Вот и уезжал из Казани – как в пропасть прыгал. На шее – пять сотен детей: четыре сотни мальчиков и одна – девочек; из них два десятка малышей-малолеток и столько же лежачих; инвалидов и опухших – еще две дюжины. Да сосунок пары дней от роду (в складки алой пеленки Деев не заглядывал – было ли дитя мужского или женского пола, не знал). Либо исхитрится Деев их прокормить – либо нет. Либо приземлится на дне пропасти, цел и невредим, с невредимым же грузом на шее, – либо нет.
Везти этот груз – сперва на запад, по приволжским лесам, до Арзамаса. Затем на юг и восток, до Аральского моря. Потом опять на юг: через пустыни Кызыл-Кума и Голодную степь, до самого Ташкента. Оттуда обратно на запад – мимо хребтов Чимгана и Зерафшана, до Самарканда.
Две недели. Четыре тысячи верст.
Все было у Деева: и эшелон, и тендер с углем, и даже собственный лазарет. И мандат с печатями был, и револьвер в кармане. Еды только – не было.
Не добудет ее Деев – и дети умрут. Поголодать можно пару дней, но пару недель без пищи здоровым ребятам не выдержать, больным и лежачим – тем более. А если заминка в пути – поломка паровоза или иное происшествие? Две недели легко обернутся тремя…
А ведь выйдет – Деев сам виноват, кругом, во всем. Что взял инвалидов на место здоровых детей. Что отправился в дорогу без должного питательного фонда. И даже в том, что младенца в красной пеленке с собой прихватил. Неужели же надо было оставить умирать на оркестровом балконе Сеню, Пчелку, Долгоносика, Утюжка? Или задержать отправку поезда в ожидании продуктов – на день, два, неделю, месяц? Или сбросить с вагонной ступени на землю сосунка… Но – кому объяснишь? Перед кем оправдаешься? Никому. Ни перед кем.
Кто-то должен был вывезти детей из голодного города. Взять на себя – на шею себе повесить, на совесть свою положить эти пять сотен детских душ – на все время пути. Деев и взял. И только теперь, сидя в штабном купе санитарного эшелона, осознал, как сильно боится – до ломоты в скулах. И выбора у него теперь нет. Он должен прокормить этих детей – ужом извиться, расшибиться в слякоть, а прокормить.
* * *
Не купе, а будуар в доме терпимости! На стенах – цветы. На обивке диванной – опять цветы. На потолке и то целая лужайка распустилась. Канделябры из стен узорчатые. Столик для письма лаковый. Занавески бархатные, в густой бахроме из шелка. А у столика – пуф-табурет на львиных ножках с цветочной, конечно же, обойкой, прикручен к полу накрепко – не отодрать.
До отправления изучать обстановку было недосуг: закинули Деев с Белой вещи – он в одно купе, она в соседнее – и разбежались по делам. Сейчас же он смотрел на все эти лепестки-бутоны и чуть не задыхался от их обилия и кучерявости. Открыл спрятанную под столом створку – в нише сверкнуло что-то светлое, изящное. Ваза? Ночной горшок. Этот не в цветах – в райских птицах. Хлопнул Деев с досады дверцей, а делать нечего: вот оно, обиталище на полмесяца пути.
Два штабных купе – одно для начальника эшелона, второе для комиссара – остались нетронуты плотниками во время переделки. Когда-то это были семейные апартаменты: каждое помещение имело выход в коридор, между собой же они соединялись деревянной дверцей-гармошкой. От мысли о бывшем предназначении этой дверцы у Деева теплели щеки. Пожалуй, не станет он ею пользоваться, а ходить к Белой будет через коридор, как все остальные, – если вообще будет. Лучше пусть она сама к нему ходит: все же Деев – начальник эшелона. И стучит перед этим пусть – негромко, уважительно, – как и полагается при входе в начальственный кабинет…
Подпрыгнул пару раз на пружинном сиденье, проверяя упругость дивана. Отер ладонью запотевшее окно: за стеклом плыли паровозные облака, сквозь них мелькала потемневшая от дождей сосновая зелень. Провел рукою по скользкой на ощупь ткани обоев. И сам не заметил, как оказался у гармошки.
За створками – тишина. Где-то в коридоре сквозь грохот колес и лязганье металла слышно младенческое тявканье (сразу после отбытия Деев отдал кукушонка Фатиме, чтобы укачала и успокоила). И поскрипывание вагона слышно, и чуханье паровика далеко впереди. А комиссара – не слышно. Обдумывает, как избавиться от мягкосердечного командира? Уже строчит жалобу?
Щелк! Створки сложились резко и отъехали в сторону, едва не ударив Деева по приложенному к дверце уху. В проеме – Белая.
– Давайте договариваться, Деев, как нам дальше жить, – говорит. – Вместе жить. Ехать не близко, пару недель в пути промаемся. Без договора – никак.
Сконфуженный, он попятился в сторону, и комиссар без колебаний шагнула внутрь, как к себе домой.
– Вы человек мягкий, даже трепетный. – Она решительно заняла середину дивана, откинулась на спинку и по-хозяйски закинула ногу на ногу. – Вам к детям нельзя.
Не желая ютиться на диванном уголке или стоять перед комиссаром, как провинившийся ученик перед учителем, Деев потоптался немного на месте, а затем опустился на пуф у приоконного столика. Пуф был низкий, пружины под обивкой ходили ходуном – того и гляди сбросят: ноги пришлось расставить шире, а руками упереться в колени, да так и сидеть раскорякой перед удобно расположившейся Белой.
Та оглядывала усыпанные растительностью потолок и стены – без любопытства, но с равнодушным удивлением, словно впервые наблюдая подобное дурновкусие. Щелкнула пальцем по качающейся мерно занавесочной бахроме, дернула чуть презрительно густыми и длинными своими бровями. Неужели же у нее в купе по-другому?
– Зато ты у нас железная. – Деев ерзал на табурете, стараясь найти удобное положение.
– И потому беру детей на себя. Ссоры, неурядицы, жалобы, шалости – всю эту суету предоставьте мне. В это не лезьте. Остальное ваше: везите нас, кормите, лечите… – Продолжая изучать интерьер, Белая распахнула бесцеремонно дверку под столом – ярко вспыхнули райские птицы на белом фаянсовом боку. – …командуйте, наконец! Уговор?
Эх, не догадался Деев ночной горшок сразу детям отнести!
– Я думал, ты только шашкой махать умеешь. – Приспособившись кое-как к подвижности пружинного сиденья, он выпрямил спину и постарался вернуть лицу значительное выражение. – А ты вон дипломатию развела… Почему ко мне переменилась?
– Вы – человек искренний и горячий, – ответила просто, без промедления.
Признание это прозвучало из уст комиссара столь неожиданно, что Деев опять едва не потерял равновесие.
– Это лучше, чем лицемер или хапуга. К тому же вы не самый большой дурак из тех, кого я видела. А видела я дураков – достаточно.
Губы Деева, начав складываться в смущенную улыбку, застыли – вышла не улыбка, а кривая мина.
– С теми же сапогами – хорошо придумали…
Дождался похвалы? Хотел было вспомнить в ответ, как умело Белая поутру рассадила детвору по вагонам, – да не успел.
– …Словом, умишко у вас небольшой, но шустрый, – подытожила комиссар. – Вы мне подходите. Притремся.
Вот так разговор! Не то доброе сказала, не то обругала – поди разбери. В точности как Деев на своем дурацком пуфе корячится – не то сидит, не то падает, не то муку мученическую терпит.
– Что-то я никак в толк не возьму, – мотнул головой, – хвалишь ты меня или как?
– А вам непременно надо, чтобы хвалили?
– Мне надо, чтобы ты со мной обращалась по-человечески! – не вытерпел Деев и вскочил с пыточного табурета. – У тебя же изо рта не слова идут – чистый яд. Я – начальник эшелона. Вот и говори со мной как с начальником.
Глупо вскочил – запетушился, как подросток. Но садиться обратно на пуф мо́чи не было. И потому остался стоять перед сидящей Белой: оперся рукой о стол для солидности, плечи круче развернул.
– И уговор у нас с тобой будет другой, – заявил. – С детьми ты управляешься ловко, признаю. И управляйся дальше, и командуй ими сколько угодно – только на моих глазах. Все будем делать вместе: и кашу раздавать, и ссоры разнимать. Куда ты – туда и я! Вдвоем! – Хлоп ладонью по столу – как припечатал – для большего веса. – Вот так.
В купе было тесно, и стоящий Деев нависал над Белой, едва не касаясь коленями ее скрещенных ног. Вагон раскачивался на ходу, и деевское тело покачивалось вместе с ним – то чуть приближаясь к женщине на диване, то удаляясь. Ее, однако, такая геометрия разговора не смущала – смотрела на него хоть и снизу, а с прежним высокомерием:
– Хотите всех в кулаке держать? Все знать – про каждого ребенка, каждую сестру и самую распоследнюю вошь в поезде? Для этого у вас не хватит времени. – Говорила спокойно и с прохладцей – просто рассуждала, перебирая варианты и не считая нужным скрывать течение мыслей от собеседника. – Или хотите подловить меня на чем-то и нажаловаться – убрать с рейса? Для этого у вас не хватит ума… Или хотите приударить за мной, Деев? А для этого не хватит характера.
Деев старался сохранять невозмутимость, но чувствовал, что лицо предательски меняется с каждой новой фразой. Отвернуться же и показать свою слабость было нельзя – так и стоял перед женщиной, весь напоказ, как актеришка на сцене.
Не угадала комиссар. Не шашни крутить и не мстить хотел Деев, и не власть свою командирскую над всеми показать, а – научиться: разговаривать с нахалятами, как Белая, укрощать их и управлять ими, шмонать, шутить – всему хотел научиться. И поскорее. Потому что тайна его неминуемо откроется: Белая узнает, что эшелон вышел в дорогу с запасом провизии на три жалких дня. Тогда-то и начнется настоящая борьба: или сама комиссар с маршрута соскочит, или Деева спихнет. Как бы то ни было, долго в одном эшелоне им не ехать.
– Я согласна. – Белая рывком поднялась, чуть не упершись грудью в выкаченную грудь собеседника, и протянула руку для пожатия. – Делаем все вдвоем. Вы командуете эшелоном, я – детьми.
Он вложил свою ладонь в горячую комиссарскую. Хватка у Белой была крепкая, мужская. А кожа – мягкая, как у ребенка.
– И вот вам первая моя команда. – Она сжимала его руку все сильней и сильней, будто хотела расплющить де-евские пальцы или оторвать. – Больше никого в поезд не подсаживаем – никаких младенцев, лежачих и иже с ними. Посадка закрыта – до Самарканда.
Деев смотрел ей в глаза, не морщась и никак иначе не выдавая своей боли. И даже встряхивать побелевшими пальцами не стал, когда комиссар наконец отпустила руку. Усмехнулся только:
– Правильно тебя утром пацан одноухий мужиком назвал.
А она усмехнулась в ответ:
– Так нам в эшелоне без мужиков-то никак нельзя…
И добавила после паузы, почти ласково:
– …товарищ начальник.
* * *
На первый обход отправились тотчас – не дожидаясь, пока сварится каша и займет все мысли ребятни.
Белая шагала впереди, Деев едва поспевал следом; заходили в вагон стремительно, ни слова не говоря суетящимся сестрам, и пробирались сквозь ребячьи крики и толкотню в середину – останавливались там, в проходе, чтобы видно их было со всех сторон. Ждали. Через минуту гомон стихал, сотня детских мордочек оборачивалась к пришедшим: малышня стягивалась к начальству и толпилась рядом, ребята постарше рассаживались по ближним лавкам или свешивались с третьего яруса, из-под самого потолка.
Как так получалось, Деев понять не мог, но одним только своим присутствием – резкостью движений, высотой роста, строгостью черт – Белая притягивала к себе взгляды детворы. А кто кочевряжился и нарочно отворачивался к окну, не желая смотреть на вошедшего комиссара, тому никуда не деться было от ее голоса: говорила она громко и внятно, перекрывая гроханье колес, – будто вколачивала фразы в детские головы.
– Вы едете в санитарном поезде Советской Республики, – гремело по вагону. – Едете в теплый и хлебный Туркестан. Не потому, что вы такие хорошие. А потому, что советская власть заботится обо всех своих детях, даже самых конченых и пропащих.
Лица пассажиров светлели в полумраке неосвещенного пространства, словно подсвеченные белыми рубахами, глаза тревожно лупились на обходчиков, лбы сминались смятенными складками.
– Остаются в этом эшелоне только те, кто соблюдает правила. Правил этих ровно пять. Я произнесу их сейчас единственный раз. Слушайте и запоминайте. Повторять не буду. А ссаживать за нарушение – буду. И буду безжалостно.
В перерывах комиссарской речи слышно было лишь громыхание состава – да-да! да-да!.. да-да! да-да!.. – как одобрительное поддакивание.
– Правило первое. – Здесь Белая обычно брала паузу, и Дееву казалось, что в это мгновение слушатели переставали даже дышать, боясь пропустить хоть слово. – Правило дома. Эшелон – ваш дом. Дома не воруют, не срут под лавку, не бьют окна и не мажут углем потолок. Не ломают мебель, не крушат стены, не жгут двери. В доме поддерживают чистоту и уют, наводят красоту и сберегают тепло. Это ясно?
Хорошее правило, соглашался про себя Деев. Плацкартные лавки – крепкие, хоть мужиков здоровенных вези (а что соломы для мягкости не успели постелить, то не беда, на жесткой постели сон слаще). Отхожие места – просторные, стенкой отгороженные, с большой дырой в полу: не промахнешься. Окна – законопачены наглухо. И даже чудо инженерной мысли – батареи – теплятся вдоль стенок, не давая вагону остыть. Чем не дом?
– Правило второе – правило брата. Все, кто едет с вами в эшелоне, на время пути – ваши братья. Родные братья! Братьям не гадят и не пакостят – не сыплют стекло в постель, не подкладывают иглы в обувь, не поджигают матрасы во время сна. Над братьями не измываются – не заставляют их пить грязь или мочу, лизать чужие ноги. Не устраивают им ноченьку и верти-вола. Да, с братьями спорят и дерутся, но не до крови. Да, с братьями играют в карты, но не на еду. Братьям не ссужают деньги и хлеб. Братьям помогают – во всем. О братьях заботятся, их опекают и оберегают. Их любят, как самих себя. Ясно это?
Никто не отзывался и даже не кивал, но в сосредоточенных взглядах и застывших от напряжения лицах читалось: ясно, и еще как.
И Дееву казалось: в одинаковом исподнем – кому доходило до колен, а кому чуть не до пят – пацанята и правда похожи на разновозрастных братьев. Просторные рубахи скрывали мальчишечьи тела, кривизну ног, их костлявость или болезненную опухлость, синяки и шрамы, отметины болезней. А торчащие из воротов шеи у всех были – тощи. Сидящие на этих шеях головы – у всех бриты наголо.
– Третье правило, самое короткое. Правило сестры: кто обидит сестру – хоть мизинцем, хоть словечком, – вылетит вон.
Ребячьи взоры обращались на социальных сестер, которые, как и дети, изумленно внимали комиссару. Смущенные всеобщим вниманием, те суровели и вздергивали подбородки. А Белая не торопилась продолжать – выжидала, пока ребятня наглядится на женщин и обдумает хорошенько все сказанное.
Каждый вагон опекали две сестры, и только в штабном, с малолетками, хозяйничала одна Фатима. Пары подобрались забавные: библиотекарша и крестьянка, портниха и попадья. Распределялись не на авось, а с умом: чтобы было у напарниц хотя бы два языка на двоих – русский с татарским, русский с башкирским, чувашским. Теперь же Деев смотрел на сестер и хмурился от сомнений: им бы между собой договориться суметь, не то что с детьми…
– Следующее правило – правило начальника эшелона…
Пять раз слышал Деев за сегодня эту фразу – во всех пассажирских вагонах, – и каждый раз в этот самый миг у него пересыхало горло: сотня детских взглядов одновременно вонзалась в него – с волнением и немым вопросом. К счастью, говорить не требовалось: вещал нынче только один человек – Белая.
– …А правило такое: все приказы взрослых исполняются – тотчас и без болтовни. Скажет фельдшер пить микстуру – разеваете клювы и глотаете лекарство. Скажет сестра мыть отхожее место – хватаете тряпку и бежите драить говенную дырку. Скажет Деев ходить на карачках и лаять по-собачьи – встаете раком и начинаете тявкать. В ту же секунду! Только так.
Обращенные на Деева взоры ребят наполнялись укором, словно нелепое приказание уже было отдано. Тот же стоял истуканом, набычившись и закаменев скулами, едва в силах дождаться следующего пункта.
– А теперь главное правило, последнее. – Здесь комиссар умолкала надолго и переводила пристальный взгляд с одной мордахи на другую, выискивая самые дерзкие глаза и возводя растущее напряжение в наивысшую степень. – Правило комиссара Белой: чем меньше в эшелоне народу, тем легче. У нас мало еды, мало угля, почти нет лекарств и одежды. И потому никого здесь не держу. Больше того, я очень хочу и жду, чтобы вы нарушали правила. Жду с нетерпением. – Найдя самые нахальные глазищи, она вперялась в них и более не отводила взор. – Нарушьте правило, хотя бы одно, – и я ссажу вас. Не пристрою в приемник по пути и не передам Деткомиссии, а просто ссажу на первой же станции – голыми, без еды. Выданная в начале пути рубаха останется в эшелоне. Паек ваш не пропадет, остальным больше достанется. – Комиссар вновь оглядывала всех, словно собирая взгляды воедино, и обрывала речь. – Это всё.
И без промедления шагала дальше, в следующий вагон. Вслед неслись вопросы, но было их немного – ошарашенные пассажиры приходили в себя. Отвечала на ходу, едва поворачивая голову:
– Нет, бани в поезде не имеется. В море будем купаться, в Аральском, когда доберемся…
– Да, воды у нас вдосталь, пить можно от пуза…
Везти этот груз – сперва на запад, по приволжским лесам, до Арзамаса. Затем на юг и восток, до Аральского моря. Потом опять на юг: через пустыни Кызыл-Кума и Голодную степь, до самого Ташкента. Оттуда обратно на запад – мимо хребтов Чимгана и Зерафшана, до Самарканда.
Две недели. Четыре тысячи верст.
Все было у Деева: и эшелон, и тендер с углем, и даже собственный лазарет. И мандат с печатями был, и револьвер в кармане. Еды только – не было.
Не добудет ее Деев – и дети умрут. Поголодать можно пару дней, но пару недель без пищи здоровым ребятам не выдержать, больным и лежачим – тем более. А если заминка в пути – поломка паровоза или иное происшествие? Две недели легко обернутся тремя…
А ведь выйдет – Деев сам виноват, кругом, во всем. Что взял инвалидов на место здоровых детей. Что отправился в дорогу без должного питательного фонда. И даже в том, что младенца в красной пеленке с собой прихватил. Неужели же надо было оставить умирать на оркестровом балконе Сеню, Пчелку, Долгоносика, Утюжка? Или задержать отправку поезда в ожидании продуктов – на день, два, неделю, месяц? Или сбросить с вагонной ступени на землю сосунка… Но – кому объяснишь? Перед кем оправдаешься? Никому. Ни перед кем.
Кто-то должен был вывезти детей из голодного города. Взять на себя – на шею себе повесить, на совесть свою положить эти пять сотен детских душ – на все время пути. Деев и взял. И только теперь, сидя в штабном купе санитарного эшелона, осознал, как сильно боится – до ломоты в скулах. И выбора у него теперь нет. Он должен прокормить этих детей – ужом извиться, расшибиться в слякоть, а прокормить.
* * *
Не купе, а будуар в доме терпимости! На стенах – цветы. На обивке диванной – опять цветы. На потолке и то целая лужайка распустилась. Канделябры из стен узорчатые. Столик для письма лаковый. Занавески бархатные, в густой бахроме из шелка. А у столика – пуф-табурет на львиных ножках с цветочной, конечно же, обойкой, прикручен к полу накрепко – не отодрать.
До отправления изучать обстановку было недосуг: закинули Деев с Белой вещи – он в одно купе, она в соседнее – и разбежались по делам. Сейчас же он смотрел на все эти лепестки-бутоны и чуть не задыхался от их обилия и кучерявости. Открыл спрятанную под столом створку – в нише сверкнуло что-то светлое, изящное. Ваза? Ночной горшок. Этот не в цветах – в райских птицах. Хлопнул Деев с досады дверцей, а делать нечего: вот оно, обиталище на полмесяца пути.
Два штабных купе – одно для начальника эшелона, второе для комиссара – остались нетронуты плотниками во время переделки. Когда-то это были семейные апартаменты: каждое помещение имело выход в коридор, между собой же они соединялись деревянной дверцей-гармошкой. От мысли о бывшем предназначении этой дверцы у Деева теплели щеки. Пожалуй, не станет он ею пользоваться, а ходить к Белой будет через коридор, как все остальные, – если вообще будет. Лучше пусть она сама к нему ходит: все же Деев – начальник эшелона. И стучит перед этим пусть – негромко, уважительно, – как и полагается при входе в начальственный кабинет…
Подпрыгнул пару раз на пружинном сиденье, проверяя упругость дивана. Отер ладонью запотевшее окно: за стеклом плыли паровозные облака, сквозь них мелькала потемневшая от дождей сосновая зелень. Провел рукою по скользкой на ощупь ткани обоев. И сам не заметил, как оказался у гармошки.
За створками – тишина. Где-то в коридоре сквозь грохот колес и лязганье металла слышно младенческое тявканье (сразу после отбытия Деев отдал кукушонка Фатиме, чтобы укачала и успокоила). И поскрипывание вагона слышно, и чуханье паровика далеко впереди. А комиссара – не слышно. Обдумывает, как избавиться от мягкосердечного командира? Уже строчит жалобу?
Щелк! Створки сложились резко и отъехали в сторону, едва не ударив Деева по приложенному к дверце уху. В проеме – Белая.
– Давайте договариваться, Деев, как нам дальше жить, – говорит. – Вместе жить. Ехать не близко, пару недель в пути промаемся. Без договора – никак.
Сконфуженный, он попятился в сторону, и комиссар без колебаний шагнула внутрь, как к себе домой.
– Вы человек мягкий, даже трепетный. – Она решительно заняла середину дивана, откинулась на спинку и по-хозяйски закинула ногу на ногу. – Вам к детям нельзя.
Не желая ютиться на диванном уголке или стоять перед комиссаром, как провинившийся ученик перед учителем, Деев потоптался немного на месте, а затем опустился на пуф у приоконного столика. Пуф был низкий, пружины под обивкой ходили ходуном – того и гляди сбросят: ноги пришлось расставить шире, а руками упереться в колени, да так и сидеть раскорякой перед удобно расположившейся Белой.
Та оглядывала усыпанные растительностью потолок и стены – без любопытства, но с равнодушным удивлением, словно впервые наблюдая подобное дурновкусие. Щелкнула пальцем по качающейся мерно занавесочной бахроме, дернула чуть презрительно густыми и длинными своими бровями. Неужели же у нее в купе по-другому?
– Зато ты у нас железная. – Деев ерзал на табурете, стараясь найти удобное положение.
– И потому беру детей на себя. Ссоры, неурядицы, жалобы, шалости – всю эту суету предоставьте мне. В это не лезьте. Остальное ваше: везите нас, кормите, лечите… – Продолжая изучать интерьер, Белая распахнула бесцеремонно дверку под столом – ярко вспыхнули райские птицы на белом фаянсовом боку. – …командуйте, наконец! Уговор?
Эх, не догадался Деев ночной горшок сразу детям отнести!
– Я думал, ты только шашкой махать умеешь. – Приспособившись кое-как к подвижности пружинного сиденья, он выпрямил спину и постарался вернуть лицу значительное выражение. – А ты вон дипломатию развела… Почему ко мне переменилась?
– Вы – человек искренний и горячий, – ответила просто, без промедления.
Признание это прозвучало из уст комиссара столь неожиданно, что Деев опять едва не потерял равновесие.
– Это лучше, чем лицемер или хапуга. К тому же вы не самый большой дурак из тех, кого я видела. А видела я дураков – достаточно.
Губы Деева, начав складываться в смущенную улыбку, застыли – вышла не улыбка, а кривая мина.
– С теми же сапогами – хорошо придумали…
Дождался похвалы? Хотел было вспомнить в ответ, как умело Белая поутру рассадила детвору по вагонам, – да не успел.
– …Словом, умишко у вас небольшой, но шустрый, – подытожила комиссар. – Вы мне подходите. Притремся.
Вот так разговор! Не то доброе сказала, не то обругала – поди разбери. В точности как Деев на своем дурацком пуфе корячится – не то сидит, не то падает, не то муку мученическую терпит.
– Что-то я никак в толк не возьму, – мотнул головой, – хвалишь ты меня или как?
– А вам непременно надо, чтобы хвалили?
– Мне надо, чтобы ты со мной обращалась по-человечески! – не вытерпел Деев и вскочил с пыточного табурета. – У тебя же изо рта не слова идут – чистый яд. Я – начальник эшелона. Вот и говори со мной как с начальником.
Глупо вскочил – запетушился, как подросток. Но садиться обратно на пуф мо́чи не было. И потому остался стоять перед сидящей Белой: оперся рукой о стол для солидности, плечи круче развернул.
– И уговор у нас с тобой будет другой, – заявил. – С детьми ты управляешься ловко, признаю. И управляйся дальше, и командуй ими сколько угодно – только на моих глазах. Все будем делать вместе: и кашу раздавать, и ссоры разнимать. Куда ты – туда и я! Вдвоем! – Хлоп ладонью по столу – как припечатал – для большего веса. – Вот так.
В купе было тесно, и стоящий Деев нависал над Белой, едва не касаясь коленями ее скрещенных ног. Вагон раскачивался на ходу, и деевское тело покачивалось вместе с ним – то чуть приближаясь к женщине на диване, то удаляясь. Ее, однако, такая геометрия разговора не смущала – смотрела на него хоть и снизу, а с прежним высокомерием:
– Хотите всех в кулаке держать? Все знать – про каждого ребенка, каждую сестру и самую распоследнюю вошь в поезде? Для этого у вас не хватит времени. – Говорила спокойно и с прохладцей – просто рассуждала, перебирая варианты и не считая нужным скрывать течение мыслей от собеседника. – Или хотите подловить меня на чем-то и нажаловаться – убрать с рейса? Для этого у вас не хватит ума… Или хотите приударить за мной, Деев? А для этого не хватит характера.
Деев старался сохранять невозмутимость, но чувствовал, что лицо предательски меняется с каждой новой фразой. Отвернуться же и показать свою слабость было нельзя – так и стоял перед женщиной, весь напоказ, как актеришка на сцене.
Не угадала комиссар. Не шашни крутить и не мстить хотел Деев, и не власть свою командирскую над всеми показать, а – научиться: разговаривать с нахалятами, как Белая, укрощать их и управлять ими, шмонать, шутить – всему хотел научиться. И поскорее. Потому что тайна его неминуемо откроется: Белая узнает, что эшелон вышел в дорогу с запасом провизии на три жалких дня. Тогда-то и начнется настоящая борьба: или сама комиссар с маршрута соскочит, или Деева спихнет. Как бы то ни было, долго в одном эшелоне им не ехать.
– Я согласна. – Белая рывком поднялась, чуть не упершись грудью в выкаченную грудь собеседника, и протянула руку для пожатия. – Делаем все вдвоем. Вы командуете эшелоном, я – детьми.
Он вложил свою ладонь в горячую комиссарскую. Хватка у Белой была крепкая, мужская. А кожа – мягкая, как у ребенка.
– И вот вам первая моя команда. – Она сжимала его руку все сильней и сильней, будто хотела расплющить де-евские пальцы или оторвать. – Больше никого в поезд не подсаживаем – никаких младенцев, лежачих и иже с ними. Посадка закрыта – до Самарканда.
Деев смотрел ей в глаза, не морщась и никак иначе не выдавая своей боли. И даже встряхивать побелевшими пальцами не стал, когда комиссар наконец отпустила руку. Усмехнулся только:
– Правильно тебя утром пацан одноухий мужиком назвал.
А она усмехнулась в ответ:
– Так нам в эшелоне без мужиков-то никак нельзя…
И добавила после паузы, почти ласково:
– …товарищ начальник.
* * *
На первый обход отправились тотчас – не дожидаясь, пока сварится каша и займет все мысли ребятни.
Белая шагала впереди, Деев едва поспевал следом; заходили в вагон стремительно, ни слова не говоря суетящимся сестрам, и пробирались сквозь ребячьи крики и толкотню в середину – останавливались там, в проходе, чтобы видно их было со всех сторон. Ждали. Через минуту гомон стихал, сотня детских мордочек оборачивалась к пришедшим: малышня стягивалась к начальству и толпилась рядом, ребята постарше рассаживались по ближним лавкам или свешивались с третьего яруса, из-под самого потолка.
Как так получалось, Деев понять не мог, но одним только своим присутствием – резкостью движений, высотой роста, строгостью черт – Белая притягивала к себе взгляды детворы. А кто кочевряжился и нарочно отворачивался к окну, не желая смотреть на вошедшего комиссара, тому никуда не деться было от ее голоса: говорила она громко и внятно, перекрывая гроханье колес, – будто вколачивала фразы в детские головы.
– Вы едете в санитарном поезде Советской Республики, – гремело по вагону. – Едете в теплый и хлебный Туркестан. Не потому, что вы такие хорошие. А потому, что советская власть заботится обо всех своих детях, даже самых конченых и пропащих.
Лица пассажиров светлели в полумраке неосвещенного пространства, словно подсвеченные белыми рубахами, глаза тревожно лупились на обходчиков, лбы сминались смятенными складками.
– Остаются в этом эшелоне только те, кто соблюдает правила. Правил этих ровно пять. Я произнесу их сейчас единственный раз. Слушайте и запоминайте. Повторять не буду. А ссаживать за нарушение – буду. И буду безжалостно.
В перерывах комиссарской речи слышно было лишь громыхание состава – да-да! да-да!.. да-да! да-да!.. – как одобрительное поддакивание.
– Правило первое. – Здесь Белая обычно брала паузу, и Дееву казалось, что в это мгновение слушатели переставали даже дышать, боясь пропустить хоть слово. – Правило дома. Эшелон – ваш дом. Дома не воруют, не срут под лавку, не бьют окна и не мажут углем потолок. Не ломают мебель, не крушат стены, не жгут двери. В доме поддерживают чистоту и уют, наводят красоту и сберегают тепло. Это ясно?
Хорошее правило, соглашался про себя Деев. Плацкартные лавки – крепкие, хоть мужиков здоровенных вези (а что соломы для мягкости не успели постелить, то не беда, на жесткой постели сон слаще). Отхожие места – просторные, стенкой отгороженные, с большой дырой в полу: не промахнешься. Окна – законопачены наглухо. И даже чудо инженерной мысли – батареи – теплятся вдоль стенок, не давая вагону остыть. Чем не дом?
– Правило второе – правило брата. Все, кто едет с вами в эшелоне, на время пути – ваши братья. Родные братья! Братьям не гадят и не пакостят – не сыплют стекло в постель, не подкладывают иглы в обувь, не поджигают матрасы во время сна. Над братьями не измываются – не заставляют их пить грязь или мочу, лизать чужие ноги. Не устраивают им ноченьку и верти-вола. Да, с братьями спорят и дерутся, но не до крови. Да, с братьями играют в карты, но не на еду. Братьям не ссужают деньги и хлеб. Братьям помогают – во всем. О братьях заботятся, их опекают и оберегают. Их любят, как самих себя. Ясно это?
Никто не отзывался и даже не кивал, но в сосредоточенных взглядах и застывших от напряжения лицах читалось: ясно, и еще как.
И Дееву казалось: в одинаковом исподнем – кому доходило до колен, а кому чуть не до пят – пацанята и правда похожи на разновозрастных братьев. Просторные рубахи скрывали мальчишечьи тела, кривизну ног, их костлявость или болезненную опухлость, синяки и шрамы, отметины болезней. А торчащие из воротов шеи у всех были – тощи. Сидящие на этих шеях головы – у всех бриты наголо.
– Третье правило, самое короткое. Правило сестры: кто обидит сестру – хоть мизинцем, хоть словечком, – вылетит вон.
Ребячьи взоры обращались на социальных сестер, которые, как и дети, изумленно внимали комиссару. Смущенные всеобщим вниманием, те суровели и вздергивали подбородки. А Белая не торопилась продолжать – выжидала, пока ребятня наглядится на женщин и обдумает хорошенько все сказанное.
Каждый вагон опекали две сестры, и только в штабном, с малолетками, хозяйничала одна Фатима. Пары подобрались забавные: библиотекарша и крестьянка, портниха и попадья. Распределялись не на авось, а с умом: чтобы было у напарниц хотя бы два языка на двоих – русский с татарским, русский с башкирским, чувашским. Теперь же Деев смотрел на сестер и хмурился от сомнений: им бы между собой договориться суметь, не то что с детьми…
– Следующее правило – правило начальника эшелона…
Пять раз слышал Деев за сегодня эту фразу – во всех пассажирских вагонах, – и каждый раз в этот самый миг у него пересыхало горло: сотня детских взглядов одновременно вонзалась в него – с волнением и немым вопросом. К счастью, говорить не требовалось: вещал нынче только один человек – Белая.
– …А правило такое: все приказы взрослых исполняются – тотчас и без болтовни. Скажет фельдшер пить микстуру – разеваете клювы и глотаете лекарство. Скажет сестра мыть отхожее место – хватаете тряпку и бежите драить говенную дырку. Скажет Деев ходить на карачках и лаять по-собачьи – встаете раком и начинаете тявкать. В ту же секунду! Только так.
Обращенные на Деева взоры ребят наполнялись укором, словно нелепое приказание уже было отдано. Тот же стоял истуканом, набычившись и закаменев скулами, едва в силах дождаться следующего пункта.
– А теперь главное правило, последнее. – Здесь комиссар умолкала надолго и переводила пристальный взгляд с одной мордахи на другую, выискивая самые дерзкие глаза и возводя растущее напряжение в наивысшую степень. – Правило комиссара Белой: чем меньше в эшелоне народу, тем легче. У нас мало еды, мало угля, почти нет лекарств и одежды. И потому никого здесь не держу. Больше того, я очень хочу и жду, чтобы вы нарушали правила. Жду с нетерпением. – Найдя самые нахальные глазищи, она вперялась в них и более не отводила взор. – Нарушьте правило, хотя бы одно, – и я ссажу вас. Не пристрою в приемник по пути и не передам Деткомиссии, а просто ссажу на первой же станции – голыми, без еды. Выданная в начале пути рубаха останется в эшелоне. Паек ваш не пропадет, остальным больше достанется. – Комиссар вновь оглядывала всех, словно собирая взгляды воедино, и обрывала речь. – Это всё.
И без промедления шагала дальше, в следующий вагон. Вслед неслись вопросы, но было их немного – ошарашенные пассажиры приходили в себя. Отвечала на ходу, едва поворачивая голову:
– Нет, бани в поезде не имеется. В море будем купаться, в Аральском, когда доберемся…
– Да, воды у нас вдосталь, пить можно от пуза…