– Не утруждай себя, Анна, – сказал он. – Уверен, Господь уже позаботился об этом.
Ходить за Мэгги было Джейкобу Мериллу не по силам, ведь он и так растил десятилетнюю дочь и пятилетнего сына в тесной убогой хижине. Однако он согласился приютить у себя Брэнда, пока тому не подыщут жилье получше. Мистер Момпельон намеревался отвезти Мэгги в пасторский дом, но мне подумалось, что если ко множеству тяжелых обязанностей, какие взвалила на себя его жена, прибавится еще и уход за лежачей больной, то она совершенно выбьется из сил. Я сказала, что охотно возьму Мэгги к себе, нужно только придумать, как ее туда доставить. В нынешнем своем положении, рассудила я, она не погнушается лежать в доме, где водилась чума. До утра ее решено было оставить у Мериллов, чтобы тепло и покой помогли ей восстановить силы.
Взобравшись на Антероса, мистер Момпельон поскакал домой, а я пошла в другую сторону – к «Горняцкому дворику», справиться, нельзя ли одолжить назавтра двуколку. Утро было таким холодным, что изо рта у меня валил пар, и, чтобы разогнать кровь, я пустилась бегом. Трактир у нас – очень древняя постройка, после церкви, пожалуй, самая древняя во всей деревне. Но если церковь ровная и высокая, то трактир похож на пузатый бочонок под соломенной крышей. В отличие от остальных деревенских домов, он сделан не из камня, а из обтесанных досок, покрытых известкой с конским волосом. С годами доски так прогнулись и искривились, что передняя стена стала выпирать, подобно брюху пьяницы. Как и церковь, «Горняцкий дворик» – общественное место, и далеко не последней важности: здесь не только находят приют любители хмеля, но и проводятся собрания горных присяжных и заседания горнорудного суда, где решаются все вопросы, касающиеся добычи и продажи свинца.
Пройдя через просторный внутренний двор, вы попадаете в большую залу с такими низкими потолками, что горнякам приходится пригибать голову на входе. Я поспешила в тепло. Жаркий огонь хорошенько прогрел воздух в зале. В трактире было необычайно много народа для буднего дня, в том числе и мой отец. Он был уже изрядно пьян.
– Дочка, да ты заледенела, точно ведьмина титька! Дай-ка я куплю тебе кружку эля, он вернет румянец твоим щекам. Эль – лучшая подкладка к плащу голого человека, а?
Я замотала головой, сказав, что в доме священника меня ждут дела. Я не стала спрашивать, отчего он сам не занят работой, когда на нем четыре рта.
– У, чертова девка! Тебе родной отец предлагает. Опосля поделишься мудростью с этим своим преподобным пустословом. Скажи ему, что сегодня ты выучила ценный урок. Что в бочонке эля больше благодати, чем в четырех Евангелиях. Что солод куда лучше растолкует пути Господни, чем вся Библия. Скажи ему. Скажи, что впитывала мудрость у ног своего старика!
Что заставило меня произнести следующие слова, я не знаю. Как я уже говорила, я вовсе не ханжа, и к тому же долгие годы жизни с отцом должны были научить меня, что не следует бранить его на глазах у товарищей. Но голова моя полнилась отрывками из Писания, и в ответ на его богохульство с языка сами собой сорвались строки из Послания к Ефесянам:
– Никакое гнилое слово да не исходит из уст ваших, а только доброе для назидания в вере[22].
Эту фразу я выучила много лет назад, задолго до того, как узнала, что такое «назидание».
Дружки отца от души посмеялись над его речами, но, услыхав мой неумолимый ответ, стали потешаться уже над ним.
– Эй, Джосс Бонт, да твой щенок умеет кусаться! – сказал один из них, и при взгляде на отцовское лицо мне захотелось, чтобы все они тотчас умолкли. Отец мой – беспутный негодяй, даже когда не пьет. Но хмель делает его поистине опасным. Кровь прилила к его лицу, ухмылка превратилась в оскал, еще немного – и он переступит черту.
– Не мни себя святошей только потому, что знаешь всякие там высокие слова и священник со своей мадам на тебя не нарадуются. – Он с силой надавил мне на плечи, и я опустилась на колени. Его пальцы оставили на моей косынке жирные следы. Взгляд мой уперся в его портки, от них дурно пахло. – Видишь? Говорил же, будешь учиться у моих ног, и чтобы не прекословила! А ну-ка, принесите мне уздечку для сварливых!
Отцовские собутыльники пьяно загоготали, и меня обуял страх. Я вспомнила лицо матери в маске с металлическими прутьями, ее отчаянный, дикий взгляд, нечеловеческие звуки, исторгавшиеся из ее глотки, когда железный кляп давил на язык. Отец надел на нее это орудие пыток за то, что она прилюдно выбранила его за беспробудное пьянство. Мать носила его целые сутки, пока отец водил ее по деревне, издеваясь над ней и дергая за цепочку, чтобы железо вонзалось в язык. Увидев ее в этой жуткой маске, я – тогда еще совсем крошка – в ужасе убежала и спряталась. Когда отец наконец допился до беспамятства, какая-то добрая душа перерезала кожаный ремешок и освободила мою мать. Язык у нее был изодран в кровь и так распух, что она еще несколько дней не могла говорить.
Руки отца давили на плечи, но отчего-то казалось, что они у меня на шее, душат меня. Горло сжалось, начались рвотные потуги. Во рту накопилась слюна, и моим первым побуждением было выплеснуть все прямо на него. Но я знала, что если сделаю это на глазах у его дружков, он изобьет меня до полусмерти. Одна из причин, почему я не прониклась к Эфре дочерней любовью, была именно в том, что она позволяла отцу бить меня, раз за разом, и никогда за меня не вступалась. Лишь изредка подавала голос, если удар приходился по лицу: «Не порти девичью красу, иначе ее потом ни за кого не выдашь».
Годы спустя, когда Сэм Фрит забрал меня из этого злосчастного дома, его руки, лаская мое тело, нащупали бугорок у основания шеи, где криво срослись кости. Я по глупости рассказала ему, как пьяный отец в припадке гнева швырнул меня об стенку, когда мне было лет шесть. Сэм все делал медленно, даже свирепел. Он заставил меня поведать о других подобных случаях, и, пока длился мой рассказ, я чувствовала, как, лежа возле меня в темноте, он каменеет от ярости. Когда я замолчала, он встал с постели и, даже не обувшись, вышел из дома с башмаками в руке. Он направился прямиком к моему отцу. «Это тебе от маленькой девочки, которая не могла за себя постоять», – сказал он и сбил отца наземь ударом в лицо.
Но у меня больше не было Сэма. По ноге потекла горячая струя. От страха тело подвело меня, совсем как в детстве. Сгорая от стыда, я съежилась на полу и тоненьким голоском взмолила отца о прощении. Он рассмеялся – мое унижение позволило ему сохранить лицо. Он отпустил мои плечи и ткнул меня носком сапога в бок, не сильно, но так, чтобы я упала в свою лужу. Сняв передник, я кое-как вытерла пол и бросилась вон из трактира, не отважившись после такого справляться насчет двуколки. Рыдая и дрожа всем телом, я побежала домой и, едва переступив порог, сорвала с себя замаранную одежду и принялась отмываться, скребя кожу докрасна. Когда пришел малыш Сэт, чтобы позвать меня к Мэгги, я все еще дрожала и всхлипывала.
Мэгги была в таком состоянии, что я тотчас усовестилась и перестала себя жалеть. Никакой повозки назавтра не потребуется. Пока я ходила в трактир, ее разбил еще один удар, и другая половина ее тела тоже сделалась неподвижна. Она погрузилась в дрему, от которой ее не могли пробудить ни слова, ни прикосновения. Я потянулась к ее руке, лежавшей поверх одеяла, скрюченной и бесформенной, будто оттуда вынули все кости. Распрямила ее некогда сильные пальцы, месившие тесто и поднимавшие тяжелые сковородки, – пальцы в белых шрамах от старых порезов и розовых – от ожогов. Как прежде с Джорджем Викарсом и Мем Гоуди, я задумалась о том, какой умелицей была Мэгги. Эта дородная женщина могла отрезать оленью ногу, а могла украсить пирожное тончайшей карамельной паутинкой. Бережливая кухарка, она не выбрасывала и горошины, а добавляла ее в бульон, чтобы извлечь всю пользу. Отчего, недоумевала я, Господь так расточителен со своими творениями? Отчего он поднял нас из глины и наделил полезными умениями, чтобы так скоро вновь обратить в прах, когда впереди у нас еще столько деятельных лет? И отчего эта добрая женщина лежит при смерти, когда такому негодяю, как мой отец, дозволено жить и пропивать последние остатки рассудка?
На этот раз я недолго предавалась мрачным раздумьям. Мэгги Кэнтвелл покинула нас еще до полуночи.
Цветы Леты
С чего начинается падение? Нога, неосторожно ступившая на шаткий камень или вывороченный комок дерна, вывихнутая лодыжка или хрустнувшая коленка, миг – и тебя нет, тело не подчиняется тебе, и вот уже ты бесславно распростерт у подножия склона. То же можно сказать и о грехопадении. Один неверный шаг, и не успеешь оглянуться, как кубарем катишься вниз, до неизвестной конечной точки. Одно не оставляет сомнений: ты прикатишься туда грязный и изувеченный, и лишь тяжкий труд вернет тебя на вершину.
Как это часто бывает у горняков, несчастному случаю, лишившему Сэма жизни, предшествовали многие другие. Однажды, расширяя шахту, он уронил себе на ногу аргиллит и чуть не размозжил лодыжку. Мем Гоуди так искусно вправила кость, что все, кто видел перелом, удивлялись, как это он не остался хромым. Однако операция была трудной, кость расщепилась на осколки, поэтому первым делом Мем послала Энис за опийной настойкой. Мем объяснила, что для ее приготовления шесть недель настаивала опий на гроге. Хмельное Сэм не жаловал и не пил ничего крепче эля, а потому морщился, глотая пять ложек настойки, предписанных знахаркой. Позже он признался, что никогда прежде его грезы не были столь сладки.
Я на следующий же день пожалела, что украла опий из корзинки миссис Момпельон, и решила тайком возвратить его на место. Но всякий раз, когда возникала возможность, у меня не хватало духу. В конце концов я убрала пузырек в глиняный горшок. В моем распоряжении не было ни грога, ни шести недель, и все же, придя домой после смерти Мэгги, я взглянула на вязкую бурую кашицу и попыталась представить, какое количество нужно для одной сладкой ночи. Отщипнув липкий кусочек и положив его в рот, я поморщилась от горечи. Тогда я поделила кашицу пополам, слепила из одной половины шарик и обмазала его медом. Отправив шарик в рот, я глотнула эля. Затем подкинула пару поленьев в огонь и, усевшись у очага, уставилась на тусклый клинышек пламени.
Время превратилось в веревку, что разматывается ленивой спиралью. Выпроставшаяся нить вильнула в сторону, расползлась вширь, и я заскользила по ней, как листок на ветру. Я парила в легких теплых потоках, возносясь высоко-высоко над Уайт-Пиком, взрезая серые облака, жмурясь на слепящем солнце. Откуда-то донесся крик совы – плавная и тягучая нота, бесконечная, богатая, как нарастающий звук охотничьего рога, дюжины рогов, трубящих разом в сладостной гармонии. Луч солнца тронул их стройный ряд, и я различила ноты, текучие, капающие золотым дождем. Шлепаясь на землю, они не разбрызгивались, а вновь собирались воедино, нанизываясь друг на друга. Высились стены, парящие арки – целый сияющий город с дивными башнями, растущими одна из другой, подобно тугим бутонам, что развертываются на тысяче ветвей. Город, весь белый с золотым, широкой дугой окаймлял сапфировое море. Я взглянула вниз и увидела себя, как я брожу по извилистым улочкам, за спиной колышется плащ. Мои дети, тоже в плащах, шли вприпрыжку по обе стороны от меня, веселые маленькие фигурки, не отпускающие моих рук. Солнце выжигало высокие белые стены, гулкое и дрожащее, как удары колокола.
Я проснулась под звуки церковного колокола, вновь звонившего по усопшим. Сквозь морозные узоры на стекле пробился бледный перст зимнего света и упал на мое лицо, покоившееся на каменных плитах. Соскользнув со стула, я всю ночь пролежала в одном положении, и кости мои ломило от холода, а тело так затекло, что я едва сумела подняться на ноги. В горле пересохло, точно я наглоталась пепла, во рту был вкус желчи. Я развела огонь и подогрела поссет, двигаясь как медлительная и неповоротливая старуха.
Однако на душе у меня целую вечность не было так спокойно, с того самого дня – ах, как давно это было! – когда я сидела у ручья с Томом на руках, а рядом весело плескался Джейми. По положению солнца я поняла, что проспала часов десять кряду, хотя до того много недель не могла надолго забыться сном. Оглядевшись в поисках остатков опия, я ничего не обнаружила, и меня охватило сильное волнение. Несмотря на скованность во всем теле, я бросилась на четвереньки и зашарила ладонями по полу. Нащупав комочек опия, я испытала облегчение подсудимого, услышавшего оправдательный приговор. Бережно я положила его в пузырек и спрятала в горшке. Самая мысль, что он там, ждет меня, согревала мое сердце, как поссет и жаркий огонь – мое иззябшее тело.
Когда вода немного согрелась, я умылась и расчесала спутанные волосы. С мятым платьем ничего нельзя было поделать, но я хотя бы переменила манжеты и наплечную косынку. На лице еще оставался отпечаток каменных плит, и я с силой потерла щеки. Быть может, на пути к пасторскому дому стужа украсит их розами румянца. Ступив за порог, я все еще цеплялась за последние клочки дурманного покоя, как упавший в колодец – за нити истлевшей веревки. Но не успела я сделать и полудюжины шагов, как вновь провалилась в темную яму действительности.
Салли Мастон, соседская девочка пяти лет, стояла в дверях своего дома, безмолвная, с огромными глазами, держась за окровавленный пах. По тонкой сорочке алой розой расплывалось пятно от лопнувшего чумного нарыва. Я подбежала к ней и заключила ее в объятья.
– Не бойся, милая! – воскликнула я. – Где твоя матушка?
Ничего не ответив, она обмякла у меня в руках. Я занесла ее обратно в полумрак дома. За ночь огонь в очаге потух, и в комнате было очень холодно. Мать Салли лежала на кровати, бледная, ледяная, мертвая вот уже много часов. Отец ее валялся на полу, сжимая руку жены, свисавшую с постели. Он весь горел и едва мог дышать, губы были в запекшейся корке. В деревянной колыбели у очага слабо мяукал младенец.
Могло ли за один день случиться сразу два больших горя? Могло, и даже больше. К заходу солнца смерть пришла в четыре дома, не различая, где стар, где млад, забирая детей и родителей одной и той же чудовищной рукой. Момпельоны метались от одной печальной сцены к другой, и, пока священник молился с умирающими, составлял завещания и утешал, где это было возможно, я помогала миссис Момпельон ходить за больными, кормить их и разыскивать родню, готовую взять на себя заботы о сиротах или тех, кто вот-вот осиротеет, – что было отнюдь не просто, особенно если ребенок уже хворал. Не сговариваясь, мы так поделили труды: мистер Момпельон занимался делами умирающих, а мы с его супругой заботились о живых.
В тот день мне поручено было всячески облегчать страдания детей Мастонов. Труп матери я подготовила к приходу могильщика. Для отца мало что можно было сделать. Он лежал без чувств, почти не дыша. Прибыв к дому с телегой и увидев, что мистер Мастон, если можно так выразиться, все еще жив, старик Джон Миллстоун выругался себе под нос. Должно быть, вид у меня был суровый, поскольку, стащив с головы грязную шляпу и вытерев лоб, он произнес:
– Простите, госпожа, но нынешние времена, они всех нас превратили в чудовищ. Как подумаю, что придется запрягать лошадь второй раз, когда достало бы и одного, просто плакать хочется, так я изнемог.
Я уговорила его присесть и пошла в свой дом за кружкой бульона, ведь столь тяжкий труд и впрямь не по силам старику. К тому времени, как бульон был подогрет и выпит, забирать можно было уже двоих мертвецов.
Слушая стук колес погребальной телеги, я приготовилась к безрадостной ночи, к бдению у смертного одра. Младенец едва держался за жизнь. Салли чихала и металась в жару. Ранним вечером в дверях показалась миссис Момпельон, лицо бледное и прозрачное, будто морозные узоры на стекле.
– Анна, – сказала она, – я только что от Хэнкоков. Их дом сегодня – обитель смерти. Младший сын, Свитин, уже умер, а Либ совсем плоха. Я знаю, прежде она была тебе дорога. Навести ее, если хочешь, а я посижу здесь.
Никакой другой повод не вынудил бы меня бросить детей и прибавить хлопот миссис Момпельон. Но размолвка с Либ терзала меня, как больной зуб, и я искала облегчения. Когда я добралась до фермы Хэнкоков, моя старая подруга уже впала в беспамятство. Я сидела у ее постели и гладила ее лицо, мечтая, чтобы она очнулась хоть на минутку и мы успели положить раздору конец. Но даже столь малого утешения дано мне не было. И безмолвное прощание с подругой детства лишь преумножило мою печаль.
Когда я возвратилась к Мастонам, чтобы сменить миссис Момпельон, время было уже позднее. Я была рада, что не задержалась у Хэнкоков еще дольше, ибо вскоре после ее ухода пошел снег, и, полагаю, она как раз успела добраться до тепла пасторского дома. Поднялась настоящая метель – такая, когда ветер трясет стены и свистит сквозь щели в каменной кладке. Я вновь развела огонь и укрыла детей всем, что только сумела найти. Обыкновенно мы боялись такой непогоды. Глядели в окна и гадали, много ли выпадет снега, сильно ли заметет наши узкие улочки и останутся ли проезжими дороги. Но теперь сугробы могли расти сколько угодно, мы в любом случае были отрезаны от мира.
Метель быстро отбушевала. После полуночи ветер стих, и в затянувшейся тишине умер младенец. Салли протянула еще почти день и зачахла с последними лучами холодного зимнего солнца. Омыв хилое тельце и завернув его в чистую простыню, я оставила ее одну до прихода Джона Миллстоуна.
– Прости, лапушка, – прошептала я. – Я бы посидела с тобой этой ночью, но я должна беречь силы для живых. Спи спокойно, ягненочек.
Почти в кромешной тьме я побрела домой, заглянув по пути в овчарню, чтобы подкинуть сена поредевшему стаду. Сама я есть не стала. Я залила остаток опия кипятком, добавила половину чашки верескового меда, чтобы не так горчило, и выпила напиток в постели. Той ночью в моих грезах горы дышали, как дремлющие чудовища, а ветер отбрасывал густую синюю тень. Крылатая лошадь несла меня по черному бархату неба, над мерцающими пустынями золотого стекла, через поля падающих звезд.
И вновь поутру я пробудилась в блаженной неге. И вновь упокоение продлилось недолго. На этот раз не ужасы внешнего мира возвратили меня в суровую действительность, а осознание – прямо в теплой постели, – что мой источник забвения иссяк. Разглядывая деревянные балки под потолком, я вспомнила, как в последний раз была в гостях у Гоуди, как свисавшие с потолка травы касались медвяно-золотых волос Энис. Наверняка среди пучков желтокорня и лопуха найдутся и маковые головки. А вдруг в шкафу стоят уже готовые настойки? Или опий в пузырьках, как тот, что я украла у миссис Момпельон? Я решила тотчас проверить, нельзя ли там чего-нибудь раздобыть.
Снег блестящей глазурью покрывал камни и деревья с наветренной стороны. Куры сгрудились в единственном уголке двора, не тронутом инеем, и каждая стояла на одной ноге, грея другую в своем пуху. Я набила сена в башмаки, чтобы ногам было тепло и сухо на заснеженной тропе. Небо нависало над землей, пепельно-серое, угрожая новым снегопадом. Пастбища превратились в мозаику из желтого жнивья на проталинах и залегшего в борозды белого снега. С возвышения видна была ферма Райли, где на поле все еще стояли стога, заплесневелые и бесполезные. По местному обычаю, укос можно везти домой не раньше, чем церковный колокол прозвенит над ним три воскресенья кряду. Но звон, проносившийся над этими стогами, был погребальным – и раздавался он не трижды. С последней жатвы миссис Хэнкок схоронила мужа, троих сыновей и одну невестку. Сегодня она погребет Свитина и Либ. Не в силах больше думать о ее страданиях, я вновь пустилась в путь, осторожно ступая по замерзшей почве и обходя топкую хлябь. И тут я заметила еще один дурной знак. В этот час из кузницы Ричарда Тэлбота всегда валил черный маслянистый дым. В такое тихое морозное утро дым застилал бы всю долину, словно темный туман. Однако горна никто не разжигал, и из кузницы не доносилось ни звука. Я обреченно побрела к Тэлботам, наперед зная, что меня ждет.
Дверь отворила Кейт Тэлбот, прижимая кулак к больной пояснице. Она носила под сердцем первенца и должна была разрешиться на Масленицу. Как я и ожидала, в доме пахло яблочной прелью. Запах этот, некогда приятный, нынче был так тесно связан с покоями больных, что опротивел до тошноты. Однако к нему примешивалось и что-то другое – душок паленого, уже подгнившего мяса. Ричард Тэлбот, первый силач на деревне, валялся в постели, хныча, как малое дитя, а пах его был обуглен, точно пригорелый окорок. Каленое железо прожгло кожу до мышцы, плоть позеленела, из раны сочился гной.
Я не могла оторвать взгляда от этого ужасного зрелища. Кейт в отчаянии всплеснула руками.
– Он сам потребовал, – хрипло прошептала она. – Две ночи назад он велел мне разжечь горн и докрасна раскалить кочергу. У меня не хватило духу прижечь нарыв, тогда он выхватил кочергу из моих рук и из последних сил вдавил ее в свою плоть. В ушах у меня до сих пор звучат его жуткие вопли. Анна, моему Ричарду доставалось и копытом, и молотом, он обжигался каленым железом и горячими углями. Но боль, что он испытал той ночью, была словно адское пламя. После он лежал в холодном поту, и целый час его била дрожь. Он сказал, если нарыв прижечь, то и зараза сгинет. Но ему стало только хуже, а я не умею ему помочь.
Я пробормотала пустые слова поддержки, сознавая, что к вечеру Ричард, вероятно, умрет – если не от чумы, то от гнойной раны.
Не зная, чем ее утешить, я оглядела комнату в поисках какой-нибудь работы. В доме было холодно. Из-за острых болей в спине Кейт могла носить лишь по одному полену за раз, и в очаге догорали последние уголья. Когда я возвратилась с вязанкой дров, Кейт склонялась над Ричардом, а возле его раны лежал треугольник пергамента. Она поспешно спрятала его, но я все-таки успела прочитать, что там написано. Это было заклинание, начертанное особым образом:
АБРАКАДАБРА
БРАКАДАБР
РАКАДАБ
АКАДА
КАД
А
– Кейт Тэлбот! – с упреком сказала я. – Только не говори, что веришь в эти глупости! (Лицо ее омрачилось, в глазах заблестели слезы.) Нет, Кейт… – Я тотчас пожалела, что была с ней резка, и нежно обняла ее. – Прости мои слова. Я знаю, ты это от безысходности.
– Ох, Анна… – всхлипнула она. – В глубине души я не верю в колдовство, но прежняя вера подвела меня, вот я и купила это заклинание. Ричард всегда был хорошим человеком. За что Господь наслал на него такие муки? Наши молитвы в церкви остались без ответа. И тогда мне стал нашептывать дьявол. «Коли Бог тебе не помогает, – сказал он, – позволь мне…»
Сперва она не признавалась, откуда взялся листок с заклинанием, – шарлатан, выманивший у нее шиллинг, посулил, что, проболтавшись, она навлечет на себя смертельное проклятье. Я попыталась убедить ее, что весь этот подлый трюк затевался ради того, чтобы она рассталась со своими деньгами. Наконец она сказала:
– Нет, Анна, никакой это не трюк. Черная – да, бесполезная – быть может, но то была настоящая магия. Ибо заклинание дал мне призрак Энис Гоуди.
– Чепуха! – воскликнула я. Но она была белее снега, падавшего за окном, а потому я мягко прибавила: – Отчего ты так в этом уверена?
– Вчера, когда я вышла во двор за поленом, сквозь ветер до меня донесся ее голос. Она сказала, что если я оставлю шиллинг на притолоке, наутро на его месте появится мощный защитный заговор.
– Полно, Кейт, Энис Гоуди умерла. Будь она жива – а как бы мне этого хотелось! – она не стала бы подсовывать людям бесполезные заклятья. Ты же знаешь, она была женщина практичная и врачевала при помощи обыкновенных трав и корений, потому как в своей мудрости знала их целебные свойства. Выброси этот листок, Кейт. И гони прочь глупые, ядовитые мысли. Ручаюсь тебе, рано или поздно обнаружится, что голос этот принадлежал кому-то из деревни – человеку жадному и бесчестному, но, несомненно, из плоти и крови.
Она неохотно разжала кулак, и листок плавно полетел вниз, на сложенные в очаге ветки. Я раздула угли, и пергамент занялся ярким пламенем.
– Ты приляг, а я пока похлопочу по хозяйству, – сказала я. – Отдохнешь, и на душе у тебя станет чуточку светлее.
Вся опухшая, она опустилась на постель возле мужа. Выйдя во двор за новой вязанкой дров, я услыхала жалобное мычанье из хлева. Корову так долго не доили, что вымя ее сделалось твердым как камень. Когда мои пальцы принесли ей долгожданное облегчение, бедная скотина поглядела на меня с благодарностью. Набрав яиц во дворе, я запекла их со створоженным молоком, чтобы Кейт было чем подкрепиться, когда проснется.
Сделав все, что было в моих силах, я продолжила путь. Пока я была у Тэлботов, поднялся лютый ветер, и всю дорогу слышно было, как с громкими хлопками трескается ледяная корка на черных ветвях деревьев. Во дворе у Гоуди снега намело по колено, и я с трудом пробиралась по сугробам. Возле двери я остановилась: было совестно вторгаться в жилище усопших. Пока я собиралась с духом, за шиворот мне капнула вода с крыши и ледяными пальцами обвила шею. Я долго возилась с разбухшей от влаги дверью, руки озябли и не слушались. Наконец мне удалось ее приотворить. Мимо прошмыгнуло что-то серое – так быстро и внезапно, что я вздрогнула и прижалась к сырым доскам. Но это был всего-навсего кот Гоуди. Запрыгнув на крышу, он стал шипеть и орать, недовольный моим вторжением. Я налегла на дверь и толкала ее, пока через получившуюся щель не удалось протиснуться внутрь. Затем я ступила в темноту. По лицу что-то прошуршало, и я тихонько вскрикнула, но это оказалась лишь ветка таволги, выбившаяся из пучка у двери.
Ветер гулял по дому, вздыхая и шепча сотней призрачных голосов. Меня затрясло, но я сказала себе, что это от холода. Стекла были Гоуди не по средствам, и в домишке имелось всего одно окошко под крышей, которое с первыми осенними заморозками заделывали камышом. Я промокла до нитки и мне хотелось поскорее разжечь огонь – как для света, так и для тепла, – но в комнате с закоптелыми стенами стояла такая тьма, что пришлось на ощупь искать кремень и огниво. И даже когда я нашла их, из-за дрожи в руках никак не получалось высечь искру.
И тут сзади вспыхнул свет.
– Отойди от очага, Анна.