– Что вы намерены делать, Митрофан Лукич?
– Да ничего особенного, – сказал купец, злорадно улыбаясь. – Помчу я туда, что твой Сивка-Бурка, да зацапаю молодчика на горячем. Посмотрим, на кого он мои денежки мотает…
– Митрофан Лукич! А если там… дама из общества? Всякие бывают амуры…
– Ну и что? – фыркнул купец. – Ежели дама и впрямь из общества, да еще замужем, ей огласка будет хуже смерти. Промолчит, как миленькая. А уж я этого сукина сына в толчки… О! – Он повернулся к окну, поднял указательный палец. – Колеса стучат, Митька быстро расстарался. Ну оголец! Охранное отделение приплел… Вы со мной, конечно, Ахиллий Петрович? Прижмете его вашим дядюшкиным методом – у меня-то никак не получится, мы люди простые, а он склизок, как налим…
– Я?! – удивился Ахиллес. – А уместно ли мне будет…
– А что ж тут неуместного? – возразил Митрофан Лукич. – Я своего вороватого приказчика уличать отправился, вас вот по дороге встретил, вы со мной по благородству духа и отправились, узнав, в чем дело, – чтоб, зная мой крутой нрав, не допустить смертоубийства или там калеченья… И что здесь противного офицерской чести? Ну, Ахиллий Петрович! Дело вы распутали, как заправский Шерлок Холмс, а конца своими глазами и не увидите? Ничего тут неуместного! Никаких нарушений Уголовного уложения, верно вам говорю. Сколько уж таких голубков накрывали в самый неподходящий момент… Что же, не хотите увидеть результат успешного сыска вашего? Все уместно!
Ахиллес поднялся, одернул летнюю рубаху. Ему и в самом деле чертовски хотелось увидеть плоды своих трудов – когда это Шерлок Холмс не появлялся на сцене в финальный момент и не вносил полную ясность? И потом, если подумать… Пожалуй, это как нельзя лучше подходило под категорию офицерских проказ, ни один ревнитель чести не придерется…
…Митрофан Лукич грузно выпрыгнул из пролетки первым и направился во двор, цедя сквозь зубы:
– Есть ли тут черный ход, как не быть… Все устроим в лучшем виде, в точности как мадам Шагарина…
– А если у него черный ход на щеколду заперт? – отчего-то тихо спросил Ахиллес, чувствуя, как и его начинает охватывать охотничий азарт.
– Вышибу, – веско сказал купец. – Силушку подрастерял, но все ж окончательно ею не обижен, на дверь хватит. Это парадные двери делают на совесть, а на черных ходах они хлипконькие.
Он тихонько, на цыпочках, поднялся первым по узкой лестнице, пропахшей кошками и еще чем-то дрянным. Остановился перед нужной дверью, обернулся и вовсе уж шепотом спросил:
– Ахиллий Петрович, а вы револьвер-то взяли?
– Нет, конечно, – сказал Ахиллес, поморщился. – К чему такие крайности, Митрофан Лукич?
– А помните, что Колька вашему Артамошке рассказывал? Про девицу с телефонной станции? У него ж при себе револьверчик, он ей под нос совал, стращал… Вдруг палить начнет…
– Вздор, – сказал Ахиллес, чуть обдумав. – Средь бела дня, в центре города почти? Да и дело, уж простите, довольно-таки копеечное, из-за таких в людей не стреляют…
– Копеечное… а ежели каждая копейка тяжко достается? – проворчал купец. – А так-то вы правы, с чего б ему, не варнак с каторги… Сызмальства в нашем городе обитает, личность всем знакомая… Ну, благословясь…
Он осторожненько потянул на себя двумя пальцами деревянную ручку двери – и она стала отходить, даже не скрипнув. Обернувшись к Ахиллесу и победно ухмыльнувшись, купец вошел первым. Они, стараясь ступать как можно тише, миновали опрятную кухню (сразу видно, давно не использовавшуюся по назначению), купец так же тихо открыл вторую дверь, уже выглядевшую вполне «господски». Ну да, «чистая половина», нечто вроде прихожей, куда выходили три двери. Оба старательно прислушались, потом Пожаров кивнул на одну из дверей, самую близкую. Там, и точно, слышался тихий разговор, какое-то движение.
Митрофан Лукич влетел в дверь первым. Ахиллес вошел следом.
Спальня, как и следовало ожидать, небольшая, но уютная. Раздался женский визг, и лежащая в постели проворно прикрылась простыней до глаз. Качурин так и остался стоять, остолбенело взирая на ворвавшихся – без пиджака и жилета, в расстегнутой рубашке. Разумеется, он был без парика и усиков на манер французского комика, но, как и по прежним наблюдениям Ахиллеса, выглядел этаким роковым красавчиком с экрана синематографа или сцены захолустного театра.
Опомнился он очень быстро. И улыбнулся даже как бы и нагловато:
– Ах, вот это кто… Его степенство Митрофан Лукич… И квартирант его, изволите ли видеть… Ай-ай-ай… Негоже почтенному купцу первой гильдии вот так вламываться разбойничьим манером в чужую квартиру, а уж господину подпоручику тем более…
Странное дело, но он выглядел чертовски спокойным. Быть может, это и есть его подлинное лицо, подумал Ахиллес, а в лавке он не более чем играет классический образ приказчика – как, без сомнения, и в заведении мадам Аверинцевой играет какую-то третью роль…
– Да я тебе сейчас… – грозно сказал купец, набычась.
Лежащая в постели женщина вдруг форменным образом взметнулась, кутаясь в необъятную белую простыню, придерживая ее на груди, спрыгнула на пол и встала, заслоняя Качурина.
Ахиллес оторопел. Перед ним стояла не кто иная, как Варенька Истомина, но в таком облике он ее никогда не видел – хоть вакханку[20] с нее пиши; черные волосы разметались по плечам, серые глаза пылают яростью, так и кажется, что сейчас бросится, вцепится всеми десятью коготками. Варенька Истомина, бывшая закадычная подруга Ванды и Катеньки Макеевой, два месяца назад отчего-то покинувшая «тройку неразлучниц». «Все сходится, – подумал он. – У меня крутилось в голове треть и два месяца. Два месяца назад начались кражи в лавке, два месяца назад Качурин снял эту квартиру. Два месяца назад меж девицами пробежала черная кошка. Все сходится. Вряд ли дело тут в ревности – скорее всего, разоткровенничалась с подругами, а те не одобрили ее выбор, и она на них обиделась смертельно.
Нет, не похожи треть и два месяца на простое совпадение, так не бывает, не зря же у них были такие лица…»
Да, вот именно, Варенька Истомина. Благонравная доченька одного из местных крезов[21], если и отстававшего в неких скачках от Зеленова или Шлегера, то не более чем на голову…
Он оторопел, совершенно не представляя, что тут можно сказать. Покосился вправо, Митрофан Лукич тоже стоял в полном оцепенении.
– И что же это за фокусы? – прикрикнула Варенька, сделав шаг вперед (к чести Ахиллеса, он не отступил, хотя оставалось впечатление, что в него хотят вцепиться всеми коготками). – Как вы смеете вот так врываться к влюбленным? Вот уж от вас никак не ожидала – офицер, подпоручик… И вы, господин Пожаров… Что за поведение? На шантажистов вы никак не похожи. И вряд ли бы мой отец, озабоченный моей нравственностью, отправил бы следить за мной именно вас… Объяснитесь, наконец!
– Извините, Варвара Игнатьевна… – не сказал, а промямлил Митрофан Лукич и сделал шаг назад, чуть подтолкнув локтем Ахиллеса. – Честное благородное слово, квартирой ошиблись…
– Интересно, интересно… – прищурилась Варенька. – Это что же у вас за загадочные дела такие, что вы преспокойно намеревались ворваться в чью-то квартиру черным ходом? Надо полагать, на третьем этаже над нами, больше здесь этажей и не имеется… Ну, у Ахиллеса Петровича, полгорода знает, голова забита романами о сыщиках, но вы-то, купец первой гильдии… Вот бы не подумала, что и вам такое свойственно…
– Извините великодушно, – мямлил Митрофан Лукич, отступая к двери бочком-бочком и увлекая за собой Ахиллеса. – Квартирой ошиблись…
Глянув через его плечо, Ахиллес перехватил взгляд Качурина – самодовольный, триумфальный даже, наглый. И начал кое-что соображать в происходящем.
– Минуту! – остановил их прозвучавший резко голос Варечки. – Я надеюсь, вы не намерены сплетничать моему отцу, – и она улыбнулась прямо-таки обворожительно. – Это все равно бессмысленно, мы намерены обвенчаться в самом скором времени… Не смею вас более задерживать, господа… а вам, Ахиллес Петрович, не стоит читать столько уголовных романов, они на вас вредно действуют. Уделите лучше внимание Ванде, она от вас без ума. Может, и перестанете врываться в чужие спальни…
Она добавила что-то еще, язвительное, насмешливое, но Ахиллес уже не разобрал слов, – Митрофан Лукич уже форменным образом выдернул его, как морковку из грядки, на лестницу черного хода и, вцепившись в локоть, потащил вниз. Лицо у него было потерянное. Заговорил он только на улице:
– Надо же так обмишуриться на старости лет… Но кто ж знал-то…
И он прямо-таки побрел со двора. Ахиллес шагал следом, и в мыслях у него был совершеннейший сумбур. Наконец промолвил:
– Что же вы ему не сказали ничего?
– А смысл? – угрюмо отозвался Митрофан Лукич. – Слышали, что она поначалу крикнула? Влюбленные! – горько передразнил он. – Но отрубите вы мне дурную седую голову, а влюбленный там только один… точнее, одна. Видели эту рожу? Альфонс, как есть альфонс[22]. Да нет, пожалуй, он повыше метит, слышали, эта дуреха про венчание говорила? И ведь может выгореть у прохвоста. Ей уже семнадцать с тремя месяцами, из «малолетних» вышла, перешла в «несовершеннолетние в тесном смысле», больше прав получила, еще легче обвенчаться будет. И вот-с, пожалуйте в дамки! – Он грустно рассмеялся. – Единственная наследница всего истоминского. Он, предположим, далеко не стар, помоложе меня будет – ну да такие ждать умеют. Игнатий Аркадьич наследства наверняка ее не лишит, он человек новой закваски, не то что мы, старики, да и обожает ее безмерно. Посердится, да и смирится. Была бы жива покойница супруга… А так… – Он безнадежно махнул рукой. – Еще чего доброго придется мне с этим прохвостом в Купеческом собрании раскланиваться, да за одним столом обедать…
А что тут можно сделать? – уныло продолжал Митрофан Лукич. – Игнатий Аркадьич все равно еще неделю в Париже пробудет, да пока вернется, еще время пройдет. Телеграмму отбивать? Нет уж, не хочу срамиться на старости лет. Да и потом… За руку-то я его у кассы не ловил. Что бы мы Игнатию Аркадьичу не сказали, она, паршивка этакая, будет твердить, что мы на него клевету возводим, а он любимой доченьке поверит скорее, чем нам, – давно его знаю, в делах жесток, а вот что до дочки… А уж она что-нибудь придумает. Вот возьмет да скажет, что все эти поклепы вы из ревности затеяли. Вы ее, стало быть, склоняли к разным непристойностям, как давеча Зеленов Ванду – наслышаны, как же, – а она, любя своего милого, вам отказала категорически, вот вы и решили отомстить… Скажете, не может такого быть?
– Может, – со вздохом ответил Ахиллес. – От женщин и не такого можно ждать.
– И ничего-то ей не докажешь, – вздохнул Митрофан Лукич. – Ум у нее отцовский – так они же, влюбившись без памяти, всякий ум теряют, как пьяный шляпу…
– Знаете, что мне пришло в голову? Может быть, он оттого и скрывал, что кончил гимназию, пусть экстерном? Что получил чин прапорщика запаса? От всех скрывал, но не от нее…
– А зачем?
– Девицы в этом возрасте любят чувствительные романы, – сказал Ахиллес. – По своей сестре знаю. А там всякие страсти бывают намешаны. Скажем, юный граф, бедный как церковная мышь, вынужден служить простым официантом в таверне…
– Таверна – это что?
– Трактир по-нашему, – сказал Ахиллес. – Только заграничный. Может, он ее на этом и подсек? Юноша из почтенной семьи после разорения родителя впал в житейское ничтожество, вынужден был простым приказчиком на жизнь зарабатывать. Но рук не опустил, и гимназию окончил, и золотые погоны заработал… На романтических девиц такое действует…
– Самое печальное, что и на Игнатия Аркадьича может подействовать, – понурился Митрофан Лукич. – Подумает: не ветрогон какой, упрямый молодой человек, вон чего своими руками добился… Он, конечно, как любой на его месте, думал о гораздо более выгодной партии, но коли уж так все обернулось – за неимением гербовой пишут на простой… А уж если она ему в ноги кинется и зарыдает: папенька, у меня дите под сердцем… У этого прохвоста ума хватит ее и так подучить…
– Что же, ничего нельзя сделать? – спросил Ахиллес, такое впечатление, самого себя.
– А что тут поделаешь? Это вон в романах да на сцене, Ахиллий Петрович, добродетель всегда торжествует, а порок наказан бывает. В жизни оно далеко не всегда так благостно складывается. Хорошо вы поработали, ничего не скажешь, да, выходит, впустую. И так в жизни не все на свете от тебя зависит.
«Ванда с Катенькой? – подумал Ахиллес. – Они определенно что-то знают. Нет, не годится их привлекать к такому скандалу, никак нельзя, не по-мужски выйдет, не по-офицерски…»
– На дуэль его вызвать, что ли? – вслух предположил Ахиллес.
– А что, сможете человека так вот убить? – прищурился Митрофан Лукич.
– Не знаю, – честно признался Ахиллес.
– А этот, чует мое сердце, убьет и не поморщится. И никому от этого легче не будет. И не поморщится, – повторил он. – Когда на карте такая ставка…
– Да, сболтнул не подумавши, – сказал Ахиллес. – Он ведь может вызова и не принять. Будь он на службе, там никаких двусмысленностей – или принимай вызов, или подавай в отставку. А так… – И он с тяжким вздохом повторил: – Что же, ничего нельзя сделать? И достанется этому скоту и девица, и все остальное…
– Вот крутится что-то такое в голове, – сказал Митрофан Лукич с видом напряженного раздумья. – Только сам не пойму что. С отцом дьяконом посоветоваться разве? У него ума палата, языки иностранные знает, в церковных делах дока, не то что мы, грешные… А знаете что? Все равно отец дьякон сейчас в Казани. Пойдемте в ресторан, хотя бы к Агафошину, а? Оба мы с вами сегодня, выходит, от дела лытаем, так не завить ли по-русски горе веревочкой? Не шибко усердствуя, этак на пару узелков? Глядишь, и отпустит?
– А пойдемте, пожалуй, – вздохнул Ахиллес.
Кровь, золото, собака
Под утро снилась какая-то фантасмагорическая ерунда: беготня, топот копыт, чьи-то испуганные крики, и над всем этим стоял надрывный женский плач. Ахиллес пытался в полудреме отогнать эти видения – и не сразу понял, что это ему не снится. Что не так уж и далеко разносятся женские рыдания, копыта уже не стучат, но неподалеку слышен конский храп и громкие – чересчур громкие для утренней улицы – разговоры. И колеса простучали мимо забора. И кто-то что-то покрикивал фельдфебельским тоном.
У кого-то из соседей что-то, безусловно, стряслось, и вряд ли приятное, судя по громким женским рыданиям – прекратившимся, впрочем, когда Ахиллес вышел в прихожую (где не обнаружил Артамошки). Такое впечатление, что женщина голосила во дворе, а сейчас ее увели в дом.
В кухоньке Артамошки тоже не наблюдалось – ну конечно, глазел на то, что произошло. Ахиллесу тоже было интересно, что случилось совсем рядом с местом его постоянного расквартирования, но несолидно было как-то выскакивать на улицу, уподобившись денщику. Он тщательно умылся, гремя соском жестяного рукомойника (цивилизация в виде водопровода в этот околоток еще не добралась), почистил зубы, сноровисто зажег бульотку, достал из хлебницы большой бублик, намазал свежайшим вологодским маслом. Сегодня можно было побаловать себя и кофе – вчера пришли деньги от дядюшки. Дядюшка аккуратно высылал пятнадцать рублей в месяц, в свое время Ахиллес пробовал протестовать, упирая на то, что он теперь человек взрослый и самостоятельный, на что получил ответ: «Хотя ты и взрослый, да не более чем субалтерн. А уж я-то знаю, каково жалованье субалтерна». Да вдобавок приписал, что недавно составил завещание, где назначал Ахиллеса единственным наследником (он был бездетным). Новость эта Ахиллеса ничуть не обрадовала – дядюшку он любил не меньше, чем отца с матерью, и предпочел бы это наследство получить как можно позже. Но мать в последнем письме сообщала, что дядя плох и без палочки на улицу уже не выходит, да и ноги порой отнимаются, особенно правая, по которой когда-то хлестнула хивинская картечь, да так, что ногу едва не отняли…
Он уже допивал кофе, когда появился Артамошка, вытянулся с виноватым видом:
– Ваше благородие, простите уж, что кофию не сварил, но вы ж обычно встаете попозже…
– Ладно, один раз прощается, – отмахнулся Ахиллес. – Шум какой-то на улице разбудил. Что стряслось? Ты ж, ясно, туда уже бегал.
Артамошка зачем-то понизил голос:
– Так что, изволите знать, ваше благородие, у соседей беда, у его степенства Фрола Титыча Сабашникова. То ли смертоубийство, то ли сам зарезался, никто пока толком не знает… Доподлинно известно только, что мертвехонек и нож в нем торчит…
Дела, покрутил головой Ахиллес. Сабашников, сокомпанеец и приятель Пожарова, обитавший от него через дом, частенько заходил к Митрофану Лукичу погонять чаи за самоваром, а то и отведать чего покрепче. В таких случаях Пожаровы всегда приглашали за стол Ахиллеса, и он никогда не отказывался, чтобы не обидеть хозяев. Слушать Сабашникова всегда было интересно – он в свое время, еще молодым, поставлял провиант на театр военных действий во время турецкой кампании и рассказывал много любопытного – как в прошлый раз, не так уж давно, на Петровки[23]. Хотя ему и стукнуло шестьдесят, старик был крепкий, женат по вдовству вторым браком на довольно красивой офицерской дочке более чем вдвое себя моложе – и супружница, по мнению Ахиллеса, никак не выглядела недовольной семейной жизнью.
Невозможно было представить этого кряжистого, жизнерадостного человека мертвым, с ножом в груди… И уж тем более самоубийцей. Что до убийств, то Ахиллес за год с лишним здешнего обитания слышал только об одном, случившемся в босяцких трущобах. А самоубийств на его памяти не случалось вообще. Как-то редки были в этом захолустье и убийства, и крупные грабежи, и серьезные кражи – хотя мелких хватало, в основном трудами тех же галахов…
Он туго подпоясался, надел фуражку и неторопливо вышел за ворота. Посмотрел направо, стараясь не показывать особенного интереса – несолидно для офицера уподобляться зевакам. А они были тут как тут – перед воротами стояли человек пятнадцать и таращились на высокий забор так, словно надеялись увидеть сквозь него что-то интересное. У ворот – три шага влево, три вправо – степенно расхаживал осанистый усатый городовой, с тем загадочно-многозначительным видом, какой принимают низшие полицейские чины, когда им и самим ничего толком не известно. Зеваки состояли главным образом из простого народа, или «серой публики», как ее еще иронически называли в отличие от публики «чистой». И, конечно же, половину зевак составляли вездесущие уличные мальчишки – и подходили новые. Тут же, у ворот, стояли две пролетки, явно не извозчичьи.
Стукнула калитка, вышел человек и скорым шагом, чуть ли не как егерь на марше, направился в сторону Ахиллеса. Тот удивленно поднял брови: за все время, что он был знаком с Пожаровым, впервые видел, чтобы Митрофан Лукич показался на улице без сюртука, в одной расстегнутой жилетке поверх синей шелковой косоворотки – в отличие от дельцов, если можно так выразиться, новейшей формации вроде Зеленова и Истомина, Пожаров в одежде был крайне консервативен, даже старомоден, а в ответ на беззлобные подначки более, так сказать, прогрессивных коллег по гильдии только фыркал: «Вы меня еще на моторе прокатите или в этот ваш сунематограф сводите! Деды ничего такого не знали, а с грошика миллионные дела возводили…» Появиться для него в таком виде на улице было все равно что Ахиллесу заявиться в полк в полной форме, но с котелком на голове. Не на шутку взволнован, отсюда видно…
– Да ничего особенного, – сказал купец, злорадно улыбаясь. – Помчу я туда, что твой Сивка-Бурка, да зацапаю молодчика на горячем. Посмотрим, на кого он мои денежки мотает…
– Митрофан Лукич! А если там… дама из общества? Всякие бывают амуры…
– Ну и что? – фыркнул купец. – Ежели дама и впрямь из общества, да еще замужем, ей огласка будет хуже смерти. Промолчит, как миленькая. А уж я этого сукина сына в толчки… О! – Он повернулся к окну, поднял указательный палец. – Колеса стучат, Митька быстро расстарался. Ну оголец! Охранное отделение приплел… Вы со мной, конечно, Ахиллий Петрович? Прижмете его вашим дядюшкиным методом – у меня-то никак не получится, мы люди простые, а он склизок, как налим…
– Я?! – удивился Ахиллес. – А уместно ли мне будет…
– А что ж тут неуместного? – возразил Митрофан Лукич. – Я своего вороватого приказчика уличать отправился, вас вот по дороге встретил, вы со мной по благородству духа и отправились, узнав, в чем дело, – чтоб, зная мой крутой нрав, не допустить смертоубийства или там калеченья… И что здесь противного офицерской чести? Ну, Ахиллий Петрович! Дело вы распутали, как заправский Шерлок Холмс, а конца своими глазами и не увидите? Ничего тут неуместного! Никаких нарушений Уголовного уложения, верно вам говорю. Сколько уж таких голубков накрывали в самый неподходящий момент… Что же, не хотите увидеть результат успешного сыска вашего? Все уместно!
Ахиллес поднялся, одернул летнюю рубаху. Ему и в самом деле чертовски хотелось увидеть плоды своих трудов – когда это Шерлок Холмс не появлялся на сцене в финальный момент и не вносил полную ясность? И потом, если подумать… Пожалуй, это как нельзя лучше подходило под категорию офицерских проказ, ни один ревнитель чести не придерется…
…Митрофан Лукич грузно выпрыгнул из пролетки первым и направился во двор, цедя сквозь зубы:
– Есть ли тут черный ход, как не быть… Все устроим в лучшем виде, в точности как мадам Шагарина…
– А если у него черный ход на щеколду заперт? – отчего-то тихо спросил Ахиллес, чувствуя, как и его начинает охватывать охотничий азарт.
– Вышибу, – веско сказал купец. – Силушку подрастерял, но все ж окончательно ею не обижен, на дверь хватит. Это парадные двери делают на совесть, а на черных ходах они хлипконькие.
Он тихонько, на цыпочках, поднялся первым по узкой лестнице, пропахшей кошками и еще чем-то дрянным. Остановился перед нужной дверью, обернулся и вовсе уж шепотом спросил:
– Ахиллий Петрович, а вы револьвер-то взяли?
– Нет, конечно, – сказал Ахиллес, поморщился. – К чему такие крайности, Митрофан Лукич?
– А помните, что Колька вашему Артамошке рассказывал? Про девицу с телефонной станции? У него ж при себе револьверчик, он ей под нос совал, стращал… Вдруг палить начнет…
– Вздор, – сказал Ахиллес, чуть обдумав. – Средь бела дня, в центре города почти? Да и дело, уж простите, довольно-таки копеечное, из-за таких в людей не стреляют…
– Копеечное… а ежели каждая копейка тяжко достается? – проворчал купец. – А так-то вы правы, с чего б ему, не варнак с каторги… Сызмальства в нашем городе обитает, личность всем знакомая… Ну, благословясь…
Он осторожненько потянул на себя двумя пальцами деревянную ручку двери – и она стала отходить, даже не скрипнув. Обернувшись к Ахиллесу и победно ухмыльнувшись, купец вошел первым. Они, стараясь ступать как можно тише, миновали опрятную кухню (сразу видно, давно не использовавшуюся по назначению), купец так же тихо открыл вторую дверь, уже выглядевшую вполне «господски». Ну да, «чистая половина», нечто вроде прихожей, куда выходили три двери. Оба старательно прислушались, потом Пожаров кивнул на одну из дверей, самую близкую. Там, и точно, слышался тихий разговор, какое-то движение.
Митрофан Лукич влетел в дверь первым. Ахиллес вошел следом.
Спальня, как и следовало ожидать, небольшая, но уютная. Раздался женский визг, и лежащая в постели проворно прикрылась простыней до глаз. Качурин так и остался стоять, остолбенело взирая на ворвавшихся – без пиджака и жилета, в расстегнутой рубашке. Разумеется, он был без парика и усиков на манер французского комика, но, как и по прежним наблюдениям Ахиллеса, выглядел этаким роковым красавчиком с экрана синематографа или сцены захолустного театра.
Опомнился он очень быстро. И улыбнулся даже как бы и нагловато:
– Ах, вот это кто… Его степенство Митрофан Лукич… И квартирант его, изволите ли видеть… Ай-ай-ай… Негоже почтенному купцу первой гильдии вот так вламываться разбойничьим манером в чужую квартиру, а уж господину подпоручику тем более…
Странное дело, но он выглядел чертовски спокойным. Быть может, это и есть его подлинное лицо, подумал Ахиллес, а в лавке он не более чем играет классический образ приказчика – как, без сомнения, и в заведении мадам Аверинцевой играет какую-то третью роль…
– Да я тебе сейчас… – грозно сказал купец, набычась.
Лежащая в постели женщина вдруг форменным образом взметнулась, кутаясь в необъятную белую простыню, придерживая ее на груди, спрыгнула на пол и встала, заслоняя Качурина.
Ахиллес оторопел. Перед ним стояла не кто иная, как Варенька Истомина, но в таком облике он ее никогда не видел – хоть вакханку[20] с нее пиши; черные волосы разметались по плечам, серые глаза пылают яростью, так и кажется, что сейчас бросится, вцепится всеми десятью коготками. Варенька Истомина, бывшая закадычная подруга Ванды и Катеньки Макеевой, два месяца назад отчего-то покинувшая «тройку неразлучниц». «Все сходится, – подумал он. – У меня крутилось в голове треть и два месяца. Два месяца назад начались кражи в лавке, два месяца назад Качурин снял эту квартиру. Два месяца назад меж девицами пробежала черная кошка. Все сходится. Вряд ли дело тут в ревности – скорее всего, разоткровенничалась с подругами, а те не одобрили ее выбор, и она на них обиделась смертельно.
Нет, не похожи треть и два месяца на простое совпадение, так не бывает, не зря же у них были такие лица…»
Да, вот именно, Варенька Истомина. Благонравная доченька одного из местных крезов[21], если и отстававшего в неких скачках от Зеленова или Шлегера, то не более чем на голову…
Он оторопел, совершенно не представляя, что тут можно сказать. Покосился вправо, Митрофан Лукич тоже стоял в полном оцепенении.
– И что же это за фокусы? – прикрикнула Варенька, сделав шаг вперед (к чести Ахиллеса, он не отступил, хотя оставалось впечатление, что в него хотят вцепиться всеми коготками). – Как вы смеете вот так врываться к влюбленным? Вот уж от вас никак не ожидала – офицер, подпоручик… И вы, господин Пожаров… Что за поведение? На шантажистов вы никак не похожи. И вряд ли бы мой отец, озабоченный моей нравственностью, отправил бы следить за мной именно вас… Объяснитесь, наконец!
– Извините, Варвара Игнатьевна… – не сказал, а промямлил Митрофан Лукич и сделал шаг назад, чуть подтолкнув локтем Ахиллеса. – Честное благородное слово, квартирой ошиблись…
– Интересно, интересно… – прищурилась Варенька. – Это что же у вас за загадочные дела такие, что вы преспокойно намеревались ворваться в чью-то квартиру черным ходом? Надо полагать, на третьем этаже над нами, больше здесь этажей и не имеется… Ну, у Ахиллеса Петровича, полгорода знает, голова забита романами о сыщиках, но вы-то, купец первой гильдии… Вот бы не подумала, что и вам такое свойственно…
– Извините великодушно, – мямлил Митрофан Лукич, отступая к двери бочком-бочком и увлекая за собой Ахиллеса. – Квартирой ошиблись…
Глянув через его плечо, Ахиллес перехватил взгляд Качурина – самодовольный, триумфальный даже, наглый. И начал кое-что соображать в происходящем.
– Минуту! – остановил их прозвучавший резко голос Варечки. – Я надеюсь, вы не намерены сплетничать моему отцу, – и она улыбнулась прямо-таки обворожительно. – Это все равно бессмысленно, мы намерены обвенчаться в самом скором времени… Не смею вас более задерживать, господа… а вам, Ахиллес Петрович, не стоит читать столько уголовных романов, они на вас вредно действуют. Уделите лучше внимание Ванде, она от вас без ума. Может, и перестанете врываться в чужие спальни…
Она добавила что-то еще, язвительное, насмешливое, но Ахиллес уже не разобрал слов, – Митрофан Лукич уже форменным образом выдернул его, как морковку из грядки, на лестницу черного хода и, вцепившись в локоть, потащил вниз. Лицо у него было потерянное. Заговорил он только на улице:
– Надо же так обмишуриться на старости лет… Но кто ж знал-то…
И он прямо-таки побрел со двора. Ахиллес шагал следом, и в мыслях у него был совершеннейший сумбур. Наконец промолвил:
– Что же вы ему не сказали ничего?
– А смысл? – угрюмо отозвался Митрофан Лукич. – Слышали, что она поначалу крикнула? Влюбленные! – горько передразнил он. – Но отрубите вы мне дурную седую голову, а влюбленный там только один… точнее, одна. Видели эту рожу? Альфонс, как есть альфонс[22]. Да нет, пожалуй, он повыше метит, слышали, эта дуреха про венчание говорила? И ведь может выгореть у прохвоста. Ей уже семнадцать с тремя месяцами, из «малолетних» вышла, перешла в «несовершеннолетние в тесном смысле», больше прав получила, еще легче обвенчаться будет. И вот-с, пожалуйте в дамки! – Он грустно рассмеялся. – Единственная наследница всего истоминского. Он, предположим, далеко не стар, помоложе меня будет – ну да такие ждать умеют. Игнатий Аркадьич наследства наверняка ее не лишит, он человек новой закваски, не то что мы, старики, да и обожает ее безмерно. Посердится, да и смирится. Была бы жива покойница супруга… А так… – Он безнадежно махнул рукой. – Еще чего доброго придется мне с этим прохвостом в Купеческом собрании раскланиваться, да за одним столом обедать…
А что тут можно сделать? – уныло продолжал Митрофан Лукич. – Игнатий Аркадьич все равно еще неделю в Париже пробудет, да пока вернется, еще время пройдет. Телеграмму отбивать? Нет уж, не хочу срамиться на старости лет. Да и потом… За руку-то я его у кассы не ловил. Что бы мы Игнатию Аркадьичу не сказали, она, паршивка этакая, будет твердить, что мы на него клевету возводим, а он любимой доченьке поверит скорее, чем нам, – давно его знаю, в делах жесток, а вот что до дочки… А уж она что-нибудь придумает. Вот возьмет да скажет, что все эти поклепы вы из ревности затеяли. Вы ее, стало быть, склоняли к разным непристойностям, как давеча Зеленов Ванду – наслышаны, как же, – а она, любя своего милого, вам отказала категорически, вот вы и решили отомстить… Скажете, не может такого быть?
– Может, – со вздохом ответил Ахиллес. – От женщин и не такого можно ждать.
– И ничего-то ей не докажешь, – вздохнул Митрофан Лукич. – Ум у нее отцовский – так они же, влюбившись без памяти, всякий ум теряют, как пьяный шляпу…
– Знаете, что мне пришло в голову? Может быть, он оттого и скрывал, что кончил гимназию, пусть экстерном? Что получил чин прапорщика запаса? От всех скрывал, но не от нее…
– А зачем?
– Девицы в этом возрасте любят чувствительные романы, – сказал Ахиллес. – По своей сестре знаю. А там всякие страсти бывают намешаны. Скажем, юный граф, бедный как церковная мышь, вынужден служить простым официантом в таверне…
– Таверна – это что?
– Трактир по-нашему, – сказал Ахиллес. – Только заграничный. Может, он ее на этом и подсек? Юноша из почтенной семьи после разорения родителя впал в житейское ничтожество, вынужден был простым приказчиком на жизнь зарабатывать. Но рук не опустил, и гимназию окончил, и золотые погоны заработал… На романтических девиц такое действует…
– Самое печальное, что и на Игнатия Аркадьича может подействовать, – понурился Митрофан Лукич. – Подумает: не ветрогон какой, упрямый молодой человек, вон чего своими руками добился… Он, конечно, как любой на его месте, думал о гораздо более выгодной партии, но коли уж так все обернулось – за неимением гербовой пишут на простой… А уж если она ему в ноги кинется и зарыдает: папенька, у меня дите под сердцем… У этого прохвоста ума хватит ее и так подучить…
– Что же, ничего нельзя сделать? – спросил Ахиллес, такое впечатление, самого себя.
– А что тут поделаешь? Это вон в романах да на сцене, Ахиллий Петрович, добродетель всегда торжествует, а порок наказан бывает. В жизни оно далеко не всегда так благостно складывается. Хорошо вы поработали, ничего не скажешь, да, выходит, впустую. И так в жизни не все на свете от тебя зависит.
«Ванда с Катенькой? – подумал Ахиллес. – Они определенно что-то знают. Нет, не годится их привлекать к такому скандалу, никак нельзя, не по-мужски выйдет, не по-офицерски…»
– На дуэль его вызвать, что ли? – вслух предположил Ахиллес.
– А что, сможете человека так вот убить? – прищурился Митрофан Лукич.
– Не знаю, – честно признался Ахиллес.
– А этот, чует мое сердце, убьет и не поморщится. И никому от этого легче не будет. И не поморщится, – повторил он. – Когда на карте такая ставка…
– Да, сболтнул не подумавши, – сказал Ахиллес. – Он ведь может вызова и не принять. Будь он на службе, там никаких двусмысленностей – или принимай вызов, или подавай в отставку. А так… – И он с тяжким вздохом повторил: – Что же, ничего нельзя сделать? И достанется этому скоту и девица, и все остальное…
– Вот крутится что-то такое в голове, – сказал Митрофан Лукич с видом напряженного раздумья. – Только сам не пойму что. С отцом дьяконом посоветоваться разве? У него ума палата, языки иностранные знает, в церковных делах дока, не то что мы, грешные… А знаете что? Все равно отец дьякон сейчас в Казани. Пойдемте в ресторан, хотя бы к Агафошину, а? Оба мы с вами сегодня, выходит, от дела лытаем, так не завить ли по-русски горе веревочкой? Не шибко усердствуя, этак на пару узелков? Глядишь, и отпустит?
– А пойдемте, пожалуй, – вздохнул Ахиллес.
Кровь, золото, собака
Под утро снилась какая-то фантасмагорическая ерунда: беготня, топот копыт, чьи-то испуганные крики, и над всем этим стоял надрывный женский плач. Ахиллес пытался в полудреме отогнать эти видения – и не сразу понял, что это ему не снится. Что не так уж и далеко разносятся женские рыдания, копыта уже не стучат, но неподалеку слышен конский храп и громкие – чересчур громкие для утренней улицы – разговоры. И колеса простучали мимо забора. И кто-то что-то покрикивал фельдфебельским тоном.
У кого-то из соседей что-то, безусловно, стряслось, и вряд ли приятное, судя по громким женским рыданиям – прекратившимся, впрочем, когда Ахиллес вышел в прихожую (где не обнаружил Артамошки). Такое впечатление, что женщина голосила во дворе, а сейчас ее увели в дом.
В кухоньке Артамошки тоже не наблюдалось – ну конечно, глазел на то, что произошло. Ахиллесу тоже было интересно, что случилось совсем рядом с местом его постоянного расквартирования, но несолидно было как-то выскакивать на улицу, уподобившись денщику. Он тщательно умылся, гремя соском жестяного рукомойника (цивилизация в виде водопровода в этот околоток еще не добралась), почистил зубы, сноровисто зажег бульотку, достал из хлебницы большой бублик, намазал свежайшим вологодским маслом. Сегодня можно было побаловать себя и кофе – вчера пришли деньги от дядюшки. Дядюшка аккуратно высылал пятнадцать рублей в месяц, в свое время Ахиллес пробовал протестовать, упирая на то, что он теперь человек взрослый и самостоятельный, на что получил ответ: «Хотя ты и взрослый, да не более чем субалтерн. А уж я-то знаю, каково жалованье субалтерна». Да вдобавок приписал, что недавно составил завещание, где назначал Ахиллеса единственным наследником (он был бездетным). Новость эта Ахиллеса ничуть не обрадовала – дядюшку он любил не меньше, чем отца с матерью, и предпочел бы это наследство получить как можно позже. Но мать в последнем письме сообщала, что дядя плох и без палочки на улицу уже не выходит, да и ноги порой отнимаются, особенно правая, по которой когда-то хлестнула хивинская картечь, да так, что ногу едва не отняли…
Он уже допивал кофе, когда появился Артамошка, вытянулся с виноватым видом:
– Ваше благородие, простите уж, что кофию не сварил, но вы ж обычно встаете попозже…
– Ладно, один раз прощается, – отмахнулся Ахиллес. – Шум какой-то на улице разбудил. Что стряслось? Ты ж, ясно, туда уже бегал.
Артамошка зачем-то понизил голос:
– Так что, изволите знать, ваше благородие, у соседей беда, у его степенства Фрола Титыча Сабашникова. То ли смертоубийство, то ли сам зарезался, никто пока толком не знает… Доподлинно известно только, что мертвехонек и нож в нем торчит…
Дела, покрутил головой Ахиллес. Сабашников, сокомпанеец и приятель Пожарова, обитавший от него через дом, частенько заходил к Митрофану Лукичу погонять чаи за самоваром, а то и отведать чего покрепче. В таких случаях Пожаровы всегда приглашали за стол Ахиллеса, и он никогда не отказывался, чтобы не обидеть хозяев. Слушать Сабашникова всегда было интересно – он в свое время, еще молодым, поставлял провиант на театр военных действий во время турецкой кампании и рассказывал много любопытного – как в прошлый раз, не так уж давно, на Петровки[23]. Хотя ему и стукнуло шестьдесят, старик был крепкий, женат по вдовству вторым браком на довольно красивой офицерской дочке более чем вдвое себя моложе – и супружница, по мнению Ахиллеса, никак не выглядела недовольной семейной жизнью.
Невозможно было представить этого кряжистого, жизнерадостного человека мертвым, с ножом в груди… И уж тем более самоубийцей. Что до убийств, то Ахиллес за год с лишним здешнего обитания слышал только об одном, случившемся в босяцких трущобах. А самоубийств на его памяти не случалось вообще. Как-то редки были в этом захолустье и убийства, и крупные грабежи, и серьезные кражи – хотя мелких хватало, в основном трудами тех же галахов…
Он туго подпоясался, надел фуражку и неторопливо вышел за ворота. Посмотрел направо, стараясь не показывать особенного интереса – несолидно для офицера уподобляться зевакам. А они были тут как тут – перед воротами стояли человек пятнадцать и таращились на высокий забор так, словно надеялись увидеть сквозь него что-то интересное. У ворот – три шага влево, три вправо – степенно расхаживал осанистый усатый городовой, с тем загадочно-многозначительным видом, какой принимают низшие полицейские чины, когда им и самим ничего толком не известно. Зеваки состояли главным образом из простого народа, или «серой публики», как ее еще иронически называли в отличие от публики «чистой». И, конечно же, половину зевак составляли вездесущие уличные мальчишки – и подходили новые. Тут же, у ворот, стояли две пролетки, явно не извозчичьи.
Стукнула калитка, вышел человек и скорым шагом, чуть ли не как егерь на марше, направился в сторону Ахиллеса. Тот удивленно поднял брови: за все время, что он был знаком с Пожаровым, впервые видел, чтобы Митрофан Лукич показался на улице без сюртука, в одной расстегнутой жилетке поверх синей шелковой косоворотки – в отличие от дельцов, если можно так выразиться, новейшей формации вроде Зеленова и Истомина, Пожаров в одежде был крайне консервативен, даже старомоден, а в ответ на беззлобные подначки более, так сказать, прогрессивных коллег по гильдии только фыркал: «Вы меня еще на моторе прокатите или в этот ваш сунематограф сводите! Деды ничего такого не знали, а с грошика миллионные дела возводили…» Появиться для него в таком виде на улице было все равно что Ахиллесу заявиться в полк в полной форме, но с котелком на голове. Не на шутку взволнован, отсюда видно…