– На кудыкину гору! – откликнулось с третьей. – По кривому забору!
– Посмотреть на обжору!
– Или выпить кагору!
– Или слопать рокфору!
И вот уже сумрак наполнился голосами, смешками, вздохами.
– Налупить сутенеру!
– А еще – прокурору!
– А еще – полотеру!
– Без понта и фурору!
– Цыть! – рявкнула привратница где-то у подножия лестницы.
Напрягая зрение и ощупывая пространство перед собой, Деев ринулся за Белой – сквозь толпу мальчишек, рассевшихся на ступенях. Ладони его скользили по стриженым головам, голени – по чьим-то плечам и спинам. Больше всего боялся наступить на кого-нибудь, но детские тела были много быстрее – сами раздавались в стороны, открывая дорогу, как стая мальков рассыпается при виде приближающейся крупной рыбы.
Чем выше поднимался Деев, тем светлее делалось вокруг и тем плотнее становилась толпа. Скоро лестница разделилась на два рукава, каждый круто изгибался – один налево, другой направо – и вел на второй этаж. Здесь уже можно было разглядеть глаза – карие, рыжие, черные, синие, цвета травы, – они с любопытством таращились отовсюду. Пацанята были мелкие и стриженные как на подбор. У одного, кажется, не было уха; но, может, это только почудилось в потемках.
Второй этаж распахивался на две стороны просторным коридором. Широкие двери – когда-то ярко-белые, в золотых вензелях, а ныне облупившиеся до темного дерева – вели во внутренние пространства. Из глубины коридора уже спешила к гостям крошечная дама в очках, по виду сотрудница приемника. Но Белая – не дожидаясь женщины, а словно даже вопреки ее торопливости – распахнула центральные двери и решительно вошла внутрь. Деев, сгорая от неловкости, шагнул следом. Не одному же ему объясняться за нахальное вторжение?
Вошел – и обомлел: это был бальный зал. Сквозь огромные окна – почти все они имели целые стекла, и только некоторые были заделаны тряпками – щедро лился дневной свет. Потолок был высок необычайно – пришлось заломить шею, чтобы обозреть гигантскую многоярусную люстру размером с паровоз (лампочки-свечи разбиты все до единой, а бронзовые загогулины целы). От люстры волнами разбегались по потолку гипсовые цветы и черные трещины. Там же, в вышине, парил огражденный белыми перилами оркестровый балкон, от него тянулись вниз обшарпанные, но все еще изящные колонны.
Великое это пространство было забито ребятней до такой степени, что напоминало зал ожидания на вокзале. Подоконники устланы тряпьем и превращены в места для спанья; на каждом теснились по трое-четверо мальчуганов, иногда вповалку. Лежанками же служили и ящики, и чемоданы, и набитые чем-то мешки, и составленные вплотную и притрушенные сеном стопки книг – они тянулись по паркету длиннющими рядами (книги были дорогие, в обложках из кожи или нарядного картона, очевидно, собрания сочинений). Кому не хватило спальных или сидячих мест, лежали прямо на полу, покрывая его плотным шевелящимся слоем грязновато-бледных конечностей и тощих лиц.
На вошедших никто не обратил внимания: обитатели приемника глазели в окна, резались в карты, болтали, дрыхли, выкусывали вшей, просто таращились бездумно в потолок. Никогда еще Деев не видел столько детей, собранных вместе. От обилия голых пяток и одинаковых, стриженных наголо затылков зарябило в глазах. Гул голосов заполнил уши:
– Не впервой нам было собачатину лопать – бывальщина! И ничего, натрескались от пуза, не померли…
– Мать моя тогда при смерти была, ей уже земля коготки свои черные показала…
– Что ты, паря, меня исповедуешь?! Захочется – тебя не спросится. Мы уже пальцы мазаные, сплетуем – блоха не учует…
– О пресвятая дева, мати Господа, царица небесе и земли! Вонми многоболезненному моему воздыханию…
– Кормят-то и здесь паршиво: ешь – вода, пей – вода, срать не будешь никогда…
– Да твой Мозжухин против моего Дугласа Фэрбенкса – мышь против слона!..
– Когда станут меня драть, вспомню милым словом мать…
– Эх, говорю ей, сестрица, больно важно вы едите, ну прямо как Ленин…
– Товарищи! Вы от Наркомпроса?
Женщина в очках запыхалась от короткой пробежки (вблизи Деев увидел, что уложенные в пук жидкие волосы ее совершенно седые, а худоба организма уже не молодая, а старческая). Но Белая и не думала останавливаться – стремительно шагала между раскинувшимися по полу мальчишескими телами, вертя головой во все стороны.
– Моя фамилия Шапиро. – Женщина обогнала Деева и кое-как приспособилась к быстрому ходу Белой, затрусила рядом, пытаясь заглянуть в лицо странной гостье. – Заведующая Шапиро.
– Общая численность детей в приемнике? – Белая заговорила крайне суровым тоном, словно заранее обвиняя за любой ответ.
– Четыреста пятьдесят человек. – Заведующая на ходу сдернула очки и протерла о подол вязаной кофты, видно, надеясь через чистые линзы лучше рассмотреть пришелицу. – Но после обеда будет больше, ждем обоза с Елабуги.
– Из них здоровых?
– Смотря кого называть здоровыми. В лазарете и на карантине – сорок семь детей… – Лицо заведующей выражало все большее смятение, а дыхание становилось все резче от быстрой ходьбы. – Или вы от Наркомздрава?
Неправильно было заставлять пожилого человека так спешить. Понимала ли это Белая? Кажется, нет – не понимала. Или наоборот – понимала прекрасно?
– Из общего количества здоровых – сколько детей старше пяти лет?
– Около двух третей… Но позвольте… все же узнать… – Шапиро уже с трудом переводила дух. – Товарищ?..
Дееву стало стыдно.
– Белая, – представил он спутницу. – Комиссар Белая из Деткомиссии.
– Деткомиссия! – воссияла мгновенно Шапиро, позабыв про одышку. – Наконец-то вы о нас вспомнили! Мы же без вас гибнем, гибнем… Что вы же не предупредили? Я бы и цифры все свела, и перечень вопросов составила, чтобы не впопыхах…
– А вы не торопитесь. – Белая разглядывала окна и простенки между ними: дождь снаружи усилился, и по обшарпанной штукатурке уже бежали на паркет крупные капли.
Разглядывала не просто так: давала понять, что видит и порицает. Удивительная все же манера не только слова свои, но и жесты, и даже молчаливые взгляды превращать в укор! Не женщина – ехидна.
– Ну, во-первых, конечно, помещения, – начала Шапиро вдохновенно. – Вы же сами видите, в каких мы условиях! Они в Наркомпросе считают, что дали нам дворец – и все, дело сделано! А жить в этом дворце – как? Об этом они подумали? Учиться – как? А спать? А болеть? В таких условиях детям не место.
– И правда, – поддакнул Деев (уж очень хотелось помочь бедной заведующей). – Кровати-то где?
– В Дворянском собрании не спали, товарищ. – Шапиро назидательно мотнула головой. – Здесь балы танцевали и пиры пировали. Вот самая приличная наша кровать.
Она хлопнула ладонью по уличной скамейке, явно принесенной из какого-то парка: на ней копошилась куча малышни, укрытая шелковой скатертью с кистями – засаленной донельзя и давно утратившей цвет.
– А у меня что ни день, то новый обоз! И куда их селить, всех эвакуированных? – Шапиро трагически раскинула худенькие старушечьи ручки и мгновенно сделалась похожа на испуганного паучка. – А еще каждый день – подкидыши. Мы уже и объявление на дверь вешали: “Большая просьба всех младенцев нести сразу в Дом малютки!” И адрес указывали. Но мамаши пошли то ли неграмотные, то ли упрямые: каждое утро на ступенях – один-два кукушонка, а то все три…
Деев почувствовал на себе чей-то взгляд. Обернулся – через стекла многостворчатой балконной двери смотрели на него несколько гипсовых статуй; верно, их вынесли на балкон за ненужностью. У некоторых были отбиты носы. По неподвижным лицам статуй струилась дождевая вода.
– …А еще же каждый день – самоход, человек по десять-пятнадцать. Идут и идут, идут и идут. И ведь не только Татария идет – сюда и Чувашия идет, и Мордовия идет, и немцы из-под Саратова идут, на днях вот Калмыкия пришла. Подростка, положим, я не впущу. А малыша-трехлетку? Сердца не хватит отказать.
– Это вы от излишней сердечности окна железом заколотили? – Обойдя зал, Белая развернулась и энергично зашагала к выходу, словно была здесь хозяйкой и сама вела гостей по учреждению.
Неприятно было – аж челюсти хрустнули – от резкости тона и грубости поведения спутницы. Не детский комиссар, а фельдфебель на плацу!
– Ну зачем вы так? – Шапиро едва поспевала за Белой. – Первый этаж и подвалы нежилые вовсе, там даже скот держать нельзя: зимой на стенах иней с палец толщиной, а весной и осенью воды по колено. Окна-то без стекол, с самой войны. И камины не работают, и канализация забита. Вот если бы Деткомиссия помогла…
Странный протяжный звук прервал разговор: несся откуда-то сверху, из-под потолка – Дееву показалось в первый миг, что это сирена. Но нет, это ребенок выл – не плакал, а именно выл – отчаянно и долго, лишь изредка прерываясь для вдоха и поскуливая. Даже Белая остановилась и обернулась на звук. Заведующая, однако, только рукой махнула устало:
– Не обращайте внимания, это Сеня-чувашин. Скоро успокоится.
* * *
Вой не спадал – и пока гости покидали бальный зал, и пока шли по коридору, и пока заходили в соседнюю комнату. Шапиро прикрыла двери, чтобы звук не мешал, – голос проникал и сквозь стены.
Но едва попав в новое пространство, Деев позабыл про Сеню, так ошеломил его этот следующий зал. Вероятно, когда-то это была парадная столовая. Сейчас ее населяли девочки. Здесь были те же самодельные лежанки – из книг, обломков мебели, картонных коробок, та же скученность и теснота, те же костлявые тела и босые ноги – уже не мальчишеские, а девчачьи. А над всем этим царила еда.
Потолок был расписан ярко и щедро, с какой-то чрезвычайной натуральностью. По периметру – виноградные листья, поверх красовались огромные, подсвеченные солнечными лучами гроздья. Тут же рассыпались и розовые яблоки, и почти прозрачные на свет медовые груши. По горам абрикосов и персиков порхали бабочки, а лимоны с наполовину снятой кожурой влажно блестели и едва не капали соком.
Стены – гигантские картины. Жареная дичь, бледно-розовые в разрезе окорока, устрицы, надщипанный хлеб и ополовиненные бокалы с вином – все это было немыслимых размеров и в прекрасном состоянии: ни трещины, ни плесень не брали это мощное изобилие – фрески сияли, будто написанные вчера.
Здесь было очень тихо: придавленные невероятным пространством, девочки лежали смирно, беседовали еле слышно (даже Сеня-чувашин перестал кричать). Деев заметил, как одна пыталась отколупнуть кусочек нарисованного мяса со стены, но не сумела: слой краски был толст и крепок, а девчоночий пальчик – слаб.
Хотел было задать вопрос, но только крякнул досадливо, осматривая раскинувшуюся над головой фруктовую тучу.
– Говорю же, нет помещений, – вздохнула Шапиро.
– А нельзя ли как-нибудь замазать эти… – Деев поморщился, подыскивая слово, – …художества?
– Чем? Углем? У меня и того нет.
– С помещениями понятно, – прервала их Белая. – Что еще беспокоит?
На гладком красивом лице ее Деев не заметил и следа волнения: комиссар взирала на бушующее вокруг кулинарное безумие и съежившихся под ним детей совершенно спокойно. Странное она все же имела душевное устройство: то вскипает на ровном месте, а то сухарь сухарем, словно и не сердце в груди, а кусок замороженной рыбы. Протекающие стены и забитые фанерой окна, значит, ее волнуют. А му́ки детей, живущих в окружении нарисованной еды, – нет?
– Во-вторых, конечно, питание, – с готовностью откликнулась Шапиро, указывая сухонькими лапками на живописные продукты. – Я все понимаю: разруха, голод, время тяжелое. Но зачем же мы их эвакуируем, если накормить не можем? Рубль в неделю на ребенка – где это видано? Чем я накормлю его на рубль? Мельничной пылью? Шелухой овсяной? А ведь его не только кормить нужно – еще и лечить, и согревать. Это уже в-третьих.
Она кивнула на камин в углу – широченный, из чугуна и мрамора, – у подножия которого валялось несколько обломанных веток и рваные газеты. В каминной пасти стояло жестяное ведро, куда из дымохода капала изредка вода – верно, от идущего снаружи дождя.
– Дворец… – Морщинистые щечки Шапиро зарумянились от возмущения, да и вся она, кажется, разгорячилась от этого разговора; кофта ее распахнулась, движения сделались размашистей. – Они в Наркомпросе подумали, сколько дров нужно, чтобы дворец этот хотя бы раз протопить? У нас зимой по бальному залу поземка кружит!
Внезапно Деев почувствовал, что озяб за проведенные в приемнике полчаса: пожалуй, здесь было ничуть не теплее, чем на улице. Написанные на потолке солнечные лучи – не грели.
– Ну, дрова-то стребовать легче, чем деньги или помещения. – Белая опять перешла на прокурорский тон.
– Просила! Всю бумагу на них извела!
– Значит, надо было не писать, а прийти в соцвос, к заведующему, и не выпускать его из кабинета, пока не даст пару обозов с дровами. Заточенный карандаш этой сволочи вот сюда приставить, – Белая ткнула себя пальцем в то место, где у мужчин обычно выпирает кадык, – а второй карандаш в руку ему сунуть: пусть подписывает! И пригрозить, что иначе в ЧК пожалуетесь – на его халатность и вражеское отношение к детям!
По какой-то особенной прозвучавшей ноте понял Деев: комиссар поступала так сама, и, возможно, не раз. Шапиро же только захлопала беспомощно близорукими глазками, не отвечая на смелое предложение, и лишь пару мгновений спустя продолжила, словно все еще надеялась на сочувствие:
– Далее, конечно, гигиена – ее у нас просто нет. Ни бани, ни дезокамеры – принимаем детей через ванну, одну на десятерых. И один же кусок мыла – на десятерых. А если вдруг чесотка? Или парша!? Мне даже подумать страшно…
– Да перестаньте вы уже бояться и жаловаться! – Белая так возвысила голос, что Шапиро вздрогнула, а девочки испуганно уставились на скандалящих взрослых. – Придите в Наркомздрав и тресните кулаком по столу! И вывалите им на этот же стол пригоршню вшей покрупнее – как сувенир от немытых детей. Будут вам быстро и дезокамера, и мыло, и зубной порошок! – Она развернулась возмущенно и направилась к двери.
Всё делала, думал Деев. Всё это Белая делала: и кулаком стучала, и вшей на стол сыпала. А может, и не на стол – начальству этому несчастному за шиворот. С такой станется: не человек – гангрена в юбке. А он-то – дурак! – на ресницы ее пялился да на колени красивые. И угораздило же его попасть с ней в один эшелон!
– Посмотреть на обжору!
– Или выпить кагору!
– Или слопать рокфору!
И вот уже сумрак наполнился голосами, смешками, вздохами.
– Налупить сутенеру!
– А еще – прокурору!
– А еще – полотеру!
– Без понта и фурору!
– Цыть! – рявкнула привратница где-то у подножия лестницы.
Напрягая зрение и ощупывая пространство перед собой, Деев ринулся за Белой – сквозь толпу мальчишек, рассевшихся на ступенях. Ладони его скользили по стриженым головам, голени – по чьим-то плечам и спинам. Больше всего боялся наступить на кого-нибудь, но детские тела были много быстрее – сами раздавались в стороны, открывая дорогу, как стая мальков рассыпается при виде приближающейся крупной рыбы.
Чем выше поднимался Деев, тем светлее делалось вокруг и тем плотнее становилась толпа. Скоро лестница разделилась на два рукава, каждый круто изгибался – один налево, другой направо – и вел на второй этаж. Здесь уже можно было разглядеть глаза – карие, рыжие, черные, синие, цвета травы, – они с любопытством таращились отовсюду. Пацанята были мелкие и стриженные как на подбор. У одного, кажется, не было уха; но, может, это только почудилось в потемках.
Второй этаж распахивался на две стороны просторным коридором. Широкие двери – когда-то ярко-белые, в золотых вензелях, а ныне облупившиеся до темного дерева – вели во внутренние пространства. Из глубины коридора уже спешила к гостям крошечная дама в очках, по виду сотрудница приемника. Но Белая – не дожидаясь женщины, а словно даже вопреки ее торопливости – распахнула центральные двери и решительно вошла внутрь. Деев, сгорая от неловкости, шагнул следом. Не одному же ему объясняться за нахальное вторжение?
Вошел – и обомлел: это был бальный зал. Сквозь огромные окна – почти все они имели целые стекла, и только некоторые были заделаны тряпками – щедро лился дневной свет. Потолок был высок необычайно – пришлось заломить шею, чтобы обозреть гигантскую многоярусную люстру размером с паровоз (лампочки-свечи разбиты все до единой, а бронзовые загогулины целы). От люстры волнами разбегались по потолку гипсовые цветы и черные трещины. Там же, в вышине, парил огражденный белыми перилами оркестровый балкон, от него тянулись вниз обшарпанные, но все еще изящные колонны.
Великое это пространство было забито ребятней до такой степени, что напоминало зал ожидания на вокзале. Подоконники устланы тряпьем и превращены в места для спанья; на каждом теснились по трое-четверо мальчуганов, иногда вповалку. Лежанками же служили и ящики, и чемоданы, и набитые чем-то мешки, и составленные вплотную и притрушенные сеном стопки книг – они тянулись по паркету длиннющими рядами (книги были дорогие, в обложках из кожи или нарядного картона, очевидно, собрания сочинений). Кому не хватило спальных или сидячих мест, лежали прямо на полу, покрывая его плотным шевелящимся слоем грязновато-бледных конечностей и тощих лиц.
На вошедших никто не обратил внимания: обитатели приемника глазели в окна, резались в карты, болтали, дрыхли, выкусывали вшей, просто таращились бездумно в потолок. Никогда еще Деев не видел столько детей, собранных вместе. От обилия голых пяток и одинаковых, стриженных наголо затылков зарябило в глазах. Гул голосов заполнил уши:
– Не впервой нам было собачатину лопать – бывальщина! И ничего, натрескались от пуза, не померли…
– Мать моя тогда при смерти была, ей уже земля коготки свои черные показала…
– Что ты, паря, меня исповедуешь?! Захочется – тебя не спросится. Мы уже пальцы мазаные, сплетуем – блоха не учует…
– О пресвятая дева, мати Господа, царица небесе и земли! Вонми многоболезненному моему воздыханию…
– Кормят-то и здесь паршиво: ешь – вода, пей – вода, срать не будешь никогда…
– Да твой Мозжухин против моего Дугласа Фэрбенкса – мышь против слона!..
– Когда станут меня драть, вспомню милым словом мать…
– Эх, говорю ей, сестрица, больно важно вы едите, ну прямо как Ленин…
– Товарищи! Вы от Наркомпроса?
Женщина в очках запыхалась от короткой пробежки (вблизи Деев увидел, что уложенные в пук жидкие волосы ее совершенно седые, а худоба организма уже не молодая, а старческая). Но Белая и не думала останавливаться – стремительно шагала между раскинувшимися по полу мальчишескими телами, вертя головой во все стороны.
– Моя фамилия Шапиро. – Женщина обогнала Деева и кое-как приспособилась к быстрому ходу Белой, затрусила рядом, пытаясь заглянуть в лицо странной гостье. – Заведующая Шапиро.
– Общая численность детей в приемнике? – Белая заговорила крайне суровым тоном, словно заранее обвиняя за любой ответ.
– Четыреста пятьдесят человек. – Заведующая на ходу сдернула очки и протерла о подол вязаной кофты, видно, надеясь через чистые линзы лучше рассмотреть пришелицу. – Но после обеда будет больше, ждем обоза с Елабуги.
– Из них здоровых?
– Смотря кого называть здоровыми. В лазарете и на карантине – сорок семь детей… – Лицо заведующей выражало все большее смятение, а дыхание становилось все резче от быстрой ходьбы. – Или вы от Наркомздрава?
Неправильно было заставлять пожилого человека так спешить. Понимала ли это Белая? Кажется, нет – не понимала. Или наоборот – понимала прекрасно?
– Из общего количества здоровых – сколько детей старше пяти лет?
– Около двух третей… Но позвольте… все же узнать… – Шапиро уже с трудом переводила дух. – Товарищ?..
Дееву стало стыдно.
– Белая, – представил он спутницу. – Комиссар Белая из Деткомиссии.
– Деткомиссия! – воссияла мгновенно Шапиро, позабыв про одышку. – Наконец-то вы о нас вспомнили! Мы же без вас гибнем, гибнем… Что вы же не предупредили? Я бы и цифры все свела, и перечень вопросов составила, чтобы не впопыхах…
– А вы не торопитесь. – Белая разглядывала окна и простенки между ними: дождь снаружи усилился, и по обшарпанной штукатурке уже бежали на паркет крупные капли.
Разглядывала не просто так: давала понять, что видит и порицает. Удивительная все же манера не только слова свои, но и жесты, и даже молчаливые взгляды превращать в укор! Не женщина – ехидна.
– Ну, во-первых, конечно, помещения, – начала Шапиро вдохновенно. – Вы же сами видите, в каких мы условиях! Они в Наркомпросе считают, что дали нам дворец – и все, дело сделано! А жить в этом дворце – как? Об этом они подумали? Учиться – как? А спать? А болеть? В таких условиях детям не место.
– И правда, – поддакнул Деев (уж очень хотелось помочь бедной заведующей). – Кровати-то где?
– В Дворянском собрании не спали, товарищ. – Шапиро назидательно мотнула головой. – Здесь балы танцевали и пиры пировали. Вот самая приличная наша кровать.
Она хлопнула ладонью по уличной скамейке, явно принесенной из какого-то парка: на ней копошилась куча малышни, укрытая шелковой скатертью с кистями – засаленной донельзя и давно утратившей цвет.
– А у меня что ни день, то новый обоз! И куда их селить, всех эвакуированных? – Шапиро трагически раскинула худенькие старушечьи ручки и мгновенно сделалась похожа на испуганного паучка. – А еще каждый день – подкидыши. Мы уже и объявление на дверь вешали: “Большая просьба всех младенцев нести сразу в Дом малютки!” И адрес указывали. Но мамаши пошли то ли неграмотные, то ли упрямые: каждое утро на ступенях – один-два кукушонка, а то все три…
Деев почувствовал на себе чей-то взгляд. Обернулся – через стекла многостворчатой балконной двери смотрели на него несколько гипсовых статуй; верно, их вынесли на балкон за ненужностью. У некоторых были отбиты носы. По неподвижным лицам статуй струилась дождевая вода.
– …А еще же каждый день – самоход, человек по десять-пятнадцать. Идут и идут, идут и идут. И ведь не только Татария идет – сюда и Чувашия идет, и Мордовия идет, и немцы из-под Саратова идут, на днях вот Калмыкия пришла. Подростка, положим, я не впущу. А малыша-трехлетку? Сердца не хватит отказать.
– Это вы от излишней сердечности окна железом заколотили? – Обойдя зал, Белая развернулась и энергично зашагала к выходу, словно была здесь хозяйкой и сама вела гостей по учреждению.
Неприятно было – аж челюсти хрустнули – от резкости тона и грубости поведения спутницы. Не детский комиссар, а фельдфебель на плацу!
– Ну зачем вы так? – Шапиро едва поспевала за Белой. – Первый этаж и подвалы нежилые вовсе, там даже скот держать нельзя: зимой на стенах иней с палец толщиной, а весной и осенью воды по колено. Окна-то без стекол, с самой войны. И камины не работают, и канализация забита. Вот если бы Деткомиссия помогла…
Странный протяжный звук прервал разговор: несся откуда-то сверху, из-под потолка – Дееву показалось в первый миг, что это сирена. Но нет, это ребенок выл – не плакал, а именно выл – отчаянно и долго, лишь изредка прерываясь для вдоха и поскуливая. Даже Белая остановилась и обернулась на звук. Заведующая, однако, только рукой махнула устало:
– Не обращайте внимания, это Сеня-чувашин. Скоро успокоится.
* * *
Вой не спадал – и пока гости покидали бальный зал, и пока шли по коридору, и пока заходили в соседнюю комнату. Шапиро прикрыла двери, чтобы звук не мешал, – голос проникал и сквозь стены.
Но едва попав в новое пространство, Деев позабыл про Сеню, так ошеломил его этот следующий зал. Вероятно, когда-то это была парадная столовая. Сейчас ее населяли девочки. Здесь были те же самодельные лежанки – из книг, обломков мебели, картонных коробок, та же скученность и теснота, те же костлявые тела и босые ноги – уже не мальчишеские, а девчачьи. А над всем этим царила еда.
Потолок был расписан ярко и щедро, с какой-то чрезвычайной натуральностью. По периметру – виноградные листья, поверх красовались огромные, подсвеченные солнечными лучами гроздья. Тут же рассыпались и розовые яблоки, и почти прозрачные на свет медовые груши. По горам абрикосов и персиков порхали бабочки, а лимоны с наполовину снятой кожурой влажно блестели и едва не капали соком.
Стены – гигантские картины. Жареная дичь, бледно-розовые в разрезе окорока, устрицы, надщипанный хлеб и ополовиненные бокалы с вином – все это было немыслимых размеров и в прекрасном состоянии: ни трещины, ни плесень не брали это мощное изобилие – фрески сияли, будто написанные вчера.
Здесь было очень тихо: придавленные невероятным пространством, девочки лежали смирно, беседовали еле слышно (даже Сеня-чувашин перестал кричать). Деев заметил, как одна пыталась отколупнуть кусочек нарисованного мяса со стены, но не сумела: слой краски был толст и крепок, а девчоночий пальчик – слаб.
Хотел было задать вопрос, но только крякнул досадливо, осматривая раскинувшуюся над головой фруктовую тучу.
– Говорю же, нет помещений, – вздохнула Шапиро.
– А нельзя ли как-нибудь замазать эти… – Деев поморщился, подыскивая слово, – …художества?
– Чем? Углем? У меня и того нет.
– С помещениями понятно, – прервала их Белая. – Что еще беспокоит?
На гладком красивом лице ее Деев не заметил и следа волнения: комиссар взирала на бушующее вокруг кулинарное безумие и съежившихся под ним детей совершенно спокойно. Странное она все же имела душевное устройство: то вскипает на ровном месте, а то сухарь сухарем, словно и не сердце в груди, а кусок замороженной рыбы. Протекающие стены и забитые фанерой окна, значит, ее волнуют. А му́ки детей, живущих в окружении нарисованной еды, – нет?
– Во-вторых, конечно, питание, – с готовностью откликнулась Шапиро, указывая сухонькими лапками на живописные продукты. – Я все понимаю: разруха, голод, время тяжелое. Но зачем же мы их эвакуируем, если накормить не можем? Рубль в неделю на ребенка – где это видано? Чем я накормлю его на рубль? Мельничной пылью? Шелухой овсяной? А ведь его не только кормить нужно – еще и лечить, и согревать. Это уже в-третьих.
Она кивнула на камин в углу – широченный, из чугуна и мрамора, – у подножия которого валялось несколько обломанных веток и рваные газеты. В каминной пасти стояло жестяное ведро, куда из дымохода капала изредка вода – верно, от идущего снаружи дождя.
– Дворец… – Морщинистые щечки Шапиро зарумянились от возмущения, да и вся она, кажется, разгорячилась от этого разговора; кофта ее распахнулась, движения сделались размашистей. – Они в Наркомпросе подумали, сколько дров нужно, чтобы дворец этот хотя бы раз протопить? У нас зимой по бальному залу поземка кружит!
Внезапно Деев почувствовал, что озяб за проведенные в приемнике полчаса: пожалуй, здесь было ничуть не теплее, чем на улице. Написанные на потолке солнечные лучи – не грели.
– Ну, дрова-то стребовать легче, чем деньги или помещения. – Белая опять перешла на прокурорский тон.
– Просила! Всю бумагу на них извела!
– Значит, надо было не писать, а прийти в соцвос, к заведующему, и не выпускать его из кабинета, пока не даст пару обозов с дровами. Заточенный карандаш этой сволочи вот сюда приставить, – Белая ткнула себя пальцем в то место, где у мужчин обычно выпирает кадык, – а второй карандаш в руку ему сунуть: пусть подписывает! И пригрозить, что иначе в ЧК пожалуетесь – на его халатность и вражеское отношение к детям!
По какой-то особенной прозвучавшей ноте понял Деев: комиссар поступала так сама, и, возможно, не раз. Шапиро же только захлопала беспомощно близорукими глазками, не отвечая на смелое предложение, и лишь пару мгновений спустя продолжила, словно все еще надеялась на сочувствие:
– Далее, конечно, гигиена – ее у нас просто нет. Ни бани, ни дезокамеры – принимаем детей через ванну, одну на десятерых. И один же кусок мыла – на десятерых. А если вдруг чесотка? Или парша!? Мне даже подумать страшно…
– Да перестаньте вы уже бояться и жаловаться! – Белая так возвысила голос, что Шапиро вздрогнула, а девочки испуганно уставились на скандалящих взрослых. – Придите в Наркомздрав и тресните кулаком по столу! И вывалите им на этот же стол пригоршню вшей покрупнее – как сувенир от немытых детей. Будут вам быстро и дезокамера, и мыло, и зубной порошок! – Она развернулась возмущенно и направилась к двери.
Всё делала, думал Деев. Всё это Белая делала: и кулаком стучала, и вшей на стол сыпала. А может, и не на стол – начальству этому несчастному за шиворот. С такой станется: не человек – гангрена в юбке. А он-то – дурак! – на ресницы ее пялился да на колени красивые. И угораздило же его попасть с ней в один эшелон!