— Точно между глаз.
— Ну, вот что. Проповедник вы или нет, стрелять в моем отеле постояльцам не дозволено. У меня тут приличное заведение…
— Это сортир, о чем вы прекрасно знаете. Надо бы приплатить мне, раз я тут остановился.
Монтклер собрался было ответить, но, взглянув в лицо Преподобному, передумал.
Засунув руку в карман, Преподобный вытащил стопку смятых купюр.
— Доллар за паука. Пять за дыру.
— Но, сэр, не уверен…
— Очень приличный приз за паука, Монтклер, а мокнуть от дождя сквозь дыру моей голове.
— Верно, — сказал Монтклер, — но я содержу приличный отель, и полагается компенсация за… — Бери или проваливай, болтун.
Приняв вид оскорбленный, но не слишком, Монтклер протянул руку. Преподобный отсчитал обещанную сумму.
— Полагаю, Преподобный, это справедливо. Но не забывайте, вместе с жильем постояльцы платят за тишину и покой.
Преподобный отступил в комнату и взялся за дверь.
— Так дайте нам немного тишины и покоя. — И захлопнул дверь перед носом Монтклера.
Монтклер направился вниз, раздумывая о лучшем применении для полученных денег, чем ремонт потолка в номере 13.
(6)
Паук встретил гибель как воплощение его нескончаемого кошмара. Сон был настолько жутким, что он ненавидел время, когда солнце опускалось за горизонт и умирало во мраке, подпуская ночное забытье.
Там ждали обрывки исковерканных воспоминаний, призраками проносившиеся в глубинах его сознания. И самые жуткие были связаны с пауком — вернее, тварью в паучьем обличье. Тварь символизировала нечто — словно его пытались предупредить.
Уже год, как длился этот сон, и с каждым разом тьма давила мучительнее. Казалось, сон движет им и направляет к участи, которая ему предначертана. Или то были тени умирающей веры, готовые снова сплотиться в единую ложь?
Если в них что и таилось, от небес или преисподней, он до мозга костей чувствовал, что разгадка поджидала здесь. В Мад-Крике.
Он не знал причин. Бог, как видно, давно отвернулся от него. Если это его последний бой, то в решающий миг Бога не окажется рядом.
Лучше было об этом не думать. Он отхлебнул немного виски.
Взгляд его уперся в потолок.
— Почему ты меня оставил?
Минуту длилась тишина, затем его губы растянулись в мрачной ухмылке. Салютуя, он поднял бутыль.
— Этого ответа я и ждал.
И надолго приложился к своему жидкому аду.
(7)
Неторопливо, размеренно, истощая содержимое по мере того, как медленно угасало солнце, Преподобный прикладывался к бутыли, держа путь к темному берегу, где предстояло сесть в темную лодку из сна, выплывавшую каждый раз, стоило ему сомкнуть веки.
Бутыль опустела.
Покачнувшись, Преподобный сел в кровати, протянув руку к сумкам за следующей платой за переправу. Он взял другую бутыль, развязал ткань, выплюнул пробку и лег обратно. После трех глотков рука упала на край постели, и бутыль, выскользнув из пальцев, встала на полу — на краю горлышка застыли несколько капель.
Занавески в открытом окне колыхались, как распухшие синие языки.
Ветер был пропитан холодной дождевой сыростью. Пророкотал гром.
Преподобный погрузился в кошмар.
Лодка ждала, и Преподобный сел в нее. Под капюшоном черного плаща лодочника на миг мелькнул череп с пустыми глазницами. Забрав плату в шесть монет, лодочник шестом оттолкнулся от берега. Речная вода была темнее поноса Сатаны. Изредка на поверхность, как пробковые поплавки, всплывали белые лица с мертвыми глазами и, покачнувшись, уходили в черную глубину, не оставляя кругов. По реке из дерьма, без руля и ветрил.
С помощью шеста лодочник двигался все дальше по своеобразному Стиксу с берегами Восточного Техаса, и там, как живые картины, Преподобному представали сцены из его жизни.
В них не было ничего хорошего — только грязные помои, за исключением одной, одновременно благодати и проклятия.
Прямо на просторе, на всеобщем обозрении — в отличие от темной спальни его сестры, где все случилось, — они с сестрой совокуплялись, точно животные, сжимая друг дружку в потных объятиях. В его воспоминаниях та ночь всегда оставалась сладкой, бархатисто-мягкой, полной страсти и любви. Здесь же была только бесстыдная похоть. Малоприятное зрелище.
Он попытался обратиться к новому эпизоду представления, но не мог отвести взгляд. Прежде чем лодка достаточно отплыла, на сцене материализовался его отец, застукал их и проклял обоих. Затем он — молодой, — прихватив штаны, сиганул (тогда это было окно) назад и в сторону и побежал по берегу, пока его силуэт не почернел и не распался на части, вроде осколков закопченного стекла.
Лодка плыла дальше.
Последний год Гражданской войны. Он — еще мальчишка, сражается за южан и терпит поражение, а в восемнадцать лет узнает смерть слишком близко.
Убитые им (в запятнанной кровью военной форме янки) вытянулись в шеренгу вдоль берега и печально махали вслед. Не будь так тягостно — смотрелось бы комично.
И еще: выстрел за выстрелом из дула его кольта — вначале капсюльного, позже модифицированного под цельный патрон, — выстрел за выстрелом, пока он не наловчился попадать в подброшенную монету и разрывать с торца игральные карты, стреляя через плечо и целясь в зеркало.
Те, кого он убил не на войне — одних, кто не оставил ему другого выбора, других за прегрешения перед Господом, — выстроились вдоль берега и с улыбкой, зачастую кровавой, взмахом руки посылали прощальный привет.
«Кто без греха, пусть первый бросит в меня камень».
Он не мог отвести взгляд и смотрел, как мертвецы удаляются в темноту.
По мере движения по реке возникали всё новые картины его жизни. Одно сплошное дерьмо.
Он обернулся к другому берегу, в надежде увидеть лучшее представление. Но там было то же самое.
Уплывай.
Наконец, прямо по курсу, над водной гладью стала вырастать худшая часть кошмара.
Сначала поверхность пробили паучьи ноги — целых десять мельтешащих ног, слишком много для подлинного членистоногого. Следом вынырнула раздутая округлая туша паукообразной твари. В огромных красных глазах угадывался темный жуткий разум.
Паук перекрыл всю реку, ногами упершись в берега.
Но лодочник не свернул, неуклонно двигался вперед.
Преподобный протянул руку к револьверу — там было пусто. Он был совсем голым, со сморщенным членом, перепуганный. Попытался крикнуть, но не вышло. Страх точно зашил ему рот.
Паук привел в трепет, и он не мог понять причины. Ладно, размер. Ладно, зловещие красные глаза. Он не раз стоял лицом к лицу с врагом, а то и с тремя — и всех отправил в ад, и никогда, ни на миг, не испытывал подлинного страха. До этих снов. (Боже, только бы это были сны!)
Преподобный понял, что не может оторваться от глаз паука. Они впитали все его грехи и слабости.
Лодка двигалась вперед.
Тварь разинула черную, обросшую шерстью пасть, куда лодка вплыла как в туннель, и, едва чернота и вонь поглотили нос лодки вместе с лодочником, Преподобный потерял из виду красные глаза. дальше его окружала тьма, свет за ним померк — и он очутился в аду…
Он проснулся, обливаясь потом.
Сел, задрожав от холода.
Молнии сверкали раз за разом. Яркие зигзаги были видны даже через плотные шторы, а когда порыв ветра их разметал — совсем отчетливо. Шторы хлопали и рвались к нему, как прибитые за хвост призраки. Дождь хлестал в окно, на постель и его сапоги. При вспышках молнии сапоги блестели мокрой змеиной кожей.
Он вывалился из постели, подцепил бутыль виски и надолго припал к ней. Не помогло. Привычная волна тепла не прошла по нёбу, не разлилась в животе. С тем же успехом он мог выпить подогретую солнцем воду.
Шагнул к окну, собираясь закрыть его. Но передумал.
Высунувшись, подставил лицо дождю и ветру, точно приглашая молнию ударить с небес и расколоть его голову как тыкву.
Молния не соблазнилась приманкой.
Дождь залепил мокрыми волосами лицо, смешался с потом и слезами, струйками потек на грудь и за воротник, где налипли пряди.
— Могу ли я быть прощен? — тихо спросил он. — Я любил ее. Всей душой и сердцем, как только может мужчина любить женщину. Мы не совокуплялись, как скотина на лугу. Это была любовь, сестра она или нет. Слышишь, ты, старый говнюк, это была любовь!
Внезапно он рассмеялся. Получился едва ли не шекспировский монолог или что-то в манере дурацких стихов Капитана Джека Кроуфорда.
Однако веселье длилось недолго.
Он вновь обратил лицо к небу, открыв глаза жалящим стрелам дождя.
— Ради любви Иисуса, Господи, прости немощь моей плоти. Испытай меня. Проверь. Я пойду на все ради твоего прощения.
— Ну, вот что. Проповедник вы или нет, стрелять в моем отеле постояльцам не дозволено. У меня тут приличное заведение…
— Это сортир, о чем вы прекрасно знаете. Надо бы приплатить мне, раз я тут остановился.
Монтклер собрался было ответить, но, взглянув в лицо Преподобному, передумал.
Засунув руку в карман, Преподобный вытащил стопку смятых купюр.
— Доллар за паука. Пять за дыру.
— Но, сэр, не уверен…
— Очень приличный приз за паука, Монтклер, а мокнуть от дождя сквозь дыру моей голове.
— Верно, — сказал Монтклер, — но я содержу приличный отель, и полагается компенсация за… — Бери или проваливай, болтун.
Приняв вид оскорбленный, но не слишком, Монтклер протянул руку. Преподобный отсчитал обещанную сумму.
— Полагаю, Преподобный, это справедливо. Но не забывайте, вместе с жильем постояльцы платят за тишину и покой.
Преподобный отступил в комнату и взялся за дверь.
— Так дайте нам немного тишины и покоя. — И захлопнул дверь перед носом Монтклера.
Монтклер направился вниз, раздумывая о лучшем применении для полученных денег, чем ремонт потолка в номере 13.
(6)
Паук встретил гибель как воплощение его нескончаемого кошмара. Сон был настолько жутким, что он ненавидел время, когда солнце опускалось за горизонт и умирало во мраке, подпуская ночное забытье.
Там ждали обрывки исковерканных воспоминаний, призраками проносившиеся в глубинах его сознания. И самые жуткие были связаны с пауком — вернее, тварью в паучьем обличье. Тварь символизировала нечто — словно его пытались предупредить.
Уже год, как длился этот сон, и с каждым разом тьма давила мучительнее. Казалось, сон движет им и направляет к участи, которая ему предначертана. Или то были тени умирающей веры, готовые снова сплотиться в единую ложь?
Если в них что и таилось, от небес или преисподней, он до мозга костей чувствовал, что разгадка поджидала здесь. В Мад-Крике.
Он не знал причин. Бог, как видно, давно отвернулся от него. Если это его последний бой, то в решающий миг Бога не окажется рядом.
Лучше было об этом не думать. Он отхлебнул немного виски.
Взгляд его уперся в потолок.
— Почему ты меня оставил?
Минуту длилась тишина, затем его губы растянулись в мрачной ухмылке. Салютуя, он поднял бутыль.
— Этого ответа я и ждал.
И надолго приложился к своему жидкому аду.
(7)
Неторопливо, размеренно, истощая содержимое по мере того, как медленно угасало солнце, Преподобный прикладывался к бутыли, держа путь к темному берегу, где предстояло сесть в темную лодку из сна, выплывавшую каждый раз, стоило ему сомкнуть веки.
Бутыль опустела.
Покачнувшись, Преподобный сел в кровати, протянув руку к сумкам за следующей платой за переправу. Он взял другую бутыль, развязал ткань, выплюнул пробку и лег обратно. После трех глотков рука упала на край постели, и бутыль, выскользнув из пальцев, встала на полу — на краю горлышка застыли несколько капель.
Занавески в открытом окне колыхались, как распухшие синие языки.
Ветер был пропитан холодной дождевой сыростью. Пророкотал гром.
Преподобный погрузился в кошмар.
Лодка ждала, и Преподобный сел в нее. Под капюшоном черного плаща лодочника на миг мелькнул череп с пустыми глазницами. Забрав плату в шесть монет, лодочник шестом оттолкнулся от берега. Речная вода была темнее поноса Сатаны. Изредка на поверхность, как пробковые поплавки, всплывали белые лица с мертвыми глазами и, покачнувшись, уходили в черную глубину, не оставляя кругов. По реке из дерьма, без руля и ветрил.
С помощью шеста лодочник двигался все дальше по своеобразному Стиксу с берегами Восточного Техаса, и там, как живые картины, Преподобному представали сцены из его жизни.
В них не было ничего хорошего — только грязные помои, за исключением одной, одновременно благодати и проклятия.
Прямо на просторе, на всеобщем обозрении — в отличие от темной спальни его сестры, где все случилось, — они с сестрой совокуплялись, точно животные, сжимая друг дружку в потных объятиях. В его воспоминаниях та ночь всегда оставалась сладкой, бархатисто-мягкой, полной страсти и любви. Здесь же была только бесстыдная похоть. Малоприятное зрелище.
Он попытался обратиться к новому эпизоду представления, но не мог отвести взгляд. Прежде чем лодка достаточно отплыла, на сцене материализовался его отец, застукал их и проклял обоих. Затем он — молодой, — прихватив штаны, сиганул (тогда это было окно) назад и в сторону и побежал по берегу, пока его силуэт не почернел и не распался на части, вроде осколков закопченного стекла.
Лодка плыла дальше.
Последний год Гражданской войны. Он — еще мальчишка, сражается за южан и терпит поражение, а в восемнадцать лет узнает смерть слишком близко.
Убитые им (в запятнанной кровью военной форме янки) вытянулись в шеренгу вдоль берега и печально махали вслед. Не будь так тягостно — смотрелось бы комично.
И еще: выстрел за выстрелом из дула его кольта — вначале капсюльного, позже модифицированного под цельный патрон, — выстрел за выстрелом, пока он не наловчился попадать в подброшенную монету и разрывать с торца игральные карты, стреляя через плечо и целясь в зеркало.
Те, кого он убил не на войне — одних, кто не оставил ему другого выбора, других за прегрешения перед Господом, — выстроились вдоль берега и с улыбкой, зачастую кровавой, взмахом руки посылали прощальный привет.
«Кто без греха, пусть первый бросит в меня камень».
Он не мог отвести взгляд и смотрел, как мертвецы удаляются в темноту.
По мере движения по реке возникали всё новые картины его жизни. Одно сплошное дерьмо.
Он обернулся к другому берегу, в надежде увидеть лучшее представление. Но там было то же самое.
Уплывай.
Наконец, прямо по курсу, над водной гладью стала вырастать худшая часть кошмара.
Сначала поверхность пробили паучьи ноги — целых десять мельтешащих ног, слишком много для подлинного членистоногого. Следом вынырнула раздутая округлая туша паукообразной твари. В огромных красных глазах угадывался темный жуткий разум.
Паук перекрыл всю реку, ногами упершись в берега.
Но лодочник не свернул, неуклонно двигался вперед.
Преподобный протянул руку к револьверу — там было пусто. Он был совсем голым, со сморщенным членом, перепуганный. Попытался крикнуть, но не вышло. Страх точно зашил ему рот.
Паук привел в трепет, и он не мог понять причины. Ладно, размер. Ладно, зловещие красные глаза. Он не раз стоял лицом к лицу с врагом, а то и с тремя — и всех отправил в ад, и никогда, ни на миг, не испытывал подлинного страха. До этих снов. (Боже, только бы это были сны!)
Преподобный понял, что не может оторваться от глаз паука. Они впитали все его грехи и слабости.
Лодка двигалась вперед.
Тварь разинула черную, обросшую шерстью пасть, куда лодка вплыла как в туннель, и, едва чернота и вонь поглотили нос лодки вместе с лодочником, Преподобный потерял из виду красные глаза. дальше его окружала тьма, свет за ним померк — и он очутился в аду…
Он проснулся, обливаясь потом.
Сел, задрожав от холода.
Молнии сверкали раз за разом. Яркие зигзаги были видны даже через плотные шторы, а когда порыв ветра их разметал — совсем отчетливо. Шторы хлопали и рвались к нему, как прибитые за хвост призраки. Дождь хлестал в окно, на постель и его сапоги. При вспышках молнии сапоги блестели мокрой змеиной кожей.
Он вывалился из постели, подцепил бутыль виски и надолго припал к ней. Не помогло. Привычная волна тепла не прошла по нёбу, не разлилась в животе. С тем же успехом он мог выпить подогретую солнцем воду.
Шагнул к окну, собираясь закрыть его. Но передумал.
Высунувшись, подставил лицо дождю и ветру, точно приглашая молнию ударить с небес и расколоть его голову как тыкву.
Молния не соблазнилась приманкой.
Дождь залепил мокрыми волосами лицо, смешался с потом и слезами, струйками потек на грудь и за воротник, где налипли пряди.
— Могу ли я быть прощен? — тихо спросил он. — Я любил ее. Всей душой и сердцем, как только может мужчина любить женщину. Мы не совокуплялись, как скотина на лугу. Это была любовь, сестра она или нет. Слышишь, ты, старый говнюк, это была любовь!
Внезапно он рассмеялся. Получился едва ли не шекспировский монолог или что-то в манере дурацких стихов Капитана Джека Кроуфорда.
Однако веселье длилось недолго.
Он вновь обратил лицо к небу, открыв глаза жалящим стрелам дождя.
— Ради любви Иисуса, Господи, прости немощь моей плоти. Испытай меня. Проверь. Я пойду на все ради твоего прощения.