* * *
Посвящается Ноэ и Эктору. А еще Эстебану и Эстер
1
Не знаю почему, но я никогда в жизни не думала, что мне когда-нибудь будет сорок лет. В двадцать я легко представляла себя тридцатилетней: как живу с любимым мужем и парой детишек. Или шестидесятилетней: как пеку внукам яблочные пироги (это я-то, которая и яичницы поджарить не умеет. Ну да не беда, научусь, времени предостаточно). И даже восьмидесятилетней – древней старушенцией, потягивающей виски в компании подружек. Но сорокалетней я не представляла себя никогда. И пятидесятилетней тоже. И вот пожалуйста: мне исполнилось сорок и мы хороним мою мать. Не помню, как я добралась до этого городка, от которого меня невыносимо тошнит. Клянусь, я в жизни не была так плохо одета. Когда вернусь домой, сожгу всю эту одежду: она пропиталась усталостью и горем. Пришли почти все мои друзья, некоторые из ее друзей и те, кто никогда не был ничьим другом. Пришли очень многие. Но некоторые близкие ей люди не пришли. Под конец болезнь, грубо свергнувшая мать с трона, безжалостно разрушила все ее царство, а ее саму превратила в невыносимое существо, мучившее всех вокруг. А расплачиваться за это приходится мне. Тиранила их ты, покойная, но им не слишком-то нравлюсь и я, твоя дочь. Виновата в этом ты, мама. Постепенно, сама того не сознавая, ты переложила всю ответственность на мои плечи. Она давила на меня. Даже когда я начала догадываться о том, что нас ждет, и отдалилась от тебя, понимая, что, если не сделаю этого, под обломками твоей жизни будешь погребена не только ты. Но, думаю, меня ты любила. Не чересчур, не недостаточно, просто любила. Мне всегда казалось, что те, кто говорит: «Я очень тебя люблю», – на самом деле не слишком сильно любят того, кому говорят это. Возможно, они добавляют «очень» (которое на самом деле означает «не очень») из страха перед категоричностью короткого: «Я люблю тебя». Когда действительно любишь, произносишь именно их. Добавляя «очень», мы словно адресуем их кому угодно, хотя на самом деле они должны предназначаться одному-единственному человеку. «Я люблю тебя» – волшебные слова. Они могут свести с ума того, кто их услышал, превратить его в собаку, в бога, в тень. Многие из твоих друзей были «передовыми людьми» (сейчас, мне кажется, так никого уже не называют или таких людей просто не осталось) и не верили в Бога и в жизнь после смерти. Я помню, что не верить в Бога было модно. Сейчас, если скажешь, что не веришь ни в Бога, ни в Вишну, ни в мать-землю, ни в реинкарнацию, ни еще не знаю в кого и вообще ни во что не веришь, на тебя посмотрят с глубоким сочувствием и скажут: «Вот темнотища!»
Так что кое-кто из твоих друзей, должно быть, подумал: «Останусь-ка я лучше дома. Посижу с бутылочкой вина на диване и заочно воздам ей последние почести, гораздо более высокие, чем те, что воздают ей сейчас эти ничтожества – ее дети. В конце концов, похороны – всего лишь одна из светских условностей». Или еще что-нибудь в том же духе. Потому что они, я уверена, тебя простили (если им было что прощать) – они тебя любили. Помню, что, когда я была маленькой, вы часто собирались вместе – смеялись, играли до утра в карты, бродили по улочкам города, купались нагишом в море или шли куда-нибудь ужинать. Наверное, вам было тогда хорошо. Вы были счастливы. Проблема в том, что семьи, которые мы строим сами, распадаются гораздо быстрее, чем семьи кровные. Взрослые, среди которых я выросла, или уже умерли, или куда-то исчезли.
По крайней мере, здесь, под этим беспощадным солнцем, от которого плавится кожа и покрывается трещинами земля, их сейчас не было.
Похороны – сами по себе дело невеселое, а тут еще пришлось тащиться до кладбища целых два часа. Я как свои пять пальцев знаю эту узкую, всю состоящую из спусков и подъемов дорогу, бегущую среди олив. И хотя я проводила в этом городке всего лишь пару месяцев в году, это всегда была дорога, которая вела к дому, где меня ждало все то, что я любила. Чем стала для меня эта дорога сейчас, я не знаю. Надо было надеть шляпу. Хотя потом ее тоже пришлось бы сжечь. Очень кружится голова. Сейчас вот сяду возле вот этого грозного ангела с крыльями и больше никогда не поднимусь. Ко мне подошла Каролина, которая все всегда замечает. Взяла меня под руку, подвела к стене, откуда видно море (оно совсем близко – у подножия холма, поросшего чахлыми оливами), и развернула спиной к остальным. Мама, ты обещала, что к тому времени, когда тебе придет пора умирать, я успею наладить свою жизнь и у меня все будет в порядке. Что мне не слишком трудно будет перенести потерю. Ты не говорила, что боль будет настолько сильной, что мне захочется вырвать собственные внутренности и съесть их. А ведь это было еще до того, как ты начала мне лгать. Да, мама: в один прекрасный день ты, прежде всегда честная со мной, вдруг начала мне лгать.
Друзья, с которыми ты в последнее время почти не общалась и которые помнят тебя такой, какой ты была десять или десять миллионов лет назад, то есть исключительно яркой личностью, – сегодня здесь. Пришли и мои подруги – Каролина, Элиса и София. Мы все-таки решили, что не будем хоронить вместе с тобой Патум. У нас, мам, не Египет времен фараонов. Да, я помню – ты говорила, что без тебя ее жизнь лишится смысла. Но, во-первых, это очень большая собака, и она бы там не поместилась, а во-вторых, хоронить собаку вместе с человеком наверняка запрещено законом. Даже если бы она тоже умерла, как и ты. А ты умерла, мама. Вот уже два дня я без конца повторяю и повторяю эти слова и спрашиваю подруг, нет ли здесь ошибки и правильно ли я все поняла. И каждый раз они уверяют меня, что это действительно случилось. Хотя не должно было случиться никогда.
Кроме отцов моих сыновей здесь только один интересный мужчина. Я его не знаю. Я почти теряю сознание от жары и ужаса и все-таки сохраняю способность обращать внимание на привлекательных мужчин. Наверное, это инстинкт выживания. Интересно, существуют ли правила для флирта на кладбище? Подойдет ли он ко мне, чтобы выразить соболезнования? Наверное, не подойдет. Трус. Но красивый трус. Интересно, что делает трус на похоронах моей матери – самого смелого человека из всех, кого я знала? Интересно: девушка, которая стоит рядом с незнакомцем и, держа его за руку, с любопытством разглядывает меня, – его подружка? Ему не кажется, что рядом с ним она смотрится коротышкой? Ну вот что, низкорослая подружка таинственного труса: сегодня день похорон моей матери, и я могу делать и говорить все что мне вздумается, как в свой день рождения. Поняла? Вот и заруби это себе на носу.
Церемония подходит к концу. Всего двадцать минут в почти абсолютной тишине – ни речей, ни молитв, ни стихов (ты поклялась восстать из могилы и до скончания дней не давать нам покоя, если мы позволим кому-нибудь из твоих друзей-поэтов продекламировать хоть строчку). Ни цветов, ни музыки. Все закончилось бы еще быстрее, если бы старики, которые должны были поместить твой гроб в нишу, не были такими неуклюжими. Я понимаю, что этот интересный мужчина не подойдет ко мне, чтобы изменить мою жизнь (хотя, если подумать, разве сейчас не самый подходящий момент?), но он мог бы, по крайней мере, помочь старичкам, когда они чуть не уронили гроб. Один из них громко выругался: «Так-перетак душу богу в рай!» – и это были единственные слова, произнесенные во время похорон. Очень точные слова, как мне кажется. Сказанные к месту. Наверное, с этого дня каждые похороны, на которых я буду присутствовать, будут твоими похоронами. Мы спускаемся по склону. Каролина взяла меня за руку. Всё. Моя мать умерла. Наверное, я останусь жить в этом Кадакесе. Так будет лучше всего, раз ты навсегда поселилась здесь.
2
Насколько мне известно, единственное, что, не вызывая похмелья, помогает прогнать мысли о смерти – и о жизни тоже, – это секс. Ты мгновенно забываешь обо всем. Правда, лишь на секунды. Или часы – если после того сразу засыпаешь. Но потом мебель, одежда, воспоминания, свет, паника, боль – все, что куда-то исчезло, словно унесенное ураганом, как в «Волшебнике из страны Оз», – возвращается и занимает свои привычные места в комнате, в голове, животе. Я открываю глаза – вокруг ни цветов, ни весело распевающих заботливых гномов: я лежу в постели рядом с бывшим мужем. В доме тихо, из открытого окна слышны голоса детей, которые плещутся в бассейне. Прозрачная лазурь неба обещает еще один солнечный и жаркий день, и кроны платанов, растущих возле дома, чуть колышутся, поразительно равнодушные к любым катастрофам. Впрочем, их же не сжигал всю ночь внутренний огонь, их ветви не превращались в стремительно разящие шпаги, они не истекали кровью – ничего подобного с ними не происходило. Я искоса посмотрела на Оскара, не поворачиваясь к нему и зная, что малейшее мое движение его разбудит. Мы уже давно не спали вместе. Я смотрю на его большое сильное тело – немного впалую грудь, узкие бедра, мускулистые ноги велосипедиста – и властное лицо с крупными чертами, настолько выразительное и решительное, что слегка напоминает звериную морду. «Он мне нравится. У него мужское лицо», – сказала моя мать после того, как впервые столкнулась с ним в лифте. Она сразу поняла, что этот парень с бычьей головой и телом хрупкого подростка, всегда немного наклоненным вперед, поднимается ко мне, и кокетливо ему улыбнулась: «Сегодня так жарко, что я принимаю душ не раздеваясь. Потом сажусь за письменный стол – и через полчаса одежда уже сухая!» Он вошел в мою квартиру, где я ждала его, сгорая от нетерпения, и со смехом объявил: «Кажется, я только что познакомился с твоей матерью». Я помню время, когда тело Оскара было моим единственным домом, кроме которого для меня ничего в мире не существовало. Потом у нас родился сын, и мы лучше узнали друг друга. Человек пытается жить, как дикий зверь в джунглях, руководствуясь инстинктами и фазами луны, с благодарностью принимая всякую подсказку, довольный тем, что не надо думать самому, ведь за него все продумали и решили его собственное тело и небесные светила. Но потом наступает день, когда он должен встать на ноги и начать разговаривать с себе подобными. Если верить истории, то человечеству пришлось проделать это всего лишь раз: оно научилось ходить на двух конечностях вместо четырех и размышлять. Со мной же это случалось неоднократно, после каждой нашей неудачной попытки снова наладить отношения, и я давно потеряла этим попыткам счет. Всякий раз нам что-то мешало. Обычно его характер. Или мой. Я знаю, у него уже давно есть девушка, но это не мешает ему лежать сейчас в постели со мной, как не мешало быть рядом все шесть месяцев горя, безысходности, больниц, врачей, отчаянной и безнадежной борьбы. Как могла ты, мама, думать, что выиграешь эту битву – последнюю битву, которой не выигрывал еще никто и никогда? Ни самые умные, ни самые сильные, ни самые смелые, ни самые щедрые, ни самые достойные. Я была бы рада уже и тому, чтобы ты умерла спокойно. Мы с тобой много говорили о смерти, но никогда даже представить себе не могли, что, прежде чем забрать все, эта мерзавка отнимет у тебя разум. Что оставит только редкие минуты просветления – лишь для того, чтобы заставить тебя страдать еще больше.
Оскар безоговорочно верит в целительную силу секса. Он принадлежит к числу мужчин с железным здоровьем и неукротимым темпераментом, которые убеждены, что не существует несчастья, неприятности или разочарования, с которыми не справился бы секс. Тебе грустно? Трахайся. Голова болит? Трахайся. Компьютер сломался? Трахайся. Потерял все, что имел? Трахайся. У тебя мать умерла? Трахайся. Иногда это работает.
Я осторожно спустила ноги с кровати. Оскар считает, что плюс ко всему секс – это лучшее начало дня, а мне по утрам больше всего хочется стать невидимой и материализоваться не раньше чем к обеду. В раковине на кухне полно грязной посуды, в холодильнике – ничего, кроме пары просроченных йогуртов, сморщенного яблока и двух бутылок пива. Я открыла одну. Нет ни кофе, ни чая. Деревья за окнами гостиной приветствуют меня, шевеля листьями. Я замечаю, что в доме напротив жалюзи на окнах у нашей соседки-старушки опущены, – или куда-нибудь уехала, или тоже умерла. У меня такое чувство, что я долгие месяцы прожила где-то далеко отсюда. Кожа липкая от ночного пота – моего собственного и мужчины, с которым я провела ночь. Приподняв вырез майки, я опустила в него нос и отчетливо ощутила чужой запах: невидимый след упоительного вторжения чужого тела в мое, чужой кожи – в мою, послушную и проницаемую, чужого пота – в мой. Следы секса не сразу удается смыть даже душем, и я несколько дней продолжаю вдыхать этот запах, с каждым днем все более слабый, ношу его на себе, словно вызывающе откровенное, но очень красивое платье, пока он окончательно не испарится. Я приложила бокал с пивом к виску и закрыла глаза. Сейчас время года, которое я особенно люблю. Но у меня нет на него никаких планов. Ты угасала – какие у меня все эти месяцы, если не годы, могли быть планы? В спальне завозился Оскар. «Иди сюда! Мне надо кое-что тебе сказать! Что-то очень важное!» – позвал он. Это одна из его штучек. Ему хочется секса. Я сделала вид, что не слышу: если я сейчас подойду к нему, мы не выберемся из постели до обеда, а мне некогда – когда кто-то умирает, требуется уладить множество формальностей. Минут десять он ворчал и звал меня, кричал, что не может найти свои трусы и что это наверняка я их куда-то запрятала – конечно, делать мне больше нечего, только прятать его трусы! – потом наконец вышел. Не говоря ни слова, встал сзади и принялся целовать меня в шею, одновременно прижимая к столу. Я, так же молча, продолжала как ни в чем не бывало разбирать бумаги. Он больно прикусил мне ухо. Я возмутилась. Задумалась, не съездить ли ему по физиономии. Когда решила, что да, съездить, было уже поздно.
О мужике можно многое сказать по его манере стягивать с тебя трусы. И зверь, который живет во мне (и который, возможно, остается единственным, что не умерло во мне в последние полгода), выгибает спину, упирается руками в стол и подается к нему всем телом. Мне все еще хотелось дать ему пощечину, но мое второе сердце, в которое уже вторглась его плоть, начало бешено биться, и я забыла обо всем.
– Не надо бы тебе пить пиво с утра, Бланкита, – сказал Оскар. – И курить тоже, – добавил, когда я щелкнула зажигалкой.
Он смотрел на меня с тем же выражением, с каким смотрят в последние дни все, – с выражением сочувствия и тревоги. Не знаю только, то ли на их лицах отражается то, что они читают на моем, то ли наоборот. Я уже давно не смотрюсь в зеркало, вернее, смотрюсь, когда привожу себя в порядок, но почти не вижу себя. Никогда еще у меня не было таких плохих отношений с зеркалом: оно – mon semblable, mon frère[1] – постоянно напоминает мне, что праздник окончен. Во взгляде Оскара, кроме сочувствия и тревоги, я прочитала еще и нежность – чувство, очень близкое к любви. Я не привыкла к тому, чтобы меня жалели, и во мне все перевернулось. Почему ты не смотришь на меня так, как смотрел пять минут назад? Пожалуйста, смотри на меня снова как на предмет, как на игрушку! Как на что-то, что способно доставлять удовольствие, в свою очередь получая его. Как на того, кто не грустит и не тоскует, у кого не умер самый любимый человек, пока он мчался на мотоцикле по улицам Барселоны, уже понимая, что не успевает.
– Тебе надо уехать на несколько дней, развеяться. Здесь тебе делать нечего. И город пустой.
– Да, наверное, надо уехать.
– Я не хочу, чтобы ты оставалась одна.
Я не стала говорить ему, что уже несколько месяцев чувствую себя одинокой.
– Худшее уже позади.
Я засмеялась:
– И худшее, и лучшее. Все прошло.
– Вокруг много людей, которые тебя любят.
Сколько раз за последние дни я слышала эту фразу? Целая армия любящих людей окружила меня именно в тот момент, когда мне больше всего хотелось остаться одной и залечь в постель. И чтобы никто ко мне не приставал. И чтобы мать сидела рядом, взяв меня за руку и положив мне на лоб ладонь.
– Да-да. Я знаю. Я очень всем благодарна. – Не говорить же ему, что я уже не верю ни в чью любовь, что даже мать на какое-то время перестала меня любить, что любовь – это то, на что полагаться можно в последнюю очередь.
– Почему бы тебе не съездить в Кадакес? Дом теперь твой.
«Ты что, сдурел? Тупица, идиот! – мысленно воскликнула я. – Это дом моей матери, и ничьим другим он не будет!» – но под взглядом его больших заботливых глаз вслух произнесла:
– Не знаю, может быть.
– И яхта уже на воде. Тебе пошло бы на пользу.
Возможно, он и прав, подумала я. Ведьмы Кадакеса – городка, защищенного горами, ужасной дорогой и диким ветром, сводящим с ума любого, кто недостоин его прекрасных небес и удивительных розовых закатов, – всегда были ко мне благосклонны. Впервые я увидела их еще девочкой, на колокольне: то сердито хмуря косматые брови, то злобно хохоча, они колдовали, насылая на беспечных отдыхающих всевозможные беды: ссорили влюбленные пары, указывали медузам, чьи ноги и животы жалить, а морским ежам – кому подворачиваться под ступни. Я наблюдала, как они раскрашивают рассветы в немыслимые цвета, способные снять самое страшное похмелье, как превращают каждую улочку городка в уютную спальню и окатывают тебя бархатными волнами, смывающими все неприятности и огорчения.
Сейчас среди них появилась еще одна.
– Да, наверное, ты прав. В Кадакес. Поеду в Кадакес.
И добавила:
– Тара, мой дом, красная земля Тары. Я вернусь в Тару… Как бы то ни было, жизнь продолжается.
Я отпила большой глоток пива и спросила:
– Ты не помнишь, из какого это фильма?
– Кажется, ты смешала «Унесенных ветром» с «Инопланетянином», – засмеялся он в ответ.
– Вполне вероятно. Пиво натощак всегда толкало меня на глупости. Сколько раз я заставила тебя посмотреть «Унесенных ветром»?
– Много.
– А сколько раз ты засыпал, так и не досмотрев?
– Почти всегда.
– Это точно. Ты никогда не понимал, что такое хорошее кино. Сноб.
На этот раз он ничего не ответил, улыбнулся и посмотрел на меня с выражением радостного предвкушения. Я знаю очень немногих взрослых мужчин, которые, подобно Оскару, сохранили способность к радостному предвкушению – такое испытывают дети в ожидании волхвов[2]. Он наверняка не замечает этого за собой, да и я никогда ему об этом не говорила. Подобное выражение почти невозможно придать лицу намеренно. Когда человек утрачивает иллюзии, настоящие, детские, которые постепенно заменяются простыми желаниями, оно появляется на его лице все реже и реже. Пока наконец не перестает появляться совсем.
– Все будет хорошо, Бланка. Вот увидишь.
– Я знаю, – солгала я.
Он сказал, что ему придется на несколько дней уехать по делам в Париж, но, как только вернется, обязательно приедет в Кадакес и какое-то время побудет с нами. Потом вздохнул и добавил:
– Не знаю только, как быть с моей девушкой.
Мужчины все такие. Всегда. Не могут не ляпнуть чего-нибудь некстати. Я сделала озабоченное лицо – это выражение тоже трудно придать лицу намеренно, хотя все же легче, чем выражение радостного предвкушения, – и с силой захлопнула дверь.
Я не знаю, как буду жить без матери! Понятно тебе?!
3
Николас думает, что ты сейчас на небе играешь в покер со Снежком[3]. Несмотря на свои пять лет, он говорит об этом так убежденно, что иногда даже я начинаю ему верить. Потому что я, которой сорок и которая знает тебя неизмеримо лучше (с чем, впрочем, можно поспорить: в последнее время дети были к тебе гораздо ближе, чем я. Каким-то чудесным образом им одним удавалось пробиваться сквозь туман болезни и видеть тебя такой, какой ты была раньше. У них нашлось достаточно доброты, чтобы захотеть вернуть тебя к жизни, и в меру соображения, чтобы иногда добиваться этого. Они, счастливчики, не ненавидели тебя. Никогда. Ни одной минуты), – так вот, я тоже не могу придумать для тебя более прекрасного места. Сейчас на рисунках Николаса ты летишь над нашими головами, похожая не то на нестрашную ведьму, не то на неуклюжую фею – в общем, примерно такая, какой я тебя всегда знала.
Дети только что вернулись от Гильема, отца моего старшего сына – я отправляла их к нему на несколько дней. Вернулись загорелые, подросшие, привезли гору салата, помидоров и огурцов с огорода Гильема. Эти дары я всегда принимаю с радостью, но, стоит при мытье обнаружить на них какое-нибудь насекомое, немедленно отправляю в мусорное ведро.
– Гильем, я предпочитаю яблоки, похожие на яблоко Белоснежки. Экологически чистые я не люблю, потому что боюсь, откусишь кусочек и заодно обезглавишь червяка. Очень бы этого не хотелось. Ты меня понимаешь?
– Чего тут не понять: тебе по вкусу отравленные яблоки. Так ведь? Не волнуйся: в следующий раз привезем. Может, подействуют.
И, полоснув себя ребром ладони по шее, он закатил глаза и высунул язык. Дети радостно засмеялись: они обожают Гильема – за чудачества, которые прекрасно уживаются в нем с практической сметкой, и за способность в мельчайших подробностях рассказать о каждом дне Великой французской революции, а потом отправиться на огород сажать помидоры.
Гильем – археолог, пьяница, интеллектуал, надежный товарищ, ярый сторонник независимости Каталонии, славный парень, тот еще тип, подозрительная личность. С ним всегда весело, он сильный, щедрый и очень упрямый. Его девиз: «Мне не до глупостей!» – и за исключением тех лет, что мы прожили вместе (в то время Гильем точно был способен на любые глупости), он всегда оставался ему верен. У нас с ним любовь-ненависть: я его люблю, а он делает вид, что меня ненавидит. Но его ненависть мне гораздо приятнее, чем любовь многих из тех, кого я знаю. Он забрал к себе Патум – собаку моей матери. Когда-то это была наша с ним собака. Потом, уже после того как мы с Гильемом расстались, я как-то – мне нужно было ненадолго уехать – оставила ее матери, а когда вернулась, услышала: собаке будет лучше в доме, где живут ее сестра и мать. Ты, мама, не отдала мне Патум. Присвоила ее, как присваивала все, что любила. И всех, кого любила. Ты отнимала у них жизнь и дарила им новую – намного более яркую и вольготную, чем та, какой они жили раньше и какой без тебя никогда не узнали бы. За это им приходилось платить высокую цену: мириться с твоим надзором и опекой, стать узниками любви, которая, по твоим словам, никогда не была и быть не могла слепой. Разве что любовь к собакам. Патум пережила своих мать и сестру. В тот день, когда ты без всяких возражений согласилась отдать ее нам, я поняла, что конец близок. Отказ от собаки означал, что ты готова отказаться от всего вообще и что мы почти достигли дна пропасти, падение в которую началось двумя годами раньше. В тот самый день я обратилась за разрешением – хотя ты была еще рядом и я могла коснуться твоей руки – похоронить тебя на кладбище в Порт-Лигате.
Патум тоже была на твоих похоронах. Она была там единственной собакой. Гильем – такое только он мог придумать – повязал ей на ошейник черный бант, и вела она себя как истинная леди: не разлеглась, вытянув лапы, а чинно сидела, притихшая и серьезная, с черным бантом на шее, рядом с Гильемом, заявившимся в старых джинсах и рубашке, которая чуть-чуть расходилась на животе и которую он ради такого случая погладил.
Мне кажется, тебе понравилась бы эта картина. Ты подошла бы к смирно сидящей Патум – тебе тоже в тот момент было бы не до глупостей, – положила руку ей на голову и постояла бы молча, как и все остальные. Не знаю, может быть, так бы ты и сделала.
– Ну что, Бланкита, убедилась, что я хорошо их кормил? Дети, вы подтверждаете?
Мальчики согласно кивнули – он успел их натаскать.
– Правда, я не покупал ни замороженную пиццу, ни ядовитую лапшу в пластиковых коробках, которой вы привыкли питаться у мамочки?
– Да, мам, он нас очень вкусно кормил! – сообщил маленький Николас.
– Я рада.
Перейти к странице: