Крайне трудно опровергнуть и апокалиптическую гиперболу бывшего вице-президента Гора. Г-н Гор полагает: «В современном мире разрыв между разумом и телом, человеком и природой породил новое пристрастие: наша цивилизация фактически занимается пожиранием самой Земли». Он предупреждает: «Если мы не найдем способ кардинального изменения нашей цивилизации и наших представлений о взаимосвязи между человечеством и землей, нашим детям достанется мертвая земля»[425].
Но разве это относится только к американцам? Министр иностранных дел Великобритании Робин Кук, например, как-то сказал: «Для государства нет более важной задачи, чем защита нашей береговой линии. Самой непосредственной угрозой для нее сегодня является наступление моря»[426]. Похоже, в его лице Великобритания нашла достойного преемника короля Кнута[427].
Тот факт, что опытные политики могут говорить столь смехотворные вещи и выходить при этом сухими из воды, показывает, насколько глубоко новая догма относительно изменения климата проникла в правящие левоцентристские круги. Совершенно необходимо дать соответствующую оценку этому своеобразному явлению.
Находясь на посту премьер-министра, я была среди тех, кто в конце 80-х годов внимательно следил за проблемой изменения климата и привлекал к ней внимание общественности. В 1985 году в результате проведенных в Антарктике исследований британские ученые впервые обнаружили дыру в озоновом слое, который выполняет роль щита в верхних слоях атмосферы, защищая все, что находится ниже, от потенциально опасного солнечного ультрафиолетового излучения. Вскоре было научно доказано, что основной причиной разрушения озона являются хлорфторуглероды (ХФУ). Отсюда следовало, что использование этих соединений в аэрозольных баллонах, холодильниках, кондиционерах и т. д. должно быть ограничено. Моими стараниями британское правительство заняло ведущее положение в глобальной кампании за ограничение использования ХФУ, которая дала очень хорошие результаты.
В скором времени, однако, на первый план вышел «парниковый эффект», который оказался более сложной проблемой, поскольку научные исследования не давали здесь полной ясности. Основной эффект, в двух словах, заключается в том, что парниковые газы задерживают отраженное от земли тепловое излучение и это приводит к повышению температуры атмосферы[428]. Утверждают, что парниковый эффект может серьезно и даже катастрофически изменить климат, причем среди последствий называют повышение уровня моря и затопление низменных территорий и даже целых стран. Хлорфторуглероды входят в число парниковых газов, поэтому действия, направленные на ограничение их использования, внесли определенный вклад и в уменьшение парникового эффекта. Высказывается мнение, что главной причиной глобального потепления является углекислый газ (CO2), содержание которого в атмосфере напрямую связано с промышленной деятельностью. Таким образом, речь может идти о выборе между сохранением климата и процветанием. Именно так хотели и хотят представить картину левоцентристы.
У меня более скептическое отношение к доводам, касающимся глобального потепления, хотя я тоже считаю, что к ним нужно подходить со всей серьезностью. В те времена в распоряжении политических лидеров было довольно мало научных рекомендаций от тех экспертов, которые сомневались в справедливости тезиса о глобальном потеплении, хотя некоторые сомнения все же попадали в прессу. К концу моего пребывания на посту премьер-министра меня стала серьезно беспокоить антикапиталистическая направленность аргументов, которыми оперировали участники похода против глобального потепления. Поэтому в обращении к ученым в 1990 году я заметила:
К каким бы международным акциям по защите окружающей среды мы ни присоединились, нам необходимо обеспечить рост нашей экономики, потому как только он может дать средства для оплаты защиты окружающей среды. У нас есть основания рассчитывать на то, что промышленность проявит изобретательность, которая принципиально важна для отыскания решений наших природоохранных проблем[429].
За время, прошедшее с того момента, ситуация изменилась по двум аспектам. Во-первых, антикапитализм, который всегда стоял за спиной инвайронментализма, проявился более явно, а в последнее время принял облик антиамериканизма. В полной мере он проявился, когда в марте 2001 года президент Буш заявил, что США не намерены подписывать Киотский протокол об изменении климата. Франция, которую трудно превзойти в подобных делах, резко осудила его: французский министр охраны окружающей среды сказал, что «односторонний отказ г-на Буша является провокационным и безответственным»[430]. Европейский комиссар по окружающей среде Маргот Валлстрем разразилась угрозами в адрес американских предприятий. Британский министр охраны окружающей среды Майкл Мичер, хотя и назвал решение Америки «исключительно серьезным», великодушно отверг возможность введения санкций против США, которые, по его мнению, не следует «подвергать остракизму»[431]. Совершенно фантастический намек на возможность, пусть даже самую отдаленную, принятия Великобританией санкций против Америки лишний раз подтверждает, что чувству реальности здесь нет места.
На самом деле президент Буш поступил с Киотским протоколом совершенно правильно. Его предшественник поддержал протокол с тем, чтобы произвести впечатление на международную общественность, хотя прекрасно знал, что документ не будет ратифицирован в стране: сенат США единодушно проголосовал по этому вопросу. Протокол полностью возлагал бремя по сокращению выбросов углекислого газа на развитые страны, в то же время позволяя развивающимся странам, включая Индию и Китай, быстрыми темпами увеличивать выбросы. Задание Америке было совершенно нереальным – от нее требовали сокращения суммарного выброса парниковых газов на 7 % от уровня 1990 года за период с 2008 по 2012 год[432]. Причем требования нужно было принять до рассмотрения научных доводов о причинах и масштабах глобального потепления. Киотский протокол был не чем иным, как направленным против роста антикапиталистическим и антиамериканским проектом, который ни один американский лидер, заботящийся о национальных интересах, просто не мог поддержать
Другим отличительным моментом нынешних дебатов вокруг проблемы изменения климата по сравнению с тем, что было в момент моего ухода с Даунинг-стрит, является прогресс в научных исследованиях. Как это обычно бывает в науке, картина оказалась еще более сложной.
В вопросах государственной политики осознание того, что мы не знаем, не менее важно, чем осознание того, что нам известно. Правительства в этом отношении коренным образом отличаются от частных лиц. Человек может действовать в значительной мере интуитивно или на основе неполной информации и в то же время не приносить особого ущерба. Однако правительства, чьи действия касаются миллионов людей, обязаны действовать более обдуманно. Золотое правило гласит: любое вмешательство правительства влечет за собой проблемы, поэтому вмешиваться нужно только тогда, когда доводы полностью обоснованы. Как подобный подход отражается на политике в отношении наболевшей проблемы изменения климата? Ответ можно найти в процессе последовательного приближения, состоящего из пяти этапов, на каждом из которых нужно ответить на дополнительные вопросы.
Во-первых, действительно ли происходит потепление климата? Тому, кто интересуется прессой и слушает выступления политиков, ответ может показаться совершенно очевидным. Однако факты вызывают определенное сомнение. Действительно, существует долгосрочная тенденция к потеплению; но некоторые эксперты считают ее настолько долгосрочной, что причин для особого беспокойства в настоящее время нет. Признаки потепления появились примерно триста лет назад, во время так называемого малого ледникового периода, и с тех пор не исчезают. Споры вызывают относительно недавние события.
Наземные станции контроля температуры показывают, что температура на нашей планете повысилась на 0,3–0,6 оС после 1850 года, причем примерно наполовину – в годы, последовавшие за Второй мировой войной. В то же время замеры температуры с помощью высотных зондов и спутников в течение последних 20 лет свидетельствуют о тенденции к ее понижению. Косвенные данные о количестве дождей, состоянии ледников, уровне моря и неустойчивости погоды, нередко приводимые в качестве доказательства глобального потепления, тоже неоднозначны. Одни ледники растут, а другие сокращаются. Уровень моря, возможно, и поднялся, но это может быть просто еще одним долговременным явлением, связанным с окончанием последнего ледникового периода.
Подобные сложные взаимозависимости тем не менее не удерживают политиков от заявлений о том, что капризы погоды, например, показывают необходимость решительных действий. Перемешивание проявлений феномена, известного как «Эль-Ниньо», и более широких вопросов, связанных с изменением климата, может быть частью этого[433]. Однако политическая позиция обязывает играть определенную роль. Так, Тони Блэр заявил, что наводнения в Великобритании, имевшие место в последние годы, вызваны глобальным потеплением[434]. Те, кому грозят налоги на выбросы углекислого газа, сознательное ограничение экономического роста и более высокая безработица, заслуживают лучшего.
Во-вторых, действительно ли углекислый газ является причиной глобального потепления? Здесь также неопределенность колоссальна. Как отмечалось выше, СО2 не единственный парниковый газ. Существенный вклад вносят ХФУ, метан, закись азота, аэрозоли и пары воды. Поэтому учет только концентрации углекислого газа при анализе ситуации и выработке политики неизбежно ведет к ошибкам. Еще существеннее – и сложнее в оценке, что подтверждается непрекращающимися спорами, – вклад солнечной активности. Солнце не отдает свою энергию равномерно; его температура циклически повышается и понижается. Исследования показывают, что именно увеличением потока солнечной энергии может быть наполовину обусловлено повышение температуры в период с 1900 по 1970 год и на треть – после 1970 года[435]. И если мы в состоянии кое-что сделать для сокращения выбросов СО2 и других парниковых газов, то в отношении солнца этого сказать нельзя.
В-третьих, действительно ли выделение углекислого газа есть результат деятельности человека, особенно экономической? Это опять может показаться наивным, если учесть политическую риторику, сопровождающую проблему. Сейчас, как, впрочем, и всегда, для либеральной интеллигенции нет ничего более привлекательного, чем мысль о том, что «мы все виноваты». Но так ли это? Факты ясности не дают.
Всеми уважаемая Межправительственная комиссия по проблемам изменения климата (IPCC) пришла в 1995 году к заключению, что «совокупность фактов свидетельствует о заметном влиянии человека на глобальный климат… [Тем не менее] возможности количественно оценить влияние человека на глобальный климат в настоящее время ограничены»[436]. На деле не все ученые разделяют даже такое мнение; но в любом случае тон его заметно менее категоричен, чем у заявлений некоторых пессимистов. Я, как и очень многие неэксперты, вполне могу понять причину, по которой эксперты пользуются таким витиеватым языком. Содержание углекислого газа в атмосфере выросло почти на 30 % с конца XVIII столетия, по всей видимости в результате уничтожения лесов и сжигания ископаемого топлива. Но в любом отдельно взятом году подавляющая часть содержащегося в атмосфере углекислого газа не является продуктом человеческой деятельности. Фактически менее 5 % углерода, находящегося в атмосфере, напрямую связано с человеком – в результате главным образом того же сжигания ископаемого топлива и уничтожения лесов[437]. Это, несомненно, жестко ограничивает результативность любой политики, направленной на сокращение выбросов углекислого газа путем изменения поведения людей. Именно поэтому внимание в некоторых странах было сосредоточено на том, как поглотить (или связать) углекислый газ, а не ограничивать его выбросы. Соединенные Штаты, например, предлагают в качестве дополнительной меры по сокращению количества СО2 восстанавливать леса, которые поглощают углекислый газ, но Европейский союз возражает. Чем внимательнее присматриваешься к конкретным предложениям по сокращению содержания углекислого газа в атмосфере путем одного лишь ограничения его выброса, тем яснее понимаешь, насколько они дорогостоящи и экономически вредны.
В-четвертых, действительно ли глобальное потепление настолько опасно? Сомнение подобно рода воспринимается не иначе как ересь, но, думается, хотя бы для начала подход должен быть непредвзятым. В идеальном мире нам хотелось бы иметь стабильный климат, – так думают по крайней мере те, кто живет в неблагоприятных климатических условиях. Если бы я жила в Микронезии и меня бы волновала перспектива затопления островов в результате подъема уровня Тихого океана, я бы стала серьезно обдумывать эту проблему. Легко понять, отчего обеспокоены люди в регионах, уже сегодня страдающих от недостатка воды. В любом случае необходимо сохранять чувство меры. Глобальный климат менялся и меняется непрерывно, но человек и природа всегда, так или иначе, находили пути адаптации к изменениям.
Температура на Земле сегодня, если взять последние три тысячелетия, находится примерно на среднем уровне. Потепления случались и в прежние времена. В период, предшествовавший Средневековью, и в раннее Средневековье – примерно с 850 по 1350 год – наблюдалось довольно резкое повышение температуры – на 2,5 оС. Несмотря на затопление прибрежных низменностей, в этот период выросли продуктивность сельского хозяйства, объемы торговли и продолжительность жизни. Лишь когда вновь стало прохладнее, сельскохозяйственное производство упало и начали распространяться болезни. Поэтому, когда нам говорят об опасности распространения малярийных комаров и акул-людоедов в Средиземном море, нужно вспомнить, что хуже потепления только похолодание. Некоторым вспомнить это не так уж и трудно. В 70-х годах после двух десятилетий необычайно холодной погоды возник небольшой психоз по поводу глобального похолодания, и кое-кто из тех, которые нынче пекутся о глобальном потеплении, предлагали примерно те же программы международного контроля для борьбы с ним[438].
Ответы на каждый из четырех предыдущих вопросов напрямую связаны с пятым и последним вопросом: можно ли добиться прекращения или замедления глобального потепления приемлемой ценой? В Киото Соединенные Штаты сказали «нет», по крайней мере на те предложения, которые выдвигались. Вполне возможно, ответ будет отрицательным всегда. Впрочем, может появиться и более реальный пакет предложений. В любом случае необходимо устранить множество неопределенностей, прежде чем предпринимать какие-либо действия по ограничению экономического роста, которые сделают мир беднее. Только явные доказательства, свидетельствующие о приближении климатической катастрофы, могут изменить положение. Однако таких доказательств до сих пор нет. Единственное, что становится все более очевидным, так это стремление все тех же левых раздуть опасности и упростить решения с тем, чтобы протащить свою идею антикапитализма. Место заботы о климате – в ряду других забот того же порядка: о здоровье человека (СПИД), о здоровье животных («коровье бешенство»), о генетически модифицированных продуктах и т. д. Все это требует глубочайшего исследования, зрелой оценки и адекватного ответа. Изменение климата приближает нас к концу света не более, чем другие проблемы, и не может быть предлогом для уничтожения капитализма, основанного на свободном предпринимательстве.
Когда дело доходит до рассмотрения проблемы изменения климата, необходимо вспомнить, чем заканчивались предсказания глобальной катастрофы в прошлом.
• Следует с подозрением относиться к планам глобального регулирования, которые слишком явно свидетельствуют о преследовании определенных интересов.
• Мы должны требовать, чтобы политики в своих заявлениях по вопросам охраны окружающей среды руководствовались здравым смыслом и чувством меры точно так же, как они делают это в любой другой области.
• Мы никогда не должны забывать, что экономическое процветание не только влечет за собой проблемы, оно также предлагает и их решение – чем меньше экономических достижений, тем меньше решений.
• Любые решения необходимо принимать, опираясь на последние достижения науки, после того как они получили должную оценку.
Глобализм и антиглобализм
Глобальные угрозы так или иначе постоянно выходят в этой книге на первый план, в то же время в предлагаемых решениях я, как правило, стараюсь избегать претенциозного глобального подхода. Но встречался ли в ней избитый нынче термин «глобализм»? Практически любой аспект нашей деятельности подвергается его – в зависимости от вашей точки зрения – пагубному или освободительному воздействию. Быть сторонником или противником глобализма при ближайшем рассмотрении означает быть за или против множества настолько разрозненных явлений – финансовых, технических, культурных, социальных, судебных, военных, политических, – что выбор становится практически бессмысленным[439]. Это, однако, не останавливает огромное число тех, кто стоит слева, и, что удивительно, тех, кто видит себя на правом фланге. Проявив себя сначала в ноябре 1999 года в Сиэтле, где прошли массовые протесты, нацеленные на срыв заседания Всемирной торговой организации, потом в апреле 2000 года в Вашингтоне, где мишенью были Всемирный банк и МВФ, затем в Праге в сентябре того же года (опять против МВФ и Всемирного банка) и, наконец, в июле 2001 года в Генуе во время саммита G8, антиглобалисты превратились в шумную и нередко агрессивную силу, с которой приходится считаться правительствам и полиции.
К наиболее разумной части противников изменений, иногда ассоциируемых с глобализацией, вполне можно относиться с сочувствием. В конце концов, странно, когда социальный раскол или трансформация культуры принимаются добровольно, хотя, конечно, это может быть результатом понимания того, что препятствовать им невозможно, да и не нужно. Большинство из нас, независимо от проводимой политики, несомненно, когда-нибудь чувствовали отвращение к тому или иному проявлению современного мира. В этом смысле любой достаточно цельный и солидный человек является «антиглобалистом», а в особенности тот, кто придерживается консервативных взглядов, привязанный (как говорил Берк[440]) к своему «маленькому клану»[441]. Но есть точка, в которой подобные инстинкты начинают толкать нас к планированию или сдерживанию международного распространения капитализма, основанного на свободном предпринимательстве, т. е. точка, в которой на смену консерватизму приходит луддизм.
Так или иначе, консерваторов (как противоположность социалистам), обеспокоенных глобализмом, могут утешить две важные истины. Во-первых, в значительной мере глобализация – явление не новое. Глобальные проблемы существовали и раньше – в конце XIX и начале XX века. В действительности доля мировой продукции, продаваемой на глобальных рынках, в наше время ненамного больше, чем была накануне Первой мировой войны. Многие страны уже тогда открыли свои рынки капитала. Отток капитала из Великобритании достигал 9 % ВВП в Викторианскую эпоху, примерно то же самое было в Германии и Франции. В 90-х годах средняя утечка капитала в ведущих странах мира лишь немного превышала 2 % их ВВП[442].
В конце XIX столетия, точно так же, как и сейчас, причинами экономической глобализации были технические и политические факторы. Транспортные издержки снизились, а время доставки сократилось в результате освоения энергии пара. Первый трансатлантический телеграфный кабель был проложен в 1866 году, а к концу столетия весь мир был связан телеграфными линиями, что стало началом международной телекоммуникационной революции. В основе этого развития лежала свободная торговля, двигателем которой с середины XIX столетия была Великобритания, а в более широком смысле – рост европейских колониальных империй, особенно Британской, втягивавшей в глобальную политическую и экономическую сеть в той или иной мере все континенты.
Возобновление процесса глобализации в конце XX столетия также обусловлено техническими и политическими факторами, однако роль последних относительно выше. Хотя быстродействие современных коммуникаций – прежде всего средств передачи информации – имело очень большое значение, невозможно переоценить вклад в создание основ глобальной экономики консерваторов 80-х годов. Консервативная революция, которая была инициирована Рональдом Рейганом в Америке, поддержана мною в Великобритании и другими политиками разных убеждений по всему свету, открыла национальные экономические системы для международной конкуренции. Дерегулирование, снижение налогов и приватизация в нашей национальной экономике сопровождались на международном уровне отменой валютного контроля и снижением тарифов. Триумфальному шествию таких западных ценностей, как свобода выбора и свобода личности, помогала информационная революция, которая лишила тоталитарные государства возможности промывать своим подданным мозги в отношении мировых реалий. Крушение коммунизма в Восточной Европе, а затем в Советском Союзе привело к полному исчезновению «второго мира» и подтолкнуло к действиям страны третьего мира, стремившиеся к самосовершенствованию. Результатом стало первое серьезное внедрение свободной рыночной политики в развивающихся странах. Теперь же мы видим, например в Сиэтле, как протекционистски настроенные западные страны пытаются навязать регулирование в сфере труда и охраны окружающей среды третьему миру, лидеры которого, зная, что это путь к обнищанию их стран, решительно сопротивляются[443]. Все это свидетельствует о продолжающемся влиянии консервативной революции, без которой экономическая глобализация была бы мертворожденным ребенком.
Вторая истина, которую следует помнить тем, кого беспокоят последствия глобализации, заключается в том, что влияние ни в коем случае не всеобщее. Я вовсе не имею в виду самые слаборазвитые страны, где значительная часть населения живет «с земли», занимаясь нетоварным сельскохозяйственным производством. На подавляющую часть экономической деятельности и рабочих мест даже в самых богатых странах тенденции на глобальных рынках не оказывают прямого воздействия. В Великобритании, например, 55 % ВВП приходится на «неходовые товары», т. е. на товары и услуги, которые не могут продаваться на большом удалении от места производства. В Соединенных Штатах этот показатель достигает 80 %, в Японии – 76 %, а во Франции – 56 %[444]. Поэтому здесь, как и всегда, следует сохранять чувство меры.
Что бы там ни говорилось, экономическая глобализация – огромная сила. Она, помимо прочего, еще и чрезвычайно выгодна. Как ни печально, дебаты в институтах, которые наблюдают за состоянием мировой экономики, и протесты вне их стен свидетельствуют о всеобщей неспособности оценить, как много хорошего может принести капитализм в глобальном масштабе и богатым, и бедным странам. Богатейшую страну мира, Америку, открытая торговля делает еще богаче, несмотря на критику в адрес NAFTA. Вместо ведущей к деиндустриализации утечки капитала в страны с низким уровнем заработной платы, 80 % иностранных прямых инвестиций со стороны американских производственных фирм в 1998 году попало в другие страны с высоким уровнем заработной платы, такие как Великобритания, Канада, Нидерланды, Германия и Сингапур. Да и сами США в течение последнего десятилетия были крупнейшим в мире объектом иностранных инвестиций[445].
Торговля в равной мере выгодна и богатым, и бедным, поскольку лишь специализация на том, что мы умеем делать лучше всего, давая возможность другим странам сосредоточиться на том, что они делают лучше, позволяет максимально повысить производительность. А чем выше наша производительность, тем богаче мы живем. Страны третьего мира могут получить прямую выгоду от глобализации тремя путями. Во-первых, снизив свои тарифы, они могут расширить номенклатуру товаров и услуг, доступных потребителям, и, таким образом, подтолкнуть цены к снижению – и то, и другое способствует повышению уровня жизни. Во-вторых, если снижение внутренних тарифов будет сопровождаться их понижением в глобальном масштабе, более бедные страны получат доступ к рынкам других, более богатых стран. И, в-третьих, более низкие цены на внутреннем потребительском рынке в сочетании с притоком инвестиций и новых технологий дадут мощный толчок развитию местного бизнеса. Исследования подтверждают, что развивающиеся страны с открытой экономикой демонстрируют значительно более высокие достижения, чем страны с закрытой экономикой[446].
Сегодня, пожалуй, глобальный капитализм чаще всего обвиняют не в том, что его выгоды распределяются неравномерно или несправедливо, а в том, что он является причиной глобальной нестабильности. Стабильность не следует путать с застоем. Ни одна политическая система, ни одно общество не могут существовать без изменений, поскольку они – источник обновления. И в первую очередь это справедливо для свободной политической системы, свободного общества – свободной экономики. «Невидимая рука» Адама Смита – это не неожиданные и дестабилизирующие движения. С момента своего зарождения капитализм не раз сталкивался со спадами, экономическими бумами и пустыми разговорами; никто еще не отменял цикл деловой активности и, по всей видимости, никогда не отменит; а то, что Шумпетер называл «взрывами созидательного разрушения», периодически обрушивается на нас до сих пор[447]. Отбросить все это – значит, в конечном итоге, отказаться от освежающего ветра свободы, ни больше, ни меньше. Однако нестабильность, в которой винят глобальный капитализм, выходит за пределы этого.
Кризисы на Дальнем Востоке и в России в 1997–1998 годах подтолкнули к мучительной переоценке не роли МВФ и его кредитной политики, что следовало бы сделать, а функций глобального капитализма, что выглядело намного сомнительнее. В процесс включились как бизнесмены, так и политики. Например, международный финансист и филантроп Джордж Сорос пожаловался, что «господствующая система международного кредитования принципиально порочна, но МВФ считает своей целью ее сохранение». Он договорился даже до того, что «частный сектор не может справиться с распределением международного кредита», и призвал «Международную корпорацию по страхованию кредитов предоставить гарантии по международным займам за умеренное вознаграждение»[448]. Британский министр финансов Гордон Браун, со своей стороны, предложил, в общем говоря, принять «новую экономическую конституцию для глобальной экономики»[449].
И это при том, что есть действительно вопрос первостепенной важности, который ни г-н Сорос, ни г-н Браун, ни их многочисленные коллеги не удосужились вразумительно сформулировать: следствием чего являются проблемы глобальной экономики – того, что она работает, или того, что ей не дают работать? Изучение реального положения дел в России и на Дальнем Востоке показывает, что во всех наиболее существенных случаях у инвесторов были очень веские основания для быстрого вывода денег, связанные с множеством изъянов в государственной политике. Отсутствие прозрачности, панибратство и коррупция, корпоратизм, обменные курсы, зафиксированные на нереальном уровне, и другие внутренние факторы привели к краху. Недостатки были вскрыты, но они были вызваны совсем не «вредным влиянием», о котором экономические обозреватели так красноречиво писали, когда поочередно падали валюты и курсы акций. Это были классические проблемы провала политики правительства, а не провала рынка[450].
Возникает вопрос, почему этим проблемам было позволено разрастись и почему такое множество международных лидеров и инвесторов в течение столь длительного времени не замечали их. Поиски ответа напрямую выводят на роль МВФ. Как и Всемирный банк, только с еще большим размахом, МВФ успешно воссоздал себя, и, надо полагать, это произошло не в последний раз. Международный валютный фонд, созданный в рамках Бреттон-Вудской системы фиксированных обменных курсов, должен был помогать странам в преодолении краткосрочного дефицита платежного баланса. Если бы дело ограничилось первоначальным планом, то скромная роль МВФ должна была исчерпать себя в 1973 году с отказом от старой системы и переходом на плавающие валютные курсы. Однако в 70-х и 80-х годах МВФ нашел себе новое занятие. Ему было поручено «рециклирование» доходов нефтедобывающих стран после повышения цен на нефть; он также начал консультировать развивающиеся страны и предоставлять им займы для облегчения перехода к рекомендуемой им политике. МВФ стал участником латиноамериканского долгового кризиса в начале 80-х годов. Затем он вместе с казначейством США втянулся в финансовый кризис в Мексике в 1994–1995 годах.
Хотя Мексика вернула взятые у МВФ и США кредиты, а ситуация в ней стабилизировалась (в значительной мере за счет доходов мексиканцев), рынок получил важный сигнал. Иностранные банки и финансовые институты вывели из страны свои капиталы. Нельзя было рассчитывать на то, что они согласятся на риск, с которым им пришлось столкнуться. Как заметил один эксперт:
Слабым местом мексиканской программы была уверенность в том, что у иностранных банков есть некая «сеть безопасности», которая недоступна инвесторам, приобретающим ценные бумаги или недвижимость за рубежом. Смысл этих действий был совершенно ясен банкирам и инвесторам[451].
Такой была подоплека российского и азиатского кризисов. Действиям МВФ в связи с ними можно и нужно дать отрицательную оценку. Но важнее всего помнить, что существенным элементом произошедшего был моральный ущерб, нанесенный предыдущей финансовой интервенцией. Крупные последующие интервенции лишь повысят риск безответственного будущего кредитования и инвестирования в экономически нездоровых условиях.
Так где же место МВФ? Совершенно ясно, что не в фундаменте какой бы то ни было новой международной экономической «конституции». Ничто из сделанного за последние годы и даже за более длительный период не дает оснований для расширения текущей роли Фонда. Есть веские доводы в пользу его упразднения, на чем, например, настаивают Джордж Шульц, Уильям Саймон и Уолтер Ристон. По их словам, в то время как «кредиты МВФ на практике ничтожны по сравнению с международным валютным рынком, дневной оборот которого составляет около 2 трлн долларов… его действия тем не менее заметно перекашивают инвестиционный рынок», из чего следует вывод о том, что «МВФ – неэффективная, ненужная и отжившая свой век структура»[452]. Вместе с тем другие высказываются за сохранение МВФ, но при условии проведения кардинальной реформы, которая должна предусматривать прекращение долгосрочного кредитования, предоставление кредитов по повышенным ставкам, с тем чтобы правительства могли обращаться к МВФ как к кредитору последней инстанции, и предоставление кредитов только странам, отвечающим определенным минимальным требованиям[453]. Алан Уолтерс, со своей стороны, предложил вообще лишить МВФ права предоставления кредитов и ограничить его роль оценкой кредитоспособности стран-членов и, возможно, правительственных агентств[454]. В каждом из этих вариантов есть смысл. Единственное, что, на мой взгляд, совершенно неприемлемо, – это расширение функций МВФ.
Я говорю так совсем не потому, что являюсь противницей международных экономических институтов вообще. Очень большое значение, например, имеет эффективная работа Всемирной торговой организации. Свободная торговля – наилучшая политика для всех, в конечном итоге она выгодна каждому, но почему-то ее значимость для производителей и политиков постоянно упускается из виду. Адам Смит в свое время написал по этому поводу:
Нации приучились видеть свой интерес в превосходстве над всеми соседями. Государство стало смотреть завистливыми глазами на процветание тех, с кем оно торгует, и считать их выгоду своим убытком, [в то время как]… подлинный интерес каждой страны всегда состоял и должен состоять в том, чтобы как можно больше народу покупало нужное ему у того, кто продает это дешевле других[455].
Человеческая природа такова, что чарующий голос торгового протекционизма, видимо, не смолкнет никогда.
Несмотря на неизбежные потрясения, которые он несет с собой, мы должны:
• прославлять победу глобального капитализма, основанного на свободном предпринимательстве;
• сделать так, чтобы его выгоды в результате открытой торговли стали доступными для всех государств на земле.
Эпилог
Раннимед
Поскольку речь в данной книге, хочу я того или нет, идет о власти, может показаться, что в ней не осталось места для народа, от чьего имени эта самая власть осуществляется. Тем не менее это не так: тому, кто стремится к руководству государством, всегда следует помнить, что государственный пост – это прежде всего доверие. Более того, высшая задача политиков, и в еще большей степени государственных деятелей, независимо от того, кто формально обладает суверенной властью – «Мы, Народ», как в Соединенных Штатах, или «Мы, королевское высочество», как в Великобритании, – служить.
Рассуждения на эту тему сегодня воспринимаются как очевидность, банальность, а то и просто как дань прошлому. В условиях современной общественной жизни даже намек на напыщенность и торжественность выглядит подозрительным. Сегодняшний политический лидер обычно преподносит себя как «человека (или, вернее, персону) со стороны». Но это лишь поза. Так и должно быть. Стоит ему попасть на Даунинг-стрит (в Белый дом или Елисейский дворец), как он тут же ее отбрасывает.
На самом деле склонность политиков терять ориентацию и забывать свои обязанности по мере внедрения в замкнутый круг столичной элиты не становится меньше. Напротив, она даже усиливается. Политические лидеры никогда прежде не общались так много друг с другом и так мало со всеми остальными. Никогда не было такого количества международных встреч, демократические ограничители парламентской отчетности никогда не ослабевали настолько, а соблазн забыть о корнях и отказаться от принципов никогда не был так велик. Президенты и премьер-министры вынуждены бороться отчаянно, как никогда, чтобы отстоять свои позиции, многие же вообще могут отказаться от всякой борьбы. Национальный электорат должен быть бдительным.
Очень много для обеспечения отчетности политиков значат демократические институты. За долгие годы в Великобритании и Америке сформировались два в определенной мере непохожих демократических подхода, каждый из которых доказал свою действенность. И все же добротные институты сами по себе не гарантируют демократии. Это подтверждают попытки взрастить семена свободы в обществах, где нет подходящих условий для их укоренения. Они оказываются бесполезными и даже опасными. Для того чтобы свобода прижилась, необходима критическая масса людей, которые действительно понимают, что это такое. Подобное понимание не может прийти в результате простого чтения книг, лишь обычаи и мировоззрение делают свободу устойчивой. Иными словами, сначала появляются свободные люди, а уж потом возникает свободный политический, экономический и социальный порядок.
Простого соблюдения закона гражданами свободной страны недостаточно: неохотное подчинение – ненадежная, нередко хрупкая основа для свободного общества. Свободные люди должны, кроме того, обладать добродетелями, которые делают свободу возможной. Они должны вести себя так, чтобы жизнь могла продолжаться без чрезмерного вмешательства государства. Они должны думать и действовать самостоятельно, а также принимать на себя ответственность. Каждый человек должен быть отдельной личностью, индивидуальностью в полном смысле слова.
В последние годы индивидуализм навлек на себя колоссальный поток критики. Она все еще продолжается. Индивидуализм повсеместно воспринимается как синоним эгоизма – я уже рассматривала подобный подход и, надеюсь, успешно развенчала его. Однако главная причина, по которой так много власть предержащих отрицательно относятся к индивидуализму, в том, что именно индивидуалисты больше других стремятся не допустить злоупотребления властью.
Успех англичан, заставивших свободу работать, я уверена, в значительной мере объясняется тем, что нация вырастила и воспитала немало несгибаемых, неуживчивых индивидуалистов. Мы все знаем, кто они. Это люди, которых называют «один из тех» или «штучка», временами и не так доброжелательно – «трудный клиент», а иногда – «чертова заноза». Их нельзя отнести к какой-то определенной социальной группе, они не укладываются ни в какие планы и не встраиваются ни в какие схемы. Они доводят социалистов до бешенства. Такие индивидуалисты нужны нам на каждом шагу. Они необходимы нам, как устрице необходима песчинка. Нет песчинки – нет жемчужины.
Уверенность в том, что источник вдохновения и прогресса следует искать в индивидуальном, а не в коллективном, произрастает из глубокого прошлого. Вместе с тем индивидуумам всегда приходится объединяться для того, чтобы защищать свои права от власти правительства.
В поисках ответа на вопрос, что же именно это дало англичанам, затем британцам, американским колонистам и, наконец, англоязычному миру, так упорно стремящемуся к свободе, так упрямо пытающемуся исправить недостатки, так твердо требующему справедливости, мне пришлось вернуться почти на восемь веков назад – к 15 июня 1215 года. Не имея машины времени, я просто отправилась в Раннимед.
Мы с Дэнисом последний раз были на раннимедском лугу жарким, безветренным летним утром. Не спеша мы дошли до мемориала, посвященного Великой хартии вольностей. Мемориал, построенный в форме небольшого греческого храма, расположился на пологом склоне холма, поросшего дубами. Он был воздвигнут по инициативе Американской ассоциации адвокатов более 40 лет назад и до сих пор пользуется у американцев не меньшей популярностью, чем у британцев. Мемориал, таким образом, является свидетельством близости англо-американских отношений и не воспринимается как историко-географический памятник. Хотя точное место встречи короля и баронов, завершившейся подписанием Хартии, неизвестно, можно не сомневаться, что она произошла где-то на лугу.
Историки исследовали это событие в мельчайших подробностях. Место для проведения напряженных переговоров между недоверчивым королем Иоанном Безземельным и восставшими аристократами выбиралось очень тщательно. Оно лежало примерно посередине между лагерем восставших в Стейнсе и королевским замком в Виндзоре. Открытая местность, помимо прочего, исключала возможность засад.
Иоанну Безземельному были нужны деньги. Баронам, для их же безопасности, нужно было быстрее восстановить порядок. Однако восставшие не собирались на этом останавливаться. Они не хотели больше терпеть лишения из-за плохого правления Плантагенетов. Им требовались гарантии на будущее. Это и стало причиной появления «Статей баронов», которые теперь прошли согласование, получили более внушительное и благозвучное название «Великая хартия вольностей» и были провозглашены в королевстве.
Положения Великой хартии, как я уже отмечала, касались главным образом практических, приземленных вопросов того времени. В области правосудия Хартия шла несколько дальше. Понятие «полноправный гражданин», обозначающее тех, кому даровались привилегии, и введенное в текст документа, – вот что имело значение. В последующие столетия это понятие распространилось на подавляющую часть населения. Программа, выдвинутая баронами, приобрела смысл, который значительно отличался от смысла примерно таких же требований влиятельных подданных других средневековых монархов. Великая хартия вольностей стала высшим и вечным символом свобод Англии.
Бароны, участвовавшие в переговорах в Раннимеде, были в большей мере французами, чем англичанами. Во всяком случае, их родным языком был французский. Они представляли собой жестокую, воинственную группировку, не слишком обремененную, как можно догадаться, средневековым эквивалентом общественного сознания. Но их упрямая неуклюжесть, заставившая своевольного правителя согласиться на ограничение своей власти, их требование править на основе закона, а не силы, их вдохновенная ссылка на более широкое сообщество полноправных граждан стали традицией, которая с тех пор сохраняется. Как и любая другая великая традиция, она значила для хода истории значительно больше, чем могли представить себе участники тех событий[456].
Мне особенно нравится поэтический образ, нарисованный Редьярдом Киплингом:
Под Раннимедом, Раннимедом