Сперва я не знала, что на это ответить. Говорить очевидное – да, огорчилась бы – значило лишь потворствовать его унынию. Возражать ему – значило покривить душой.
– Полагаю, она поняла бы, отчего так вышло, – ответила я, склонившись над столом, чтобы расставить посуду. – Даже будь у нас люди, чтобы полоть сорняки и обрезать сухие ветки, сад все равно не стал бы прежним. Нам всегда будет недоставать ее меткого глаза. Сад носил ее отпечаток: она могла взглянуть на горстку семян бесплодной зимой и представить, какими они будут летом, залитые солнцем и в цвету. Она словно писала картину.
Выпрямившись, я поймала на себе его удивленный взгляд. Этот взгляд снова пронзил меня насквозь.
– Ты знала ее! – произнес он, будто только сейчас это понял.
Пытаясь скрыть смущение, я одним духом выпалила то, что надеялась сообщить как можно мягче.
– В гостиной ждет мисс Бредфорд. Вся семья возвратилась в Бредфорд-холл. Она желает немедленно поговорить с вами.
То, что случилось дальше, так меня поразило, что я чуть не уронила поднос. Он расхохотался. Раскатисто, задорно – давно я не слышала такого смеха и даже забыла, как он звучит.
– Знаю. Я ее видел. Молотила в дверь, как таран. Я уж было подумал, хочет ее снести.
– Что ей передать, сэр?
– Передай, пусть катится к черту.
Заметив выражение моего лица, он снова рассмеялся. Глаза у меня, вероятно, были размером с блюдца. Смахнув слезинку, он взял себя в руки.
– Я вижу. Едва ли можно ожидать, что ты передашь такое послание. Говори что угодно, главное – донеси до мисс Бредфорд, что я ее не приму, и выпроводи ее из этого дома.
Словно бы две разные Анны спускались по ступенькам. Первая была робкой девочкой, прислуживавшей Бредфордам в извечной тревоге, боявшейся их грозных взглядов и суровых слов. Вторая была взрослой женщиной, повидавшей больше ужасов, чем многие солдаты. Элизабет Бредфорд была труслива. Трусливы были ее родители. Войдя в гостиную и почувствовав на себе всю ее ярость, я поняла, что больше ее не страшусь.
– Прошу прощения, мисс, но его преподобие никак не сможет нынче вас принять. – Я старалась говорить спокойно, но, когда у Элизабет Бредфорд заходили желваки, мне вдруг вспомнилась моя корова, озабоченно жующая жвачку, и я почувствовала, что тоже заразилась странным весельем мистера Момпельона. – Как я уже сказала, он не справляет обязанностей священника, а также не появляется в обществе и сам не принимает гостей.
– Да как ты смеешь ухмыляться мне в лицо, дерзкая замухрышка! – вскричала она. – Он мне не откажет, не посмеет. Прочь с дороги!
Она шагнула к двери, но я оказалась проворнее и загородила ей путь, точно колли, готовая приструнить непослушного ягненка. Мгновение мы молча смотрели друг на друга.
– Ах, ну и ладно, – сказала она и взяла с каминной полки перчатки, будто бы собираясь уйти. Как только я сдвинулась с места, чтобы ее проводить, она протиснулась мимо меня и кинулась к лестнице, ведущей в покои мистера Момпельона, однако в этот миг на лестничной площадке появился он сам.
– Мисс Бредфорд, – молвил он, – извольте остаться где стоите.
Голос его был негромок, но так властен, что Элизабет Бредфорд застыла на месте. Он уже не горбился, как в последние месяцы, а держался гордо и прямо. И хотя он сильно осунулся, теперь, когда к нему наконец возвратилась живость, стало видно, что худоба не испортила его черты, а лишь придала им благородства. Прежде, взглянув на его лицо, вы не нашли бы в нем ничего примечательного, за исключением разве что необычайно выразительных глубоко посаженных серых глаз. Теперь же впалые щеки только подчеркивали красоту этих глаз, и от них невозможно было отвести взгляда.
– Буду премного благодарен, если вы воздержитесь от оскорблений в адрес моих домочадцев, когда они исполняют мои поручения, – сказал он. – Будьте так добры, позвольте миссис Фрит проводить вас.
– Вы не можете так со мной поступить! – воскликнула мисс Бредфорд, на этот раз тоном маленькой девочки, которой отказали в игрушке. Священник стоял на несколько ступеней выше, и ей приходилось смотреть на него снизу вверх, как просительница. – Моя мать нуждается в вас…
– Моя дорогая мисс Бредфорд, – холодно прервал ее он. – В этом году многие здесь в чем-то нуждались, и вашей семье было под силу удовлетворить их потребности. Однако вас… тут не было. Теперь же, окажите мне честь, попросите вашу матушку отнестись к моему отсутствию с той же терпимостью, какую ваша семья так долго проявляла к своему.
Она покраснела, лицо – сплошные пятна, точно пестрый лоскуток. И вдруг, подумать только, она заплакала.
– Мой отец больше не… он уже… Дело в матери. Матушка очень больна. Она боится – нет, она уверена, что скоро умрет. Оксфордский хирург ручался, что это опухоль, но теперь никаких сомнений… Прошу, ваше преподобие, у нее уже путаются мысли. Она не успокоится, пока не увидит вас, и ни о чем другом не может говорить. Поэтому мы и возвратились – чтобы вы утешили ее и помогли ей встретить конец.
Мистер Момпельон молчал, и я не сомневалась: вот-вот он велит подать ему сюртук со шляпой и отправится в Бредфорд-холл. Когда он наконец заговорил, лицо его приняло печальное выражение, какое я видела уже не раз. Однако голос звучал грубо и непривычно.
– Если ваша матушка ожидает, что я, подобно паписту, отпущу ее грехи, значит, она проделала долгий, изнурительный путь впустую. Пускай говорит с Богом напрямую и сама просит прощения за свои деяния. Но, боюсь, она не найдет в нем внимательного слушателя, как не нашли и мы.
На этом он повернулся к ней спиной, поднялся в свои покои и плотно затворил дверь.
Элизабет Бредфорд покачнулась и так крепко вцепилась в перила, что побелели костяшки пальцев. Она вся дрожала, плечи ее тряслись от едва сдерживаемых рыданий. Я невольно подошла поближе. И, несмотря на мою давнюю неприязнь к ней и ее давнее отвращение ко мне, она бросилась в мои объятья, как малое дитя. Сперва я хотела проводить ее до двери, но она была в таком состоянии, что мне просто не хватило духу выставить ее за порог, хотя хозяин дома и желал поскорее от нее избавиться. Вместо этого я повела ее на кухню и усадила на скамейку для ведер с водой. Тут уж она потеряла последние остатки самообладания, и вскоре кусочек кружева, служивший ей платком, был весь пропитан слезами. Я протянула ей кухонное полотенце, и, к моему удивлению, она взяла его и высморкалась – шумно и бесцеремонно, точно уличный мальчишка. Я предложила ей воды, и она жадно припала к кружке губами.
– Я сказала, что возвратилась вся семья, – вновь заговорила она, – но на самом деле приехали только мы с матушкой и наша прислуга. Я не знаю, чем ей помочь, так она горюет. Отец видеть ее не желает, с тех пор как раскрылась причина ее недомоганий. Нет у нее никакой опухоли. А то, что есть, в ее годы равно способно ее убить. Но отцу хоть бы что. Он всегда был к ней жесток, а нынче превзошел самого себя. Он наговорил столько гадостей… Назвал свою жену потаскушкой…
Элизабет Бредфорд осеклась. Она сболтнула лишнее. Поведала куда больше, чем следовало. Она поспешно подняла свой благородный зад со скамьи, будто сидела на раскаленных углях, расправила плечи и без единого слова благодарности протянула мне пустую кружку и замаранное полотенце.
– Не провожай, – бросила она и вышла вон, не удостоив меня даже взглядом. Я не последовала за ней, но вскоре об ее уходе возвестил грохот массивной дубовой двери.
Оставшись одна, я с ужасом задумалась над словами мистера Момпельона. Кто знал, что в душе у него такой мрак? Я тревожилась за него. И не знала, чем его утешить. Ступая как можно тише, я поднялась на второй этаж и прислушалась. Из-за двери не доносилось ни звука. Я легонько постучала и, не получив ответа, вошла в комнату. Он сидел за столом, уронив голову в ладони. Рядом, как обычно, лежало нераскрытое Писание. И тут я отчетливо вспомнила, как он сидел в такой же позе в один из самых мрачных дней минувшей зимы. Разница была в том, что тогда возле него сидела Элинор и своим нежным голосом читала Псалтырь. Я словно слышала этот голос, тихое бормотание, такое успокоительное, прерывающееся лишь мягким шелестом страниц. Не спросив дозволения, я взяла Библию, открыла хорошо знакомое мне место и начала читать:
Благослови, душа моя, Господа
И не забывай всех благодеяний Его.
Он прощает все беззакония твои,
Исцеляет все недуги твои;
Избавляет от могилы жизнь твою…[3]
Он поднялся со стула и взял у меня книгу. Затем тихо, но резко произнес:
– Замечательно, Анна. Вижу, что моя Элинор может прибавить к перечню своих талантов еще и педагогический дар. Но отчего же ты не выбрала эти строки?
Он перелистнул несколько страниц и прочитал:
Жена твоя, как плодовитая лоза,
В доме твоем;
Сыновья твои, как масличные ветви,
Вокруг трапезы твоей…[4]
Закончив, он смерил меня пристальным взглядом. Затем медленно, нарочито раскрыл ладонь. Книга выскользнула у него из пальцев. Я кинулась вперед, чтобы поймать ее, но он схватил меня за руку, и Библия с глухим стуком шлепнулась на пол.
Так мы стояли, лицом к лицу, и он все сильнее сжимал мою руку, того и гляди сломает.
– Ваше преподобие… – произнесла я срывающимся голосом.
Он разжал пальцы, точно обжегся каленым железом, и пробежал рукой по волосам. На коже у меня остались следы его пальцев, жаркое покалывание. Глаза защипало, и я отвернулась, чтобы он не увидел моих слез. Я ушла, не спросившись.
1665, весна
Венок из роз[5]
Никогда прежде не знала я столько тягот, как в первую зиму после гибели Сэма в шахте. А потому, когда весной Джордж Викарс постучал в мою дверь и сказал, что желает снять жилье, я подумала, что его послал сам Господь. Впоследствии некоторые говорили, что послал его дьявол.
О его приходе возвестил малыш Джейми. Краснея от удовольствия, путаясь в ногах и в словах, он пролепетал:
– Мама, там дядя! К нам дядя пришел!
При виде меня Джордж Викарс поспешно снял шляпу и почтительно уставился себе под ноги. Совсем не то что другие мужчины, которые разглядывают тебя, точно скотину на торгах. Когда восемнадцати лет от роду ты уже вдова, быстро привыкаешь к таким взглядам и учишься давать отпор.
– Если позволите, миссис Фрит, в доме священника сказали, что у вас, быть может, найдется для меня комната.
Мистер Викарс сообщил мне, что он странствующий портной, и, судя по его простому, добротному платью, свое дело он знал. Несмотря на долгий путь из Кентербери, выглядел он чисто и опрятно, и это меня подкупило. Мистер Викарс уже успел наняться в подмастерья к моему соседу, Александру Хэдфилду, у которого в ту пору отбоя не было от клиентов. Держался мистер Викарс скромно, говорил тихо, но, узнав, что он готов уплачивать по шесть пенсов в неделю за комнату у меня на чердаке, я приняла бы его, будь он даже шумлив, как пьянчуга, и грязен, как свинья. Нам очень недоставало дохода от шахты Сэма. Том был еще грудным младенцем, а мое стадо не давало большой прибыли, и, хотя по утрам я прислуживала в доме священника, а по особым случаям – в Бредфорд-холле, если там не хватало рук, заработки мои были слишком скудны. Шесть пенсов были для нас ощутимой суммой. Однако уже на исходе недели я сама готова была платить своему жильцу. Джордж Викарс возвратил в дом смех. Впоследствии, когда я вновь могла о чем-либо думать, я утешала себя мыслями о тех весенних и летних деньках, когда Джейми смеялся.
Пока я работала, за Джейми и Томом приглядывала юная дочка Мартинов. Она была порядочной девушкой, да и за детьми следила зорко, но из-за пуританского воспитания полагала, что веселье и смех порочны. Такая строгая нянька была Джейми не по душе, и, завидев меня в окно, он всегда бежал мне навстречу и обхватывал мои колени. Однако на другой день после прибытия мистера Викарса Джейми не встречал меня на пороге. Его тоненький смех раздавался из теплого уголка у очага, и я, как сейчас помню, подумала: что это нашло на Джейн Мартин, если она села с ним играть? Но, пройдя в дом, я увидела, что Джейн помешивает похлебку в котелке, губы привычно сжаты в нитку. По комнате на четвереньках ползал мистер Викарс, а верхом на нем, восторженно повизгивая, сидел Джейми.
– Джейми! Ну-ка немедленно слезай с бедного мистера Викарса! – воскликнула я.
Но портной лишь рассмеялся, а затем закинул назад светловолосую голову и по-лошадиному заржал.
– Я его лошадка, миссис Фрит, с вашего позволения. Он отменный наездник и почти никогда не бьет меня хлыстом.
Еще через день, когда я возвратилась домой, Джейми, подобно Арлекину, весь был увешан пестрыми лоскутками из корзинки мистера Викарса. А на третий день они вдвоем привязывали мешки с овсом к стульям, сооружая укрытие.
Я стала благодарить мистера Викарса за его доброту, но он лишь отмахнулся:
– Славный у вас мальчонка. Отец, должно быть, страшно им гордился.
Тогда я постаралась отплатить ему иным способом – накрывала особенно хороший стол, и он щедро нахваливал мою стряпню. В ту пору мистер Хэдфилд был единственным портным на все окрестные города, и работы его подмастерью хватало с лихвой. Мистер Викарс часто засиживался с шитьем допоздна, ловко орудуя иголкой и сжигая за вечер по целой лучине. Если у меня оставались силы, я находила себе какое-нибудь занятие близ очага, чтобы составить ему общество, за что он награждал меня историями о местах, где ему довелось побывать. Для такого молодого человека он многое перевидал и вдобавок был искусным рассказчиком. Как и большинство местных, я никогда не заезжала дальше небольшого городка в семи милях от нашей деревни. До Честерфилда, ближайшего к нам крупного города, добираться вдвое дольше, и у меня еще ни разу не было потребности туда отправиться. Мистеру Викарсу были знакомы величие Лондона и Йорка, кипящая портовая жизнь Плимута и неиссякающий поток паломников Кентербери. Я с удовольствием слушала его рассказы об этих местах и о том, как устроена там жизнь.
У меня никогда не бывало таких вечеров с Сэмом – обо всех событиях в крошечном мирке, что был ему дорог, Сэм узнавал от меня. Ему по нраву было слушать лишь о тех жителях деревни, кого он знал с малых лет; о том, какие мелкие заботы составляли их дни. И я рассказывала, что корова Мартина Хайфилда отелилась бычком, а вдова Хэмилтон обещала приехать за настригом шерсти со своих овец. Сэму довольно было просто сидеть рядом, изможденно, крупное тело свисает по краям стула, столь крошечного в сравнении с ним. Я болтала о делах соседей и похождениях детей, а он неизменно глазел на меня с полуулыбкой, позволяя словам обволакивать себя. Когда поток новостей иссякал, он улыбался шире и протягивал ко мне руки. Руки у него были большие, все в трещинах, с черными обломанными ногтями, а близость для него была кратким сплетением в липкий клубок, а дальше – судорога и сон. После я, бывало, лежала под тяжестью его руки, воображая темные закрома его сознания. Мир Сэма был сырым и мрачным лабиринтом лазов и ходов на глубине тридцати футов под землей. Он знал, как отбивать известняк при помощи воды и огня; знал, сколько можно выручить за блюдо свинца; знал, на чьей выработке до конца года иссякнут запасы руды и кто застолбил чужой отвод на краю утеса. И – насколько ему было ведомо, что такое любовь, – он знал, что любит меня, что полюбил еще крепче с тех пор, как я подарила ему сыновей. Вот чем ограничивалась его жизнь.
Мистера Викарса, казалось, ничто и никогда не ограничивало. Переступив наш порог, он принес с собой целый мир. Родился он здесь, в Скалистом крае, но еще мальчиком его отослали в Плимут, в ученики к портному. В этом портовом городе он видел торговцев шелком, возвратившихся с Востока, и даже водил дружбу с плетельщиками кружева – врагами нашими голландцами. Каких только историй он не рассказывал – о варварийских мореплавателях, меднолицых, в тюрбанах цвета индиго; о мусульманском купце с четырьмя женами, каждая укутана с головы до пят и выглядывает из-за покрывала одним глазом. Окончив обучение, мистер Викарс отправился в Лондон, где после возвращения и восстановления на престоле Карла II процветали ремесла и торговля. Там у него было много заказов на платье для прислуги, работавшей в домах придворных. Впрочем, столица быстро его утомила.