Ты, может, и не поймешь всей романтики, ведь ты в Нью-Йорке родилась. Для тебя наш прекрасный город существовал всегда. А может, ты любишь его гораздо больше, чем я, чувствуешь с ним особое родство, которого мне не понять. Одно знаю точно: тебе повезло, что ты выросла здесь. Но очень не повезло, что не случилось приехать сюда впервые. Тут я тебе сочувствую, ведь ты упустила самое невероятное впечатление в жизни.
Тем более если речь о Нью-Йорке в 1940 году.
Таким город не будет уже никогда. Я не хочу сказать, что до или после 1940-го Нью-Йорк был хуже или лучше. У каждого времени свой шарм. Но когда юная девушка приезжает в Нью-Йорк впервые, город словно рождается на ее глазах, отстраивается заново лишь для нее одной. И тот город, то место — второго такого Нью-Йорка не было и не будет. Он навек отпечатался в моей памяти, как засушенная под прессом орхидея. Мой идеальный Нью-Йорк — он всегда останется таким.
У тебя есть свой идеальный Нью-Йорк, у каждого он свой, — но тот город навечно принадлежит мне.
Дорога от Центрального вокзала до театра заняла совсем немного времени — мы пересекали город по прямой, — однако таксист вез нас через самое чрево Манхэттена, где новичку легче всего почувствовать пульс города. У меня разбежались глаза, я дрожала от волнения; хотелось рассмотреть все сразу. Но я вспомнила о хороших манерах и попыталась завести со своей сопровождающей светскую беседу. Оливия, впрочем, оказалась не из тех, кто испытывает потребность беспрерывно сотрясать воздух словами, и ее загадочные ответы лишь порождали новые вопросы, которые, как подсказывало мне чутье, она не соизволит обсуждать.
— Давно вы работаете на тетю? — спросила я.
— С тех пор, как Моисей в пеленках лежал.
С минуту я переваривала ответ.
— И чем вы занимаетесь в театре?
— Ловлю все, что падает, пока не разбилось.
Некоторое время мы ехали в тишине, и я пыталась уложить в голове слова Оливии. Потом решилась возобновить разговор:
— А какой спектакль сейчас идет?
— «Жизнь с матерью». Мюзикл.
— О, кажется, я про него слышала!
— Вряд ли. Ты слышала про «Жизнь с отцом»[3]. Бродвейская пьеса, была хитом в прошлом году. А у нас — «Жизнь с матерью». Мюзикл.
«А это законно?» — подумалось мне. Разве можно взять бродвейский хит, изменить одно слово в названии и поставить в другом театре? Оказалось, можно, если на дворе сороковые, а «другой» театр — это «Лили».
— А вдруг люди по ошибке купят билеты на ваш мюзикл, решив, что идут на «Жизнь с отцом»? — спросила я.
— Бывает, — хмыкнула Оливия. — Значит, им не повезло.
Тут я почувствовала себя маленькой надоедливой дурочкой и решила впредь молчать. Остаток пути я просто смотрела в окошко. Было невероятно увлекательно разглядывать город, проносящийся мимо. Куда ни повернись, открывались замечательные виды. Стоял чудесный летний вечер, было уже поздно, а нет ничего прекраснее позднего летнего вечера в центре Манхэттена. Только что прошел дождь. Над головой алело закатное небо. В окошке мелькали зеркальные небоскребы, неоновые вывески, блестящие мокрые улицы; по тротуарам бежали, шли, прогуливались и фланировали люди. Высоченные экраны на Таймс-сквер изливали на прохожих ослепительно сияющий поток рекламы и свежайших новостей. Вспыхивали огнями торговые галереи, платные дансинги, кафетерии, театры и кинозалы, роскошью не уступающие дворцам. А я, как зачарованная, не могла отвести от них глаз.
Не доезжая Девятой авеню, мы свернули на Сорок первую улицу. Тогда она не блистала красотой; впрочем, и сейчас немногим лучше. Но в 1940-м вся улица состояла из хитросплетения пожарных лестниц и запасных выходов домов, чьи парадные фасады смотрели на Сороковую и Сорок вторую улицы. А в центре невзрачного квартала сияло огнями единственное здание — «Лили», театр моей тетушки, чьи подсвеченные афиши зазывали на «Жизнь с матерью».
До сих пор так и вижу его. Настоящая махина, построенная, как я теперь знаю, в стиле ар-нуво, но тогда просто поразившая меня своей громадой. Фойе явно должно было создавать впечатление вопиющей роскоши. Здесь царил торжественный полумрак: дорогие деревянные панели на стенах, лепные потолки, кроваво-красная напольная плитка и массивные старинные светильники от «Тиффани». Интерьер украшала пожелтевшая от табачного дыма роспись с изображениями полуголых нимф, забавляющихся с сатирами, — и одной из забавниц в скором времени явно грозили известные неприятности, если она не поостережется. Были там и картины, где мускулистые герои с толстенными икрами боролись с морскими чудищами, но сценки выглядели скорее эротично, чем воинственно (складывалось впечатление, будто цель схватки — вовсе не победа в бою, если ты меня понимаешь). В других сюжетах стенной росписи фигурировали дриады, которые грудью вперед высвобождались из древесных пут, пока в ручейке по соседству плескались наяды, с энтузиазмом поливая водой голые торсы друг дружки. Резные колонны увивали мраморные виноградные гроздья и глициния — и, разумеется, лилии. Короче, обстановка была откровенно бордельная. И она сразу меня покорила.
— Пойдем прямо на спектакль. — Моя провожатая взглянула на часы. — Слава богу, он вот-вот кончится.
Она распахнула массивные двери, ведущие в зрительный зал. К моему огорчению, Оливия Томпсон воспринимала свое рабочее место с такой брезгливостью, будто ей противно здесь до чего-либо дотрагиваться, но я… я была совершенно очарована. Внутри театр поистине ошеломлял — громадный и сверкающий, как старинная шкатулка с драгоценностями, внутрь которой я ненароком попала. Меня восхищало решительно все: слегка покосившиеся подмостки, ряды не слишком удобных кресел, тяжелый пурпурный занавес, тесная оркестровая яма, потолок с позолотой и массивная поблескивающая люстра, при взгляде на которую первым делом возникал вопрос: «А если она рухнет?..»
Здесь все было грандиозным, и все нуждалось в обновлении. Зал напомнил мне бабушку Моррис — не только из-за ее любви к роскошным старым театрам, но и потому, что сама она выглядела точно так же: старая, но с гонором и разодетая в поеденный молью бархат.
Мы стояли в глубине зала, прислонившись к стене, хотя свободных мест было предостаточно. Если честно, зрителей оказалось немногим больше, чем актеров на сцене. Оливия тоже это заметила. Посчитав публику по головам, она записала число в блокнотике, который выудила из кармана, и тяжело вздохнула.
На сцене тем временем творилось нечто невероятное. Видимо, мы действительно попали на самый финал, поскольку чуть ли не все актеры высыпали на подмостки одновременно, и каждый вел свою партию. У задника смешанный кордебалет отплясывал канкан; танцоры улыбались во весь рот и задирали ноги выше головы. В центре миловидный юноша и бойкая девушка отбивали чечетку с таким пылом, будто у них горели подметки; при этом парочка во весь голос распевала, что «теперь все будет хорошо, мой друг, ведь это-это-это любовь!». По левому флангу выстроилась колонна артисток бурлеска. Их костюмы и жесты балансировали на грани дозволенного цензурой, но роль в сюжете оставалась неясной (если допустить, что у постановки вообще был сюжет). Похоже, их задача состояла в том, чтобы, вытянувшись в струнку, медленно поворачиваться вокруг своей оси, дабы зритель мог в полной мере и со всех ракурсов насладиться их статями прекрасных амазонок. С другого края сцены мужчина в костюме бродяги жонглировал кеглями.
Даже для финала действо продолжалось очень долго. Гремел оркестр, отплясывал кордебалет, счастливая запыхавшаяся парочка никак не могла поверить в наступление безбрежного счастья, артистки бурлеска в медленном развороте демонстрировали свои фигуры, жонглер потел и подбрасывал кегли — и вдруг все инструменты слились в едином мощном аккорде, прожекторы завертелись, руки актеров одновременно взметнулись вверх, и все кончилось!
Раздались аплодисменты.
Не шквал оваций, нет. Скорее легкий шелестящий ветерок.
Оливия не аплодировала. Я из вежливости похлопала, хотя в глубине зала мои хлопки казались особенно одинокими. Впрочем, аплодисменты быстро стихли. Актерам пришлось покидать сцену в почти полной тишине, а это плохой знак. Публика мрачно проследовала мимо нас к выходу, словно горстка трудяг, бредущих домой после тяжелого рабочего дня (собственно, они ими и были).
— Думаете, им понравилось? — спросила я Оливию.
— Кому?
— Зрителям.
— Зрителям? — Оливия растерянно моргнула, словно раньше ей даже не приходило в голову, что у них есть свое мнение. Поразмыслив, она ответила: — Уясни одну вещь, Вивиан: у наших зрителей не бывает ни особых надежд на входе в «Лили», ни особых восторгов на выходе.
Судя по тону, она вполне одобряла такой расклад или, по крайней мере, давно с ним смирилась.
— Пошли, — сказала она. — Твоя тетя за кулисами.
Туда мы и отправились, нырнув в шум, гам и суету, которые неизменно поднимаются за сценой после спектакля. Все сновали туда-сюда, кричали, курили, переодевались. Танцовщицы подносили друг другу зажигалки, артистки бурлеска снимали головные уборы. Рядом несколько рабочих в комбинезонах таскали декорации, хоть и без особого рвения. То и дело раздавался громкий заливистый смех, но не потому, что было над чем смеяться; просто вокруг были артисты, а они всегда не прочь повеселиться.
И тут я увидела свою тетю Пег. Высокую, дюжую, с папкой в руке. Ее каштановые с проседью волосы были коротко и неудачно подстрижены, отчего Пег смахивала на Элеонору Рузвельт, но с более волевым подбородком. На ней были длинная саржевая юбка цвета лососины и оксфордская рубашка — по всей видимости, мужская. А еще синие гольфы до колен и бежевые мокасины. Если по описанию костюм показался тебе безвкусным, Анджела, поверь, ты не ошиблась. Он был безвкусным тогда, безвкусен сейчас и останется безвкусным, даже когда погаснет солнце. Никому не под силу стильно выглядеть в саржевой юбке цвета лососины в комплекте с голубой мужской рубашкой, гольфами и мокасинами!
Тетин нелепый наряд казался еще более нелепым по контрасту с облачением двух восхитительно прекрасных артисток бурлеска, с которыми она говорила. Сценический грим придавал им неземной шик, на головах высились прически из сияющих локонов. Обе накинули поверх костюмов розовые шелковые халаты. Я еще ни разу не видела, чтобы женщины так откровенно выставляли себя напоказ. Одна из них, блондинка — заметь, платиновая, — обладала такой фигурой, что Джин Харлоу удавилась бы от зависти. Вторую, жгучую брюнетку, я приметила еще из глубины зала благодаря ее исключительной красоте. (Впрочем, особой зоркости не потребовалось: такую сногсшибательную девицу приметил бы и марсианин со своего Марса.)
— Вивви! — воскликнула Пег и ослепительно улыбнулась, отчего на душе у меня сразу потеплело. — Малышка! Ты все-таки добралась!
«Малышка!»
Ни разу в жизни меня не называли малышкой, и по неведомой причине я так расчувствовалась, что захотелось броситься в тетины объятия и зарыдать. Как здорово было услышать это ее «все-таки добралась» — как будто меня хвалили за великое достижение! А ведь на самом деле список моих достижений ограничивался тем, что меня сначала вышвырнули из колледжа, потом из родительского дома и наконец я потерялась на Центральном вокзале. Но искренний восторг тети Пег пролился бальзамом мне на душу. В кои-то веки я пришлась ко двору. И не просто ко двору: мне были рады.
— С Оливией ты уже знакома. Она смотритель нашего зверинца, — пояснила Пег. — А это Глэдис, наша прима…
Платиновая блондинка улыбнулась, надула пузырь из жвачки и промурлыкала:
— При-иве-ет.
— …и Селия Рэй из кордебалета.
Селия протянула изящную руку и глубоким голосом произнесла:
— Очень приятно. Я очарована.
Тембр у нее был просто невероятный. Дело было не только в сильном нью-йоркском акценте, но и в заметной хрипотце. Артистка варьете с голосом Лаки Лучано[4]!
— Ты ужинала? — спросила Пег. — Небось с голоду умираешь?
— Да нет, — ответила я. — Не то чтобы умираю, хотя толком не ужинала.
— Тогда пошли скорее куда-нибудь! Опрокинем пару стаканчиков и наверстаем упущенное.
Тут вмешалась Оливия:
— Багаж Вивиан еще не доставили наверх, Пег. Чемоданы так и стоят в фойе. Девочка целый день провела в пути, ей наверняка хочется освежиться. А нам не мешало бы подумать над распределением ролей.
— Ребята сами принесут ее вещи, — отмахнулась Пег. — И выглядит она вполне свежо, как по мне. А над распределением ролей и думать нечего.
— Над распределением ролей всегда не мешает подумать.
— Завтра разберемся, — отрезала Пег, к вящему неудовольствию Оливии. — Не хочу я сейчас говорить о делах. Я бы сейчас убила за хороший обед, а еще больше мне хочется выпить. Давай все-таки выберемся, а?
Пег как будто просила у Оливии разрешения.
— Не сегодня, Пег, — твердо произнесла Оливия. — День выдался долгий. Девочка устала. Ей нужно отдохнуть и устроиться на новом месте. Наверху Бернадетт приготовила мясной рулет, а я могу сделать бутерброды.
Пег, кажется, приуныла, но уже через минуту снова повеселела.
— Значит, идем наверх! — провозгласила она. — Давай, Вивви! Вперед!
Уже потом я узнала о своей тете одну интересную вещь: когда она говорила «идем», подразумевалось, что приглашаются все, кто находится непосредственно в зоне слышимости. За ней всегда тянулась толпа, и тетю не особенно заботило, из кого эта толпа состоит.
Вот почему тем вечером в жилых помещениях над театром ужинали не только мы с Пег и Оливией, но и Глэдис с Селией, артистки бурлеска. А еще тщедушный юноша, которого Пег в последнюю минуту перехватила на выходе из-за кулис. Я узнала в нем одного из танцоров кордебалета. Казалось, пареньку не больше четырнадцати и ужин ему совсем не повредит.
— Роланд, пойдем наверх, поешь с нами, — предложила тетя.
Роланд замялся:
— Спасибо, Пег, обойдусь.
— Не волнуйся, дорогой, еды у нас много. Бернадетт приготовила большой мясной рулет. На всех хватит.
Оливия было запротестовала, но Пег шикнула на нее:
— Ой, Оливия, довольно изображать надзирательницу! Если надо, я своей порцией поделюсь. Роланду не мешало бы поправиться, а мне похудеть, так что все в выигрыше. И дела у нас не так уж плохи. Можем позволить себе прокормить несколько лишних ртов.
Мы направились к выходу из зрительного зала, где широкая лестница вела наверх, в апартаменты над театром. Поднимаясь по ступенькам, я таращилась на Селию и Глэдис, так называемых шоу-герлз. Таких красоток я в жизни не видела. В школе Эммы Уиллард тоже был театр, но там играли совсем другие девчонки. Из тех, кто никогда не моет голову, носит черные трико и воображает себя Медеей на сцене и в жизни. Я их терпеть не могла. А Глэдис и Селия — те принадлежали к особой категории. Даже особой расе. Меня завораживали их манера держаться, акцент, грим, движение бедер под шелковыми халатами. Кстати, Роланд двигался точно так же. Его жесты были плавными, он мягко покачивал бедрами. А как все они тараторили! Обрывки сплетен и слухов сыпались на меня, как дождик ярких конфетти.
— Да ничего в ней нет, кроме фигуры! — говорила Глэдис, видимо, о какой-то знакомой.
Тем более если речь о Нью-Йорке в 1940 году.
Таким город не будет уже никогда. Я не хочу сказать, что до или после 1940-го Нью-Йорк был хуже или лучше. У каждого времени свой шарм. Но когда юная девушка приезжает в Нью-Йорк впервые, город словно рождается на ее глазах, отстраивается заново лишь для нее одной. И тот город, то место — второго такого Нью-Йорка не было и не будет. Он навек отпечатался в моей памяти, как засушенная под прессом орхидея. Мой идеальный Нью-Йорк — он всегда останется таким.
У тебя есть свой идеальный Нью-Йорк, у каждого он свой, — но тот город навечно принадлежит мне.
Дорога от Центрального вокзала до театра заняла совсем немного времени — мы пересекали город по прямой, — однако таксист вез нас через самое чрево Манхэттена, где новичку легче всего почувствовать пульс города. У меня разбежались глаза, я дрожала от волнения; хотелось рассмотреть все сразу. Но я вспомнила о хороших манерах и попыталась завести со своей сопровождающей светскую беседу. Оливия, впрочем, оказалась не из тех, кто испытывает потребность беспрерывно сотрясать воздух словами, и ее загадочные ответы лишь порождали новые вопросы, которые, как подсказывало мне чутье, она не соизволит обсуждать.
— Давно вы работаете на тетю? — спросила я.
— С тех пор, как Моисей в пеленках лежал.
С минуту я переваривала ответ.
— И чем вы занимаетесь в театре?
— Ловлю все, что падает, пока не разбилось.
Некоторое время мы ехали в тишине, и я пыталась уложить в голове слова Оливии. Потом решилась возобновить разговор:
— А какой спектакль сейчас идет?
— «Жизнь с матерью». Мюзикл.
— О, кажется, я про него слышала!
— Вряд ли. Ты слышала про «Жизнь с отцом»[3]. Бродвейская пьеса, была хитом в прошлом году. А у нас — «Жизнь с матерью». Мюзикл.
«А это законно?» — подумалось мне. Разве можно взять бродвейский хит, изменить одно слово в названии и поставить в другом театре? Оказалось, можно, если на дворе сороковые, а «другой» театр — это «Лили».
— А вдруг люди по ошибке купят билеты на ваш мюзикл, решив, что идут на «Жизнь с отцом»? — спросила я.
— Бывает, — хмыкнула Оливия. — Значит, им не повезло.
Тут я почувствовала себя маленькой надоедливой дурочкой и решила впредь молчать. Остаток пути я просто смотрела в окошко. Было невероятно увлекательно разглядывать город, проносящийся мимо. Куда ни повернись, открывались замечательные виды. Стоял чудесный летний вечер, было уже поздно, а нет ничего прекраснее позднего летнего вечера в центре Манхэттена. Только что прошел дождь. Над головой алело закатное небо. В окошке мелькали зеркальные небоскребы, неоновые вывески, блестящие мокрые улицы; по тротуарам бежали, шли, прогуливались и фланировали люди. Высоченные экраны на Таймс-сквер изливали на прохожих ослепительно сияющий поток рекламы и свежайших новостей. Вспыхивали огнями торговые галереи, платные дансинги, кафетерии, театры и кинозалы, роскошью не уступающие дворцам. А я, как зачарованная, не могла отвести от них глаз.
Не доезжая Девятой авеню, мы свернули на Сорок первую улицу. Тогда она не блистала красотой; впрочем, и сейчас немногим лучше. Но в 1940-м вся улица состояла из хитросплетения пожарных лестниц и запасных выходов домов, чьи парадные фасады смотрели на Сороковую и Сорок вторую улицы. А в центре невзрачного квартала сияло огнями единственное здание — «Лили», театр моей тетушки, чьи подсвеченные афиши зазывали на «Жизнь с матерью».
До сих пор так и вижу его. Настоящая махина, построенная, как я теперь знаю, в стиле ар-нуво, но тогда просто поразившая меня своей громадой. Фойе явно должно было создавать впечатление вопиющей роскоши. Здесь царил торжественный полумрак: дорогие деревянные панели на стенах, лепные потолки, кроваво-красная напольная плитка и массивные старинные светильники от «Тиффани». Интерьер украшала пожелтевшая от табачного дыма роспись с изображениями полуголых нимф, забавляющихся с сатирами, — и одной из забавниц в скором времени явно грозили известные неприятности, если она не поостережется. Были там и картины, где мускулистые герои с толстенными икрами боролись с морскими чудищами, но сценки выглядели скорее эротично, чем воинственно (складывалось впечатление, будто цель схватки — вовсе не победа в бою, если ты меня понимаешь). В других сюжетах стенной росписи фигурировали дриады, которые грудью вперед высвобождались из древесных пут, пока в ручейке по соседству плескались наяды, с энтузиазмом поливая водой голые торсы друг дружки. Резные колонны увивали мраморные виноградные гроздья и глициния — и, разумеется, лилии. Короче, обстановка была откровенно бордельная. И она сразу меня покорила.
— Пойдем прямо на спектакль. — Моя провожатая взглянула на часы. — Слава богу, он вот-вот кончится.
Она распахнула массивные двери, ведущие в зрительный зал. К моему огорчению, Оливия Томпсон воспринимала свое рабочее место с такой брезгливостью, будто ей противно здесь до чего-либо дотрагиваться, но я… я была совершенно очарована. Внутри театр поистине ошеломлял — громадный и сверкающий, как старинная шкатулка с драгоценностями, внутрь которой я ненароком попала. Меня восхищало решительно все: слегка покосившиеся подмостки, ряды не слишком удобных кресел, тяжелый пурпурный занавес, тесная оркестровая яма, потолок с позолотой и массивная поблескивающая люстра, при взгляде на которую первым делом возникал вопрос: «А если она рухнет?..»
Здесь все было грандиозным, и все нуждалось в обновлении. Зал напомнил мне бабушку Моррис — не только из-за ее любви к роскошным старым театрам, но и потому, что сама она выглядела точно так же: старая, но с гонором и разодетая в поеденный молью бархат.
Мы стояли в глубине зала, прислонившись к стене, хотя свободных мест было предостаточно. Если честно, зрителей оказалось немногим больше, чем актеров на сцене. Оливия тоже это заметила. Посчитав публику по головам, она записала число в блокнотике, который выудила из кармана, и тяжело вздохнула.
На сцене тем временем творилось нечто невероятное. Видимо, мы действительно попали на самый финал, поскольку чуть ли не все актеры высыпали на подмостки одновременно, и каждый вел свою партию. У задника смешанный кордебалет отплясывал канкан; танцоры улыбались во весь рот и задирали ноги выше головы. В центре миловидный юноша и бойкая девушка отбивали чечетку с таким пылом, будто у них горели подметки; при этом парочка во весь голос распевала, что «теперь все будет хорошо, мой друг, ведь это-это-это любовь!». По левому флангу выстроилась колонна артисток бурлеска. Их костюмы и жесты балансировали на грани дозволенного цензурой, но роль в сюжете оставалась неясной (если допустить, что у постановки вообще был сюжет). Похоже, их задача состояла в том, чтобы, вытянувшись в струнку, медленно поворачиваться вокруг своей оси, дабы зритель мог в полной мере и со всех ракурсов насладиться их статями прекрасных амазонок. С другого края сцены мужчина в костюме бродяги жонглировал кеглями.
Даже для финала действо продолжалось очень долго. Гремел оркестр, отплясывал кордебалет, счастливая запыхавшаяся парочка никак не могла поверить в наступление безбрежного счастья, артистки бурлеска в медленном развороте демонстрировали свои фигуры, жонглер потел и подбрасывал кегли — и вдруг все инструменты слились в едином мощном аккорде, прожекторы завертелись, руки актеров одновременно взметнулись вверх, и все кончилось!
Раздались аплодисменты.
Не шквал оваций, нет. Скорее легкий шелестящий ветерок.
Оливия не аплодировала. Я из вежливости похлопала, хотя в глубине зала мои хлопки казались особенно одинокими. Впрочем, аплодисменты быстро стихли. Актерам пришлось покидать сцену в почти полной тишине, а это плохой знак. Публика мрачно проследовала мимо нас к выходу, словно горстка трудяг, бредущих домой после тяжелого рабочего дня (собственно, они ими и были).
— Думаете, им понравилось? — спросила я Оливию.
— Кому?
— Зрителям.
— Зрителям? — Оливия растерянно моргнула, словно раньше ей даже не приходило в голову, что у них есть свое мнение. Поразмыслив, она ответила: — Уясни одну вещь, Вивиан: у наших зрителей не бывает ни особых надежд на входе в «Лили», ни особых восторгов на выходе.
Судя по тону, она вполне одобряла такой расклад или, по крайней мере, давно с ним смирилась.
— Пошли, — сказала она. — Твоя тетя за кулисами.
Туда мы и отправились, нырнув в шум, гам и суету, которые неизменно поднимаются за сценой после спектакля. Все сновали туда-сюда, кричали, курили, переодевались. Танцовщицы подносили друг другу зажигалки, артистки бурлеска снимали головные уборы. Рядом несколько рабочих в комбинезонах таскали декорации, хоть и без особого рвения. То и дело раздавался громкий заливистый смех, но не потому, что было над чем смеяться; просто вокруг были артисты, а они всегда не прочь повеселиться.
И тут я увидела свою тетю Пег. Высокую, дюжую, с папкой в руке. Ее каштановые с проседью волосы были коротко и неудачно подстрижены, отчего Пег смахивала на Элеонору Рузвельт, но с более волевым подбородком. На ней были длинная саржевая юбка цвета лососины и оксфордская рубашка — по всей видимости, мужская. А еще синие гольфы до колен и бежевые мокасины. Если по описанию костюм показался тебе безвкусным, Анджела, поверь, ты не ошиблась. Он был безвкусным тогда, безвкусен сейчас и останется безвкусным, даже когда погаснет солнце. Никому не под силу стильно выглядеть в саржевой юбке цвета лососины в комплекте с голубой мужской рубашкой, гольфами и мокасинами!
Тетин нелепый наряд казался еще более нелепым по контрасту с облачением двух восхитительно прекрасных артисток бурлеска, с которыми она говорила. Сценический грим придавал им неземной шик, на головах высились прически из сияющих локонов. Обе накинули поверх костюмов розовые шелковые халаты. Я еще ни разу не видела, чтобы женщины так откровенно выставляли себя напоказ. Одна из них, блондинка — заметь, платиновая, — обладала такой фигурой, что Джин Харлоу удавилась бы от зависти. Вторую, жгучую брюнетку, я приметила еще из глубины зала благодаря ее исключительной красоте. (Впрочем, особой зоркости не потребовалось: такую сногсшибательную девицу приметил бы и марсианин со своего Марса.)
— Вивви! — воскликнула Пег и ослепительно улыбнулась, отчего на душе у меня сразу потеплело. — Малышка! Ты все-таки добралась!
«Малышка!»
Ни разу в жизни меня не называли малышкой, и по неведомой причине я так расчувствовалась, что захотелось броситься в тетины объятия и зарыдать. Как здорово было услышать это ее «все-таки добралась» — как будто меня хвалили за великое достижение! А ведь на самом деле список моих достижений ограничивался тем, что меня сначала вышвырнули из колледжа, потом из родительского дома и наконец я потерялась на Центральном вокзале. Но искренний восторг тети Пег пролился бальзамом мне на душу. В кои-то веки я пришлась ко двору. И не просто ко двору: мне были рады.
— С Оливией ты уже знакома. Она смотритель нашего зверинца, — пояснила Пег. — А это Глэдис, наша прима…
Платиновая блондинка улыбнулась, надула пузырь из жвачки и промурлыкала:
— При-иве-ет.
— …и Селия Рэй из кордебалета.
Селия протянула изящную руку и глубоким голосом произнесла:
— Очень приятно. Я очарована.
Тембр у нее был просто невероятный. Дело было не только в сильном нью-йоркском акценте, но и в заметной хрипотце. Артистка варьете с голосом Лаки Лучано[4]!
— Ты ужинала? — спросила Пег. — Небось с голоду умираешь?
— Да нет, — ответила я. — Не то чтобы умираю, хотя толком не ужинала.
— Тогда пошли скорее куда-нибудь! Опрокинем пару стаканчиков и наверстаем упущенное.
Тут вмешалась Оливия:
— Багаж Вивиан еще не доставили наверх, Пег. Чемоданы так и стоят в фойе. Девочка целый день провела в пути, ей наверняка хочется освежиться. А нам не мешало бы подумать над распределением ролей.
— Ребята сами принесут ее вещи, — отмахнулась Пег. — И выглядит она вполне свежо, как по мне. А над распределением ролей и думать нечего.
— Над распределением ролей всегда не мешает подумать.
— Завтра разберемся, — отрезала Пег, к вящему неудовольствию Оливии. — Не хочу я сейчас говорить о делах. Я бы сейчас убила за хороший обед, а еще больше мне хочется выпить. Давай все-таки выберемся, а?
Пег как будто просила у Оливии разрешения.
— Не сегодня, Пег, — твердо произнесла Оливия. — День выдался долгий. Девочка устала. Ей нужно отдохнуть и устроиться на новом месте. Наверху Бернадетт приготовила мясной рулет, а я могу сделать бутерброды.
Пег, кажется, приуныла, но уже через минуту снова повеселела.
— Значит, идем наверх! — провозгласила она. — Давай, Вивви! Вперед!
Уже потом я узнала о своей тете одну интересную вещь: когда она говорила «идем», подразумевалось, что приглашаются все, кто находится непосредственно в зоне слышимости. За ней всегда тянулась толпа, и тетю не особенно заботило, из кого эта толпа состоит.
Вот почему тем вечером в жилых помещениях над театром ужинали не только мы с Пег и Оливией, но и Глэдис с Селией, артистки бурлеска. А еще тщедушный юноша, которого Пег в последнюю минуту перехватила на выходе из-за кулис. Я узнала в нем одного из танцоров кордебалета. Казалось, пареньку не больше четырнадцати и ужин ему совсем не повредит.
— Роланд, пойдем наверх, поешь с нами, — предложила тетя.
Роланд замялся:
— Спасибо, Пег, обойдусь.
— Не волнуйся, дорогой, еды у нас много. Бернадетт приготовила большой мясной рулет. На всех хватит.
Оливия было запротестовала, но Пег шикнула на нее:
— Ой, Оливия, довольно изображать надзирательницу! Если надо, я своей порцией поделюсь. Роланду не мешало бы поправиться, а мне похудеть, так что все в выигрыше. И дела у нас не так уж плохи. Можем позволить себе прокормить несколько лишних ртов.
Мы направились к выходу из зрительного зала, где широкая лестница вела наверх, в апартаменты над театром. Поднимаясь по ступенькам, я таращилась на Селию и Глэдис, так называемых шоу-герлз. Таких красоток я в жизни не видела. В школе Эммы Уиллард тоже был театр, но там играли совсем другие девчонки. Из тех, кто никогда не моет голову, носит черные трико и воображает себя Медеей на сцене и в жизни. Я их терпеть не могла. А Глэдис и Селия — те принадлежали к особой категории. Даже особой расе. Меня завораживали их манера держаться, акцент, грим, движение бедер под шелковыми халатами. Кстати, Роланд двигался точно так же. Его жесты были плавными, он мягко покачивал бедрами. А как все они тараторили! Обрывки сплетен и слухов сыпались на меня, как дождик ярких конфетти.
— Да ничего в ней нет, кроме фигуры! — говорила Глэдис, видимо, о какой-то знакомой.