтобы погасить в зародыше начавшуюся перепалку. – Это, право же, не самая важная сейчас тема… Пойдемте?
Ахиллес к мертвым относился совершенно спокойно, как к чему-то неизбежному в нашей жизни, вроде какого-нибудь явления природы. Покойники были, есть и будут. Он видел однажды двух утопленников, прохожего, насмерть затоптанного на красноярской улице понесшей лошадью, сгоревшего в собственном домишке портного – вернее говоря, обгореть он нисколечко не обгорел, но тушившие пожар из домика его вытащили уже бездыханным – наглотался угарного газа. И всякий раз никаких особенных эмоций не испытывал.
Однако сейчас на душе лежала тяжесть, некая смесь тоски и даже некоторого тревожного страха. Впервые в жизни он видел мертвым хорошо знакомого человека – еще считаные дни назад шумного, громогласного, веселого, сыпавшего прибаутками и занятными случаями «из старой жизни». И впервые в жизни ощутил, насколько человек подвержен внезапной смерти. В том числе и он сам. И это вовсе не обязательно смерть на войне, которой пока что-то не предвидится. Достаточно нелепой случайности – та же понесшая лошадь, пожар, пьяный босяк с ножом, – чтобы и он лег вот так. Мысли эти неприятно царапали душу.
Постаравшись их отогнать, Ахиллес подошел вплотную к широкому кожаному дивану, старому, но, несомненно, уютному. Сабашников лежал навзничь, совершенно спокойное лицо уже приняло восковой цвет, на котором не особенно и выделялись уже изрядно тронутые сединой волосы и борода. Волосы в совершеннейшем порядке, ничуть не растрепаны. На покойном – шаровары, синяя косоворотка и халат – не вполне обычный, туркестанский, желтый в синюю узкую полоску. Ничего необычного: учитывая тесные и регулярные торговые связи губернии с Туркестаном, сюда в немалом количестве попадали самые разнообразные туркестанские товары, от сластей до…
Да, несомненно… Аккурат напротив сердца торчала рукоять ножа – без перекрестья, белая, костяная, покрытая мастерски вырезанными восточными узорами, в которые была столь же мастерски забита золотая проволока.
Это был пчак – туркестанский нож. Никаким следом он оказаться не мог – пчаки широко продавались в Самбарске. Полгода назад Ахиллес и сам купил такой, послал в подарок на день рождения младшему брату. Правда, тот был гораздо менее роскошно исполнен, подешевле, узоры не золотом инкрустированы, а украшены стойкой синей, зеленой и красной краской.
Сабашников был в одних носках, домашние разношенные туфли аккуратно стояли у дивана. Ну что же… Очень похоже, удар ножом в сердце вызвал мгновенную смерть, а судя по спокойному лицу мертвеца, он дремал… или хорошо знал убийцу и настолько ему доверял, что не ожидал такого поворота событий.
Ахиллес спросил:
– Павел Силантьевич, вы, надо полагать, часто бывали в доме?
– Смело можно сказать, что часто. И по делам, и к обедам-ужинам не раз был зван, и на праздничные застолья…
– Видели вы раньше этот нож?
Сидельников присмотрелся, мотнул головой:
– Я, собственно, бывал лишь в гостиной, когда там накрывали стол, да здесь, в кабинете. В гостиной видеть не приходилось, да и здесь тоже. Впрочем, он мог и в ящике стола лежать. Тут уж ничем не могу быть полезен… Для разрезания бумаги у Фрола Титыча был другой нож, самый обыкновенный, никак не подходящий для орудия убийства… вон он, кстати, лежит.
Ахиллес смотрел на столик у дивана – такой же старый, массивный, основательный, как вся виденная им здесь мебель. Там стояла откупоренная бутылка с этикеткой «Столовое вино № 21»[26], из которой, сразу видно, отпито не более полустакана. Здесь же – массивная серебряная чашка и глубокая тарелка с целой горой царьградских стручков. Оригинальные вкусы были у Сабашникова – никакой другой закуски не видно. А впрочем, на вкус и цвет товарища нет.
Бергер любит закусывать хлебное вино грецкими орехами и бисквитом, приговаривая: «Было бы что выпить, а закусить можно чем угодно». А купец Чекмарев обожает пиво с пельменями – тоже вроде бы неподходящее сочетание…
Повернувшись к околоточному, Ахиллес спросил, понизив голос (при покойнике испокон веков разговаривают вполголоса):
– Яков Степанович, вы знаете, что такое дактилоскопия?
– Конечно, господин подпоручик, – словно бы даже с некоторой обидой ответил тот. – Я, угодно вам знать, полицейскую службу начинал в уезде. Когда вернулся с действительной, становой пристав меня и уговорил. И послали меня в Пермскую школу урядников, а уж там учили на совесть. В уезде, надо сказать, дактилоскопия никакого применения не имеет, это не город. Но сказали нам так: вы, господа, будущие урядники, к месту службы не намертво пришиты. Неизвестно, где придется служить. Так что учили и про дактилоскопию.
– А что это за зверь такой? – вырвалось у Сидельникова.
– Я вам потом объясню, – сказал Ахиллес. – Пока что это не существенно. Яков Степанович, а в самбарской сыскной полиции дактилоскопический кабинет имеется?
– Имеется, как же. Вот только… – Он замялся, словно бы чуть смутившись.
Доктор ехидно сказал:
– Вот только там давным-давно все пылью покрылось на вершок и паутиной заросло. Я бы с превеликим удовольствием, господа, поменялся местами хоть с заведующим сим полезнейшим учреждением Жевакиным, хоть с его помощником. Это же надо представить такую синекуру: годами означенные ученые мужи в шашки дуются да за пивом в трактир посылают, что и является их единственным занятием. А жалованье идет аккуратно, каждое двадцатое число. И ведь не придерешься, в плохой работе не упрекнешь, потому что нет работы. Приятная синекура-с! Завидую!
Ахиллес вопросительно глянул на околоточного. Тот с тем же легким смущением сказал:
– Господин доктор, конечно, зол на язык, но так оно и обстоит, господин подпоручик. Что поделать, если в нашем захолустье попросту не случается дел, требовавших бы дактилоскопии. Мелок наш преступный люд… да и хорошо, по-моему. А уж босяцкие шалости и вовсе дактилоскопии не требуют…
– Ну вот и появилось дело, – решительно сказал Ахиллес. – Господин доктор, попозже, когда я все закончу, извлеките нож со всеми предосторожностями, чтобы не касаться рукоятки, насколько удастся. А вы, Яков Степанович, с теми же предосторожностями упакуйте нож и, доложившись господину приставу, отнесите его в дактилоскопический кабинет.
Он отвернулся от дивана и стал разглядывать комнату. С первого взгляда было видно, что это именно кабинет: массивный двухтумбовый письменный стол, помнивший, быть может, времена государя Николая Павловича, рядом с ним – столь же массивное опрокинутое кресло. В правом углу – высокий, по грудь Ахиллесу, несгораемый шкаф. Стойка с толстыми книгами – по виду конторскими или бухгалтерскими. Подошел к столу, присмотрелся. Там почти что ничего и не было. Справа – большие счеты с костяными кругляшками, в центре – стопа чистой бумаги, лежавшая у дальнего конца стола, и справа же – полная чернил кубическая стеклянная чернильница, прикрытая медной крышечкой. Все выглядело так, словно хозяин собирался что-то писать, да так и не начал… или не успел. Хотя…
Присев на корточки, Ахиллес вытащил из-под стола скомканный лист бумаги, как две капли воды похожий на те, что лежали аккуратной стопкой. Расправил, выпрямившись. Аккуратным «старообрядческим» почерком – каждая буква выведена отдельно – там было написано что-то непонятное. Всего одна строчка: «Мустафа в апреле». И дальше – непонятный рядок чисел, отделенных друг от друга запятыми. И всё, ничего больше. Пожав плечами, Ахиллес положил лист на стол. И обратил внимание, что счетами явно пользовались – примерно половина костяшек стояла у левой стороны счет, группами, в разных количествах. Меж тем, он знал, человек, закончивший расчеты, как-то машинально наклоняет счеты, и все костяшки ссыпаются вправо. Возможно, это означало, что Сабашников намеревался продолжать расчеты, но решил сначала вздремнуть и употребить малую толику смирновской. А зачем вообще заниматься расчетами за полночь, что за такая спешная потребность?
– Вот с крючком непонятное… – подал голос околоточный.
Оглянувшись на массивный, по виду бронзовый крючок, Ахиллес спросил:
– А что с ним не так?
– Вы не знаете? – удивленно воззрился на него околоточный.
– Яков Степанович, я, можно сказать, ничего не знаю, – ответил Ахиллес. – Мне лишь сказали, что Сабашников то ли убит, то ли сам зарезался, и это все, что мне известно.