Дорога была обнесена изгородью — ракитовые колья, между ними два ряда колючей проволоки. Колья были кривые, плохо обтесанные. Если развилины приходились на должной высоте, колючая проволока была положена на них; если же нет — просто прикручена обрывком обыкновенной проволоки. За изгородью лежала кукуруза, поваленная ветром, засухой, жарой, и пазухи ее листьев, в тех местах, где они отделялись от стебля, были до краев наполнены пылью.
Джоуд шел по дороге, а облачко пыли так и стлалось по его следам. Он увидел впереди выпуклый панцирь черепахи, медленно и как бы рывками передвигавшей свои неуклюжие ноги. Джоуд остановился, глядя на черепаху, и заслонил ее своей тенью. Голова и ноги сейчас же спрятались, короткий толстый хвост ушел вбок, под панцирь. Джоуд поднял черепаху и перевернул ее брюшком кверху. Спинка у нее была бурая, под цвет пыли, а нижний щиток молочно-желтый, чистый и гладкий. Джоуд прихватил поудобнее свой сверток и провел пальцем по нижнему щитку, потом нажал сильнее. Нижний щиток был мягче верхнего. Чешуйчатая голова вылезла наружу, черепаха старалась заглянуть вверх, на палец Джоуда, ноги у нее судорожно дергались. Она намочила Джоуду на ладонь, продолжая беспомощно биться. Джоуд перевернул ее вниз брюшком и закутал в пиджак вместе с башмаками. Он чувствовал, как она возится там, тычется из стороны в сторону, сучит ногами. Он прибавил шагу и пошел, вдавливая пятки в мягкую пыль.
Впереди, у самой дороги, тощая запыленная ива бросала на землю пеструю тень. Ее жалкие ветки протянулись над дорогой, верхушка с редкой вялой листвой была похожа на линяющую курицу. Джоуд весь взмок от пота. Его синяя рубашка потемнела на спине и под мышками. Он надвинул кепку на лоб и перегнул козырек посередине, сломав картонную прокладку и тем самым окончательно лишив свой головной убор права называться новым. Ноги несли его все быстрее к тени от ивы. Он знал, что там будет тень, если не от листьев, то от ствола уж наверное, так как солнце было не в зените. Горячие лучи обжигали ему затылок, в голове слегка шумело. Джоуд не видел основания дерева, потому что оно стояло в маленькой ложбинке, где влага сохранялась дольше, чем на ровных местах. Он шагал все быстрее, торопясь спрятаться от солнца, и стал уже спускаться вниз, под откос, но вдруг осторожно замедлил шаги, увидев, что место, куда падала густая полоса тени от ствола, уже занято. Прислонившись спиной к иве, на земле сидел человек. Согнутые в коленях ноги были сложены у него крест-накрест, и босая правая ступня приходилась чуть ли не на одном уровне с головой. Человек насвистывал фокстротную мелодию и не слышал шагов Джоуда. Задранная кверху ступня мерно отбивала такт. Темп фокстрота был замедленный, не танцевальный. Человек перестал свистеть и запел жидким тенорком:
Да, сэр, он спаситель,
Хри-стос мой спаситель,
Хри-стос мой спаситель — да!
До-лой преисподню,
Пой сла-ву господню,
Хри-стос мой спаситель — да!
Человек услышал шаги Джоуда, только когда тот ступил в пеструю тень, падавшую на землю от реденькой листвы; он перестал петь и обернулся. Его длинная, туго обтянутая кожей голова сидела на мускулистой и жилистой, точно сельдерей, шее. Глаза были большие, выпуклые, с воспаленными красными веками. Лицо смуглое, лоснящееся, без малейших признаков растительности, полные губы — то ли насмешливые, то ли чувственные. Кожа так плотно облегала его острый костлявый нос, что на переносице виднелось белое пятнышко. Ни на щеках, ни даже на высоком бледном лбу не было ни единой капельки пота. Лоб у него был несуразно большой, с тонкими голубыми жилками на висках. Глаза делили это лицо ровно пополам. Жесткие седые волосы распались неровными прядями, — видимо, он отбросил их назад, прочесав всей пятерней. На нем были брюки-комбинезон и синяя рубашка. Куртка с медными пуговицами и коричневая, вся в грязных пятнах, шляпа с круглой, как пирог, тульей лежали на земле рядом с ним. Серые от пыли парусиновые туфли были сброшены с ног и валялись тут же.
Человек долго смотрел на Джоуда. Солнечный свет глубоко проникал в его карие глаза и зажигал в зрачках золотые искорки. Когда он поднял голову, мускулы у него на шее обозначились еще сильнее.
Джоуд молча стоял в пятнистой тени. Он снял кепку, вытер ею потное лицо и бросил ее вместе со свернутым пиджаком на землю.
Человек, сидевший у дерева, вытянул ноги и зарыл пальцы в пыль.
Джоуд сказал:
— Ф-фу! Ну и жарища.
Человек вопросительно смотрел на него.
— А ведь, никак, это Том Джоуд, сын старого Тома!
— Да, — сказал Джоуд. — Он самый. Домой иду.
— Ты меня, верно, не помнишь? — человек улыбнулся, показав в улыбке длинные лошадиные зубы. — Да где тебе помнить! Ты на молениях только тем и занимался, что дергал девчонок за косы. Бывало, ничего не слушает, знай себе девчонке косу обрывает. Забыл, верно; а я все помню. Пришлось мне и тебя и ту девчонку сподобить благодати. Обоих окрестил в оросительной канаве. А уж отбивались-то, орали, как кошки!
Джоуд долго смотрел на него сверху вниз и вдруг рассмеялся.
— Да ведь ты проповедник! Ну конечно, наш проповедник. А знаешь, я какой-нибудь час назад тебя вспоминал.
— Бывший проповедник, — серьезно проговорил человек, сидевший под деревом. — Его преподобие Джим Кэйси. Из секты «Неопалимая купина». Было дело — завывал во славу господню. И кающихся грешников, чуть что, так в канаву — набьешь ее до отказу, того и гляди, половина перетонет. А теперь я не тот. — Он вздохнул. — Теперь я просто Джим Кэйси. Нет во мне прежней благодати. Грешные мысли одолели… Грешные, но, на мой взгляд, здравые.
Джоуд сказал:
— Если уж начал задумываться о том о сем, тут и до грешных мыслей недалеко. Я тебя не забыл. Ты у нас хорошие моления устраивал. Помню, как-то раз сделал стойку и целую проповедь прочел, расхаживая на руках, и выл как оглашенный. Матери ты больше всех был по душе. А бабка, та говорила, что благодать из тебя так и прет. — Джоуд запустил руку в сверток, нащупал карман пиджака и вынул оттуда бутылку. Черепаха высунула наружу одну ногу, но Джоуд запихал ее обратно и свернул пиджак потуже. Потом открутил металлический колпачок и протянул бутылку проповеднику. — Хочешь хлебнуть?
Кэйси взял бутылку и хмуро уставился на нее.
— Я больше не проповедую. Народ теперь пошел другой, нет в нем благодати. А хуже всего то, что и во мне ее ни на грош не осталось. Конечно, иной раз, бывает, возликуешь — созовешь людей на моление. Или прочитаешь молитву, когда к столу позовут. Просят люди — отказывать не хочется. Но душу в это я теперь не вкладываю.
Джоуд снова утер лицо кепкой.
— Неужто ты такой уж святоша, что и от виски откажешься? — спросил он.
Кэйси взглянул на бутылку, точно впервые видя ее. Потом приложился губами к горлышку и сделал три больших глотка.
— Хорошее виски, — сказал он.
— Еще бы, — сказал Джоуд. — На заводе гнали. Ему доллар цена.
Кэйси сделал еще один глоток, прежде чем отдать бутылку.
— Да, сэр! — сказал он. — Вот так-то.
Джоуд взял у него бутылку и поднес ее ко рту, из вежливости не обтерев горлышка рукавом. Потом опустился на корточки, приставил бутылку к свернутому пиджаку и, подобрав с земли ветку, принялся вырисовывать свои мысли в пыли. Он смел листья в сторону, разровнял пыль ладонью и стал выводить по ней квадраты и круги.
— Давно я тебя не видел, — сказал он.
— Меня давно никто не видел, — ответил проповедник. — Я взял да ушел, теперь все больше один сижу и раздумываю. Благодать я не потерял, только она какая-то другая стала. Сомнения меня одолели.
Он выпрямился. Его костлявая рука нырнула в карман комбинезона, пошарила там, точно белка, вытащила черную, обкусанную со всех сторон плитку табака. Он тщательно очистил с нее мусор, потом откусил кусок и засунул его за щеку. Джоуд помахал веточкой, отказываясь от угощения. Черепаха, закутанная в пиджак, снова завозилась. Кэйси посмотрел на сверток.
— Что это у тебя там — курица? Как бы не задохнулась.
Джоуд свернул пиджак потуже.
— Черепаха, — сказал он. — Подобрал на дороге. Большая, как бульдозер. Братишке хочу отнести. Ребята любят черепах.
Проповедник медленно закивал головой.
— Черепахами они рано или поздно все обзаводятся. Только черепаху около себя не удержишь. Ищет-ищет, а под конец найдет лаз, выберется на волю, только ее и видели. Вот и я так. Нет того, чтобы проповедовать слово божие, — начал его вертеть по-всякому, вот ничего и не осталось. Бывает, возликую духом, а слов для проповеди не нахожу. Мой долг указывать людям путь, но куда их вести, я и сам не знаю.
— А ты води их вокруг да около, — сказал Джоуд. — Попадется оросительная канава, толкай туда. А если не пойдут за тобой, говори, что не миновать им адского пекла. Зачем тебе знать, куда их вести? Веди, и дело с концом.
Тень от ствола протянулась дальше. Джоуд с чувством облегчения передвинулся туда и снова разровнял пыль, чтобы вырисовывать на ней свои мысли. На дороге показалась лохматая овчарка. Она бежала, повесив голову, высунув язык, с которого капала слюна. Хвост у нее был поджат, она громко, прерывисто дышала. Джоуд свистнул, но овчарка опустила голову еще ниже и припустилась рысью, торопясь по своим собачьим делам.
— Бежит куда-то, — пояснил несколько уязвленный Джоуд. — Наверно, домой.
Проповедника ничем нельзя было отвлечь от его мыслей.
— Бежит куда-то, — повторил он. — Правильно. Куда-нибудь да бежит. А вот я про себя этого не могу сказать. У меня люди, бывало, до того доходили на молениях, что и прыгают, и говорят на разные голоса, и кричат во славу божию, пока замертво не грохнутся. Приходилось крестить их в канаве, чтобы в чувство привести. А после моления, знаешь, что я делал? Уведу какую-нибудь девчонку в густую траву и лягу там с ней. И так каждый раз. А потом начинаешь каяться, молишься-молишься, а толку никакого. Соберу народ на моление, возликуем духом, и опять то же самое. Под конец я решил: кончено мое дело. Лицемерю я перед господом, и больше ничего. Сам этого не хочу, а так получается.
Джоуд улыбнулся, высунул кончик языка между длинными зубами и лизнул губы.
— Такие моления самое разлюбезное дело. После них девчонки податливее становятся, — сказал он. — Я это по опыту знаю.
Кэйси взволнованно подался вперед.
— Вот видишь! — воскликнул он. — Я сам это понял и призадумался. — Он мерно помахивал своей костлявой рукой вверх и вниз в такт словам. — Вот какие ко мне мысли пришли: наделен я благодатью, и на мою паству тоже такая благодать сходит, что люди и скачут и кричат. Теперь дальше: говорят, кто путается с женщиной, это все дьявольское наваждение. Но ведь чем больше в женщине благодати, тем охотнее она с тобой пойдет в густую траву. Какого же черта!.. Виноват, сорвалось. Разве тут дьявол подберется, если она так духом ликует, что благодать из нее просто наружу прет? Уж, кажется, дьяволу к ней ни с какого боку не подступиться! А на деле выходит другое. — Глаза его блестели от волнения. Он задвигал губами и сплюнул, плевок скользнул по земле, обволакиваясь пылью, и превратился в круглый катышек, похожий на пилюлю. Проповедник вытянул руку и уставился глазами в ладонь, точно это была книга, которую он читал. — Вот так и получается, — негромко продолжал он. — Так и получается: у меня в руках человеческие души, я за них отвечаю и чувствую, какая это ответственность, а сам после каждого моления ложусь с женщиной. — Он растерянно посмотрел на Джоуда. Его глаза взывали о помощи.
Джоуд старательно нарисовал в пыли женский торс — груди, бедра, таз.
— Я проповедником никогда не был, — сказал он, — и потому не зевал, если что в руки шло. И всякими мыслями на этот счет тоже зря не мучился: подвернулась девчонка — и слава богу.
— В том-то и дело, что ты не проповедник, — стоял на своем Кэйси. — Для тебя женщина — это женщина, и больше ничего. А для меня она — священный сосуд. Я спасал их души. Я за них отвечал. А что получалось? Возликуют они у меня духом, а я их в густую траву.
— Тогда не мешало бы и мне стать проповедником, — сказал Джоуд. Он достал из кармана табак, бумагу и свернул папиросу. Потом закурил и покосился сквозь дым на Кэйси. — Я уж давно без женщины. Надо наверстывать.
Кэйси продолжал:
— Я себя до того довел, что сна лишился. Идешь на молитвенное собрание и клянешься: воздержусь! Видит бог, сегодня воздержусь! Да какое там!
— Тебе жениться надо, — сказал Джоуд. — У нас жил один проповедник с женой. Иеговиты. Спали наверху. Молиться народ сходился к нам в сарай. Мы, ребята, по ночам подслушивали, как жене доставалось от него после каждого моления.
— Хорошо, что ты мне это сказал, — обрадовался Кэйси. — Я боялся, я один такой. Под конец не вытерпел, бросил все и ушел. С той поры только об этом и думаю. — Он подтянул колени к подбородку и стал выковыривать грязь между пальцами ног. — Спрашиваю самого себя: «И что ты мучаешься? Похоть тебе покоя не дает? Нет, не в похоти дело, а в том, что это грех». Как же так? Благочестия в человеке хоть отбавляй, уж, кажется, греху тут и не подступиться, а ему только и заботы, поскорее бы с себя штаны спустить. — Он мерно похлопывал двумя пальцами по ладони, словно укладывая на нее слова рядышком, одно к другому. — Говорю сам себе: «Может, тут нет никакого греха? Может, все люди такие? Может, зря мы себя хлещем, изгоняем дьявола?» Были у нас такие сестры — возьмут кусок проволоки и нахлестывают себя во всю мочь. И я подумал: может, им это приятно; может, и мне приятно себя мучить? Я лежал тогда под деревом, думал, думал и заснул. Проснулся, смотрю — темно кругом, ночь. Где-то невдалеке завывает койот. И вдруг — как это у меня вырвалось, и сам не знаю: «К чертям собачьим! — говорю. Греха никакого на свете нет, и добродетели тоже нет. А есть только то, что люди делают. Тут одно от другого не оторвешь. Некоторые их дела хорошие, некоторые плохие, вот и все, а об остальном никто судить не смеет». — Кэйси замолчал и поднял глаза от ладони, куда он укладывал свои слова.
Джоуд слушал проповедника с усмешкой, но взгляд у Джоуда был острый, внимательный.
— Дотошный ты человек, — сказал он. — Додумался.
Кэйси заговорил снова, и в голосе его звучала боль и растерянность:
— Я себя спрашиваю: «А что такое благодать, ликование духом?» И отвечаю: «Это любовь. Я людей так люблю, что бывает сердце кровью исходит». И опять спрашиваю: «А Иисуса ты разве не любишь?» Думаю, думаю… «Нет, я такого не знаю. Историй всяких про него слышал много, а люблю только людей. Сердце исходит кровью от такой любви; хочется мне, чтобы они были счастливые, потому и учу их: может, думаю, у них от этого жизнь станет лучше». А потом… Наговорил я тебе чертову пропасть. Ты, может, удивляешься: проповедник, а сквернословит. Никакого тут сквернословия нет. Так все говорят, и ничего плохого я в этих словах теперь не вижу. Ну да ладно. Мне только еще одну вещь хочется тебе сказать, а то, что я скажу, проповеднику говорить грешно, — значит, я не могу больше проповедовать.
— О чем ты? — спросил Джоуд.
Кэйси несмело взглянул на него.
— Если тебе что не так покажется, ты уж не обижайся, ладно?
— Я обижаюсь, только когда мне нос расквасят, — сказал Джоуд. — Ну, что ты там надумал?
— Думал я про духа святого и про Иисуса: «Зачем нам нужно сваливать все на бога и на Иисуса? Может, это мы людей любим? Может, дух святой — это человеческая душа и есть? Может, все люди вкупе и составляют одну великую душу, и частицу ее найдешь в каждом человеке?» Долго я сидел, думал и вдруг сразу все понял. Всем сердцем понял, и так это во мне и осталось.
Джоуд потупился, точно ему было не под силу вынести обнаженную правду в глазах проповедника.
— Да, с такими мыслями ни в какой церкви не удержишься, — сказал он. — За такие мысли тебя выгонят из наших мест. Людям что надо? Попрыгать да повыть. Это для них самое большое удовольствие. Наша бабка начнет выкрикивать на разные голоса, так никакого сладу с ней нет. Здоровенного причетника кулаком с ног сшибала.
Кэйси в раздумье смотрел на него.
— Хочется мне тебя спросить кое о чем, — сказал он. — Покоя мне это не дает.
— Давай спрашивай. Я люблю изредка поговорить.
Джоуд шел по дороге, а облачко пыли так и стлалось по его следам. Он увидел впереди выпуклый панцирь черепахи, медленно и как бы рывками передвигавшей свои неуклюжие ноги. Джоуд остановился, глядя на черепаху, и заслонил ее своей тенью. Голова и ноги сейчас же спрятались, короткий толстый хвост ушел вбок, под панцирь. Джоуд поднял черепаху и перевернул ее брюшком кверху. Спинка у нее была бурая, под цвет пыли, а нижний щиток молочно-желтый, чистый и гладкий. Джоуд прихватил поудобнее свой сверток и провел пальцем по нижнему щитку, потом нажал сильнее. Нижний щиток был мягче верхнего. Чешуйчатая голова вылезла наружу, черепаха старалась заглянуть вверх, на палец Джоуда, ноги у нее судорожно дергались. Она намочила Джоуду на ладонь, продолжая беспомощно биться. Джоуд перевернул ее вниз брюшком и закутал в пиджак вместе с башмаками. Он чувствовал, как она возится там, тычется из стороны в сторону, сучит ногами. Он прибавил шагу и пошел, вдавливая пятки в мягкую пыль.
Впереди, у самой дороги, тощая запыленная ива бросала на землю пеструю тень. Ее жалкие ветки протянулись над дорогой, верхушка с редкой вялой листвой была похожа на линяющую курицу. Джоуд весь взмок от пота. Его синяя рубашка потемнела на спине и под мышками. Он надвинул кепку на лоб и перегнул козырек посередине, сломав картонную прокладку и тем самым окончательно лишив свой головной убор права называться новым. Ноги несли его все быстрее к тени от ивы. Он знал, что там будет тень, если не от листьев, то от ствола уж наверное, так как солнце было не в зените. Горячие лучи обжигали ему затылок, в голове слегка шумело. Джоуд не видел основания дерева, потому что оно стояло в маленькой ложбинке, где влага сохранялась дольше, чем на ровных местах. Он шагал все быстрее, торопясь спрятаться от солнца, и стал уже спускаться вниз, под откос, но вдруг осторожно замедлил шаги, увидев, что место, куда падала густая полоса тени от ствола, уже занято. Прислонившись спиной к иве, на земле сидел человек. Согнутые в коленях ноги были сложены у него крест-накрест, и босая правая ступня приходилась чуть ли не на одном уровне с головой. Человек насвистывал фокстротную мелодию и не слышал шагов Джоуда. Задранная кверху ступня мерно отбивала такт. Темп фокстрота был замедленный, не танцевальный. Человек перестал свистеть и запел жидким тенорком:
Да, сэр, он спаситель,
Хри-стос мой спаситель,
Хри-стос мой спаситель — да!
До-лой преисподню,
Пой сла-ву господню,
Хри-стос мой спаситель — да!
Человек услышал шаги Джоуда, только когда тот ступил в пеструю тень, падавшую на землю от реденькой листвы; он перестал петь и обернулся. Его длинная, туго обтянутая кожей голова сидела на мускулистой и жилистой, точно сельдерей, шее. Глаза были большие, выпуклые, с воспаленными красными веками. Лицо смуглое, лоснящееся, без малейших признаков растительности, полные губы — то ли насмешливые, то ли чувственные. Кожа так плотно облегала его острый костлявый нос, что на переносице виднелось белое пятнышко. Ни на щеках, ни даже на высоком бледном лбу не было ни единой капельки пота. Лоб у него был несуразно большой, с тонкими голубыми жилками на висках. Глаза делили это лицо ровно пополам. Жесткие седые волосы распались неровными прядями, — видимо, он отбросил их назад, прочесав всей пятерней. На нем были брюки-комбинезон и синяя рубашка. Куртка с медными пуговицами и коричневая, вся в грязных пятнах, шляпа с круглой, как пирог, тульей лежали на земле рядом с ним. Серые от пыли парусиновые туфли были сброшены с ног и валялись тут же.
Человек долго смотрел на Джоуда. Солнечный свет глубоко проникал в его карие глаза и зажигал в зрачках золотые искорки. Когда он поднял голову, мускулы у него на шее обозначились еще сильнее.
Джоуд молча стоял в пятнистой тени. Он снял кепку, вытер ею потное лицо и бросил ее вместе со свернутым пиджаком на землю.
Человек, сидевший у дерева, вытянул ноги и зарыл пальцы в пыль.
Джоуд сказал:
— Ф-фу! Ну и жарища.
Человек вопросительно смотрел на него.
— А ведь, никак, это Том Джоуд, сын старого Тома!
— Да, — сказал Джоуд. — Он самый. Домой иду.
— Ты меня, верно, не помнишь? — человек улыбнулся, показав в улыбке длинные лошадиные зубы. — Да где тебе помнить! Ты на молениях только тем и занимался, что дергал девчонок за косы. Бывало, ничего не слушает, знай себе девчонке косу обрывает. Забыл, верно; а я все помню. Пришлось мне и тебя и ту девчонку сподобить благодати. Обоих окрестил в оросительной канаве. А уж отбивались-то, орали, как кошки!
Джоуд долго смотрел на него сверху вниз и вдруг рассмеялся.
— Да ведь ты проповедник! Ну конечно, наш проповедник. А знаешь, я какой-нибудь час назад тебя вспоминал.
— Бывший проповедник, — серьезно проговорил человек, сидевший под деревом. — Его преподобие Джим Кэйси. Из секты «Неопалимая купина». Было дело — завывал во славу господню. И кающихся грешников, чуть что, так в канаву — набьешь ее до отказу, того и гляди, половина перетонет. А теперь я не тот. — Он вздохнул. — Теперь я просто Джим Кэйси. Нет во мне прежней благодати. Грешные мысли одолели… Грешные, но, на мой взгляд, здравые.
Джоуд сказал:
— Если уж начал задумываться о том о сем, тут и до грешных мыслей недалеко. Я тебя не забыл. Ты у нас хорошие моления устраивал. Помню, как-то раз сделал стойку и целую проповедь прочел, расхаживая на руках, и выл как оглашенный. Матери ты больше всех был по душе. А бабка, та говорила, что благодать из тебя так и прет. — Джоуд запустил руку в сверток, нащупал карман пиджака и вынул оттуда бутылку. Черепаха высунула наружу одну ногу, но Джоуд запихал ее обратно и свернул пиджак потуже. Потом открутил металлический колпачок и протянул бутылку проповеднику. — Хочешь хлебнуть?
Кэйси взял бутылку и хмуро уставился на нее.
— Я больше не проповедую. Народ теперь пошел другой, нет в нем благодати. А хуже всего то, что и во мне ее ни на грош не осталось. Конечно, иной раз, бывает, возликуешь — созовешь людей на моление. Или прочитаешь молитву, когда к столу позовут. Просят люди — отказывать не хочется. Но душу в это я теперь не вкладываю.
Джоуд снова утер лицо кепкой.
— Неужто ты такой уж святоша, что и от виски откажешься? — спросил он.
Кэйси взглянул на бутылку, точно впервые видя ее. Потом приложился губами к горлышку и сделал три больших глотка.
— Хорошее виски, — сказал он.
— Еще бы, — сказал Джоуд. — На заводе гнали. Ему доллар цена.
Кэйси сделал еще один глоток, прежде чем отдать бутылку.
— Да, сэр! — сказал он. — Вот так-то.
Джоуд взял у него бутылку и поднес ее ко рту, из вежливости не обтерев горлышка рукавом. Потом опустился на корточки, приставил бутылку к свернутому пиджаку и, подобрав с земли ветку, принялся вырисовывать свои мысли в пыли. Он смел листья в сторону, разровнял пыль ладонью и стал выводить по ней квадраты и круги.
— Давно я тебя не видел, — сказал он.
— Меня давно никто не видел, — ответил проповедник. — Я взял да ушел, теперь все больше один сижу и раздумываю. Благодать я не потерял, только она какая-то другая стала. Сомнения меня одолели.
Он выпрямился. Его костлявая рука нырнула в карман комбинезона, пошарила там, точно белка, вытащила черную, обкусанную со всех сторон плитку табака. Он тщательно очистил с нее мусор, потом откусил кусок и засунул его за щеку. Джоуд помахал веточкой, отказываясь от угощения. Черепаха, закутанная в пиджак, снова завозилась. Кэйси посмотрел на сверток.
— Что это у тебя там — курица? Как бы не задохнулась.
Джоуд свернул пиджак потуже.
— Черепаха, — сказал он. — Подобрал на дороге. Большая, как бульдозер. Братишке хочу отнести. Ребята любят черепах.
Проповедник медленно закивал головой.
— Черепахами они рано или поздно все обзаводятся. Только черепаху около себя не удержишь. Ищет-ищет, а под конец найдет лаз, выберется на волю, только ее и видели. Вот и я так. Нет того, чтобы проповедовать слово божие, — начал его вертеть по-всякому, вот ничего и не осталось. Бывает, возликую духом, а слов для проповеди не нахожу. Мой долг указывать людям путь, но куда их вести, я и сам не знаю.
— А ты води их вокруг да около, — сказал Джоуд. — Попадется оросительная канава, толкай туда. А если не пойдут за тобой, говори, что не миновать им адского пекла. Зачем тебе знать, куда их вести? Веди, и дело с концом.
Тень от ствола протянулась дальше. Джоуд с чувством облегчения передвинулся туда и снова разровнял пыль, чтобы вырисовывать на ней свои мысли. На дороге показалась лохматая овчарка. Она бежала, повесив голову, высунув язык, с которого капала слюна. Хвост у нее был поджат, она громко, прерывисто дышала. Джоуд свистнул, но овчарка опустила голову еще ниже и припустилась рысью, торопясь по своим собачьим делам.
— Бежит куда-то, — пояснил несколько уязвленный Джоуд. — Наверно, домой.
Проповедника ничем нельзя было отвлечь от его мыслей.
— Бежит куда-то, — повторил он. — Правильно. Куда-нибудь да бежит. А вот я про себя этого не могу сказать. У меня люди, бывало, до того доходили на молениях, что и прыгают, и говорят на разные голоса, и кричат во славу божию, пока замертво не грохнутся. Приходилось крестить их в канаве, чтобы в чувство привести. А после моления, знаешь, что я делал? Уведу какую-нибудь девчонку в густую траву и лягу там с ней. И так каждый раз. А потом начинаешь каяться, молишься-молишься, а толку никакого. Соберу народ на моление, возликуем духом, и опять то же самое. Под конец я решил: кончено мое дело. Лицемерю я перед господом, и больше ничего. Сам этого не хочу, а так получается.
Джоуд улыбнулся, высунул кончик языка между длинными зубами и лизнул губы.
— Такие моления самое разлюбезное дело. После них девчонки податливее становятся, — сказал он. — Я это по опыту знаю.
Кэйси взволнованно подался вперед.
— Вот видишь! — воскликнул он. — Я сам это понял и призадумался. — Он мерно помахивал своей костлявой рукой вверх и вниз в такт словам. — Вот какие ко мне мысли пришли: наделен я благодатью, и на мою паству тоже такая благодать сходит, что люди и скачут и кричат. Теперь дальше: говорят, кто путается с женщиной, это все дьявольское наваждение. Но ведь чем больше в женщине благодати, тем охотнее она с тобой пойдет в густую траву. Какого же черта!.. Виноват, сорвалось. Разве тут дьявол подберется, если она так духом ликует, что благодать из нее просто наружу прет? Уж, кажется, дьяволу к ней ни с какого боку не подступиться! А на деле выходит другое. — Глаза его блестели от волнения. Он задвигал губами и сплюнул, плевок скользнул по земле, обволакиваясь пылью, и превратился в круглый катышек, похожий на пилюлю. Проповедник вытянул руку и уставился глазами в ладонь, точно это была книга, которую он читал. — Вот так и получается, — негромко продолжал он. — Так и получается: у меня в руках человеческие души, я за них отвечаю и чувствую, какая это ответственность, а сам после каждого моления ложусь с женщиной. — Он растерянно посмотрел на Джоуда. Его глаза взывали о помощи.
Джоуд старательно нарисовал в пыли женский торс — груди, бедра, таз.
— Я проповедником никогда не был, — сказал он, — и потому не зевал, если что в руки шло. И всякими мыслями на этот счет тоже зря не мучился: подвернулась девчонка — и слава богу.
— В том-то и дело, что ты не проповедник, — стоял на своем Кэйси. — Для тебя женщина — это женщина, и больше ничего. А для меня она — священный сосуд. Я спасал их души. Я за них отвечал. А что получалось? Возликуют они у меня духом, а я их в густую траву.
— Тогда не мешало бы и мне стать проповедником, — сказал Джоуд. Он достал из кармана табак, бумагу и свернул папиросу. Потом закурил и покосился сквозь дым на Кэйси. — Я уж давно без женщины. Надо наверстывать.
Кэйси продолжал:
— Я себя до того довел, что сна лишился. Идешь на молитвенное собрание и клянешься: воздержусь! Видит бог, сегодня воздержусь! Да какое там!
— Тебе жениться надо, — сказал Джоуд. — У нас жил один проповедник с женой. Иеговиты. Спали наверху. Молиться народ сходился к нам в сарай. Мы, ребята, по ночам подслушивали, как жене доставалось от него после каждого моления.
— Хорошо, что ты мне это сказал, — обрадовался Кэйси. — Я боялся, я один такой. Под конец не вытерпел, бросил все и ушел. С той поры только об этом и думаю. — Он подтянул колени к подбородку и стал выковыривать грязь между пальцами ног. — Спрашиваю самого себя: «И что ты мучаешься? Похоть тебе покоя не дает? Нет, не в похоти дело, а в том, что это грех». Как же так? Благочестия в человеке хоть отбавляй, уж, кажется, греху тут и не подступиться, а ему только и заботы, поскорее бы с себя штаны спустить. — Он мерно похлопывал двумя пальцами по ладони, словно укладывая на нее слова рядышком, одно к другому. — Говорю сам себе: «Может, тут нет никакого греха? Может, все люди такие? Может, зря мы себя хлещем, изгоняем дьявола?» Были у нас такие сестры — возьмут кусок проволоки и нахлестывают себя во всю мочь. И я подумал: может, им это приятно; может, и мне приятно себя мучить? Я лежал тогда под деревом, думал, думал и заснул. Проснулся, смотрю — темно кругом, ночь. Где-то невдалеке завывает койот. И вдруг — как это у меня вырвалось, и сам не знаю: «К чертям собачьим! — говорю. Греха никакого на свете нет, и добродетели тоже нет. А есть только то, что люди делают. Тут одно от другого не оторвешь. Некоторые их дела хорошие, некоторые плохие, вот и все, а об остальном никто судить не смеет». — Кэйси замолчал и поднял глаза от ладони, куда он укладывал свои слова.
Джоуд слушал проповедника с усмешкой, но взгляд у Джоуда был острый, внимательный.
— Дотошный ты человек, — сказал он. — Додумался.
Кэйси заговорил снова, и в голосе его звучала боль и растерянность:
— Я себя спрашиваю: «А что такое благодать, ликование духом?» И отвечаю: «Это любовь. Я людей так люблю, что бывает сердце кровью исходит». И опять спрашиваю: «А Иисуса ты разве не любишь?» Думаю, думаю… «Нет, я такого не знаю. Историй всяких про него слышал много, а люблю только людей. Сердце исходит кровью от такой любви; хочется мне, чтобы они были счастливые, потому и учу их: может, думаю, у них от этого жизнь станет лучше». А потом… Наговорил я тебе чертову пропасть. Ты, может, удивляешься: проповедник, а сквернословит. Никакого тут сквернословия нет. Так все говорят, и ничего плохого я в этих словах теперь не вижу. Ну да ладно. Мне только еще одну вещь хочется тебе сказать, а то, что я скажу, проповеднику говорить грешно, — значит, я не могу больше проповедовать.
— О чем ты? — спросил Джоуд.
Кэйси несмело взглянул на него.
— Если тебе что не так покажется, ты уж не обижайся, ладно?
— Я обижаюсь, только когда мне нос расквасят, — сказал Джоуд. — Ну, что ты там надумал?
— Думал я про духа святого и про Иисуса: «Зачем нам нужно сваливать все на бога и на Иисуса? Может, это мы людей любим? Может, дух святой — это человеческая душа и есть? Может, все люди вкупе и составляют одну великую душу, и частицу ее найдешь в каждом человеке?» Долго я сидел, думал и вдруг сразу все понял. Всем сердцем понял, и так это во мне и осталось.
Джоуд потупился, точно ему было не под силу вынести обнаженную правду в глазах проповедника.
— Да, с такими мыслями ни в какой церкви не удержишься, — сказал он. — За такие мысли тебя выгонят из наших мест. Людям что надо? Попрыгать да повыть. Это для них самое большое удовольствие. Наша бабка начнет выкрикивать на разные голоса, так никакого сладу с ней нет. Здоровенного причетника кулаком с ног сшибала.
Кэйси в раздумье смотрел на него.
— Хочется мне тебя спросить кое о чем, — сказал он. — Покоя мне это не дает.
— Давай спрашивай. Я люблю изредка поговорить.